Эта книга с любовью посвящается
МОЕЙ ЖЕНЕ

Предисловие

По большей их части, приключения, описанные в этой книге, произошли на самом деле — одно-два со мной самим, прочие с моими школьными товарищами. Гек Финн почерпнут из жизни, Том Сойер тоже, но, правда, в основу его положен не один человек, — Том представляет собой соединение характерных черт трех мальчиков, которых я хорошо знал, и потому является своего рода сложным архитектурным сооружением.

Упоминаемые в книге странноватые суеверия имели широкое хождение среди детей и рабов западной части страны в пору, которой посвящен мой рассказ, — то есть лет тридцать-сорок тому назад.

Хотя назначение этой книги состоит по преимуществу в том, чтобы развлечь мальчиков и девочек, я надеюсь, что и мужчины с женщинами не отвернутся от нее, поскольку мне хотелось также не без приятности напомнить взрослым людям, какими они были когда-то, что чувствовали и думали, о чем разговаривали и каким иногда предавались странным затеям.

Автор

Хартфорд, 1876

Глава I. Том играет, сражается и таится

— ТОМ!

Нет ответа.

— ТОМ!

Нет ответа.

— Хотела бы я знать, куда подевался этот мальчишка? Да ТОМ же!

Нет ответа.

Старушка сдвинула очки к кончику носа и осмотрелась поверх них, затем подняла на самый лоб и осмотрелась еще раз — из-под них. Отыскивать такую мелочь, как мальчик, сквозь очки ей доводилось редко, если доводилось вообще; очки были символом ее власти, усладой ее сердца и носила она их «для красоты», а не пользы ради, — с не меньшим успехом она могла бы вглядываться в мир и сквозь пару печных заслонок. Несколько мгновений она пребывала в недоумении, а затем произнесла, без особого пыла, но достаточно громко для того, чтобы ее расслышала мебель:

— Ну, попадись ты мне в руки, я ж тебе…

Она не закончила, ибо уже согнулась, чтобы пошуровать половой щеткой под кроватью, и потому вынуждена была беречь в груди потребный для этого воздух. Из-под кровати ей удалось вытурить только кота.

— В жизни своей такого мальчишки не видела!

Старушка подошла к открытой двери, постояла немного, вглядываясь в кусты помидоров и стебли дурмана, из коих и состоял весь ее огород. Никаких признаков Тома. И потому она возвысила голос до уровня, позволявшего покрывать большие расстояния, и крикнула:

— То-о-ом!

Тут она услышала у себя за спиной некий шорох и обернулась — как раз вовремя, чтобы поймать мальчика за полу куртки и тем воспрепятствовать его побегу.

— Так! Могла бы и вспомнить про чулан. Что ты там делал?

— Ничего.

— Ничего! Ты на руки свои посмотри. И на свой рот. Что у тебя на губах?

— Не знаю, тетя.

— Зато я знаю. Варенье, вот что. Сорок раз тебе говорила: не оставишь варенье в покое, я с тебя шкуру спущу. А ну-ка, подай мне вон тот прут.

Прут взвился в воздух — положение было отчаянное…

— Ой! Оглянитесь назад, тетя!

Старушка крутанулась на месте, поддернула, дабы уберечь себя от беды, юбки. А мальчик немедля дал деру, взлетел на высокий забор и был таков.

С мгновение тетя Поли простояла, дивясь случившемуся, а потом залилась кротким смехом.

— Ну и мальчишка, — а я, когда я научусь хоть чему-то? Мало он меня надувал? Могла бы хоть на этот раз не попасться. Да, видать, чем старее я становлюсь, тем дурее. Не зря говорят, старого пса новым фокусам не обучишь. Но боже ж ты мой, он же никогда не повторяется, каждый день что-нибудь новенькое и поди догадайся, что у него нынче на уме. И ведь знает при этом, как долго можно меня мучить, не выводя из себя, знает, как сбить меня с толку, да как рассмешить, чтобы у меня руки опустились и я его даже пальцем тронуть не смогла. А ведь не исполняю я своего долга перед мальчиком, это как Бог свят. Сказано же в Библии: сбережешь на розге, потеряешь дитя. И знаю я, что грешу, что оба мы за это наказаны будем. Ведь экая в нем сила бесовская, а я ему все спускаю! — он же сын моей покойной сестры, бедняжки, у меня духу не хватает посечь его. Всякий раз, как я даю ему поблажку, меня совесть терзает, а стоит мне ударить его, так старое мое сердце просто разрывается. Да уж чего там, вот и в Писании говорится: человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями, так оно, видно, и есть. Ну ладно, нынче он от меня улизнул, и уроки, наверное, прогуляет, но уж завтра я просто должна буду наказать его, заставить потрудиться. Жестоко, конечно, принуждать его работать в субботу, когда все мальчики гуляют, но ведь он ненавидит труд пуще всего на свете, а я просто обязана исполнить свой долг перед ним, иначе совсем дитя загублю.

Улизнувший же от тети Том превосходно провел время. Домой он возвратился так поздно, что едва-едва успел помочь негритенку Джиму напилить перед ужином дров назавтра и наколоть щепы — во всяком случае, он при этом присутствовал, рассказывая Джиму, который исполнил три четверти всей работы, о своих сегодняшних приключениях. Младший брат Тома (а вернее сказать, брат сводный), Сид, к этому времени то, что ему было положено, уже сделал (собрал все щепки), ибо он был мальчиком тихим, к приключениям не склонным и хлопот никому не доставлявшим.

Пока Том поедал ужин, воруя при всякой возможности сахар, тетя Полли задавала ему вопросы, исполненные лукавства и сокровенного смысла, — ибо желала подтолкнуть его к разоблачительным откровениям. Подобно многим простодушным людям, она полагала в тщеславии своем, что наделена даром туманной, таинственной дипломатичности и усматривала в самых нехитрых своих приемах чудеса злодейского коварства.

— Том, — спросила она, — в школе, наверное, жарко было, а?

— Да, мэм.

— Ужасно жарко, верно?

— Да, мэм.

— А тебе не хотелось пойти, поплавать в реке, Том?

Том насторожился — неприятное подозрение зародилось в его душе. Он вгляделся в лицо тети Полли, но ничего в нем не увидел. И потому ответил:

— Нет, мэм, — ну, то есть, не очень.

Старушка протянула руку, коснулась рубашки Тома и сказала:

— Хотя нет, ты даже и не вспотел.

Она порадовалась ловкости, с которой сумела проверить, суха ли рубашка, не дав никому понять, что у нее на уме. Однако Том уже успел сообразить, куда ветер дует, и предвосхитил ее следующий ход:

— Кое-кто из нас подставлял головы под насос — моя и сейчас еще сырая. Видите?

Ах, как неприятно было тете Полли понять, что она проглядела улику столь весомую, проворонила ее. Впрочем, старушку тут же осенила новая вдохновенная мысль:

— Том, тебе ведь не пришлось, чтобы смочить голову под насосом, отпарывать зашитый мной воротник рубашки, верно? Расстегни-ка куртку!

Тень опасения покинула лицо Тома. Он расстегнул куртку. Воротник рубашки был накрепко зашит.

— Вот горе-то! Ладно, Бог с тобой. Совершенно уверена была, что ты и в школу не пошел, и в реке купался. Но я прощаю тебя Том. Ты хоть и изрядный плут, но оказался лучше, чем кажешься. В этот раз.

Тетя Полли и печалилась, что проницательность подвела ее, и радовалась тому, что Том в кои-то веки поступил, как хороший, послушный ребенок.

Но тут Сидней сказал:

— Вообще-то, вы, помнится мне, зашили воротник белой ниткой, а теперь она черная.

— Постой-ка, я и вправду шила белой! Том!

Однако Том продолжения ждать не стал. Он только и успел пообещать, проскакивая в дверь:

— Ты у меня еще получишь, Сидди!

Достигнув безопасного места, Том осмотрел две иглы, торчавшие у него за отворотами куртки — в одной нитка была белая, в другой черная. И сказал себе:

«Кабы не Сид, она ничего бы и не заметила. Проклятье! — то она белой шьет, то черной. Уж держалась бы за что-то одно, а то ведь иди за ней, уследи. Но Сиду я все-таки накостыляю. Будет знать!»

Том не был Образцовым Мальчиком своего городка. Он, разумеется, знал одного такого — и ненавидел его всей душой.

Миновали две минуты, а то и меньше, и он забыл обо всех своих горестях. И не потому, что они были не столь тягостны и мучительны, как у человека взрослого, но потому что новое, могущественное увлечение заслонило их собою и изгнало на время из головы Тома — точно так же и взрослые люди забывают свои невзгоды, когда их обуревает волнение, порожденное какой-нибудь новой затеей. Увлечением этим была бесценная в ее новизне манера свистеть, которую Том совсем недавно перенял у одного знакомого негра и в которой ему страсть как хотелось поупражняться. Она позволяла испускать звуки на удивление птичьи: текучие трели, создаваемые быстрым трепетом ударявшего в нёбо языка, — читатель, если он был когда-нибудь мальчиком, наверное помнит, как это делается. Прилежание и сосредоточенность позволили Тому быстро освоить новый вид искусства и вскоре он уже шагал по улице, и рот его наполняла гармония звуков, а душу благодарность. Он чувствовал себя примерно так же, как чувствует открывший новую планету астроном, — впрочем, если говорить о сильном, глубоком, ничем не омрачаемом наслаждении, астроному до этого мальчика было еще плыть да плыть.

Летние вечера долги. Было еще светло. И в конце концов, Том свистеть перестал. Перед ним предстал незнакомец — мальчик немного выше его ростом. Новые лица любого возраста и пола неизменно пробуждали в жителях захудалого городишки Санкт-Петербург сильнейшее любопытство. А этот мальчик был еще и наряден — чрезмерно наряден для буднего дня. Просто поразительно. Щегольская шляпа, застегнутая на все пуговицы курточка из синей материи, новенькая и опрятная, как, собственно, и панталоны. Да еще и в штиблетах — даром, что была всего-навсего пятница. И даже при галстуке, состоявшем из яркой завязанной на шее ленты. Весь облик мальчика свидетельствовал о городской утонченности, что и проняло Тома до самых печенок. Чем дольше разглядывал он это дивное диво, чем выше задирал нос перед его франтовством, тем более и более убогим представлялось Тому собственное облачение. Мальчики молчали. Если один делал шаг, делал и другой, но только бочком, так что в итоге они описали подобие круга — лицом к лицу, глаза в глаза. И наконец Том спросил:

— Хочешь, поколочу?

— Интересно будет посмотреть, как у тебя это получится.

— А то я могу.

— Да ничего ты не можешь.

— А вот и могу.

— А вот и не можешь.

— Могу!

— Не можешь!

Неловкая пауза. Затем снова Том:

— Как тебя зовут?

— А может, это не твое дело.

— Захочу, и будет моим.

— Ну так чего же ты не захочешь?

— Будешь много болтать, захочу.

— Много — много—много. Хватит?

— Думаешь, ты очень умный, а? Да если мне придет охота, я тебя одной рукой отлуплю, и пусть другую привяжут мне за спину.

— Чего же тогда не лупишь? Ты только болтать и умеешь.

— И отлуплю, если будешь ко мне лезть.

— Ой, ой! Видал я таких целыми семьями.

— Остряк, да? Думаешь, вырядился, как пугало, так большим человеком стал, а? Господи, а шляпа-то, шляпа!

— Не нравится, сбей ее. Посмей только тронуть мою шляпу, я тебе покажу, где раки зимуют.

— Врешь!

— Сам врешь!

— На словах-то ты храбрый, а сам врун.

— Аа — вали отсюда.

— Слушай, ты не наглей, а то я тебе башку камнем проломлю.

— Ну как же, проломишь.

— А вот увидишь.

— Так проломи, чего же ты? Только и знаешь, что грозиться тем да этим. Сделай уж что-нибудь! Трус ты и нет ничего!

— Я не трус.

— А вот и трус.

— Не трус.

— Еще какой!

Новая пауза, обмен свирепыми взглядами и хождение по кругу. В конце концов, мальчики уперлись друг другу плечом в плечо. И Том сказал:

— Убирайся!

— Сам убирайся!

— Не уберусь!

— И я не уберусь.

Они постояли, опираясь, каждый, на выставленную вперед ногу, все с большей силой пихая один другого плечами и все с большей ненавистью взирая друг на друга. Однако верха никто так и не взял. Оба вспотели от борьбы, побагровели и, наконец, ослабили натиск, не спуская, впрочем, с врага бдительных глаз, и Том сказал:

— Ты трусливый щенок. Вот скажу моему старшему брату, он тебя одним мизинцем в порошок сотрет, а я ему точно скажу, увидишь.

— Плевал я на твоего брата! У меня самого знаешь, какой брат? Он твоего вон через тот забор перекинет, понял? (Оба брата были, натурально, чистой воды вымыслом.)

— Брешешь.

— Говори что хочешь, мне наплевать.

Том большим пальцем ноги провел в пыли черту и заявил:

— Попробуй только переступить эту линию, я тебя так отколочу, ты и не встанешь. Всякий, кто посмеет сделать это, будет хуже конокрада.

Незнакомый мальчик тут же перешагнул через черту и сказал:

— Обещал отколотить, так давай, колоти.

— Не нарывайся, тебе же лучше будет.

— Ты же обещал — чего же не колотишь?

— Вот как бог свят! Дай два цента — и отколочу!

Незнакомец достал из кармана два медяка и, издевательски ухмыляясь, протянул их Тому. Том ударил его по руке, медяки полетели на землю. Через миг оба мальчика уже покатились по ней, вцепившись друг в друга, будто два кота, и в следующую минуту оба тяжко трудились, раздирая одежду врага, таская его за волосы, царапаясь, квася один другому носы и вообще покрывая себя пылью и славой. Когда же схватка обрела очертания более четкие, в дыму сражения обозначился Том, сидевший на незнакомце верхом и тузивший его кулаками.

— Кричи «хватит»! — приказал он.

Незнакомец извивался, пытаясь освободиться. И плакал — главным образом от злости.

— Кричи «хватит»! — велел, продолжая избиение, Том.

В конце концов, незнакомец выдавил «хватит!», и Том отпустил его, сказав:

— Будешь знать. В другой раз смотри, на кого лезешь.

И незнакомец побрел прочь, отряхивая одежду, всхлипывая, шмыгая носом и время от времени оборачиваясь, чтобы потрясти головой и объяснить, что он сделает с Томом, «когда поймает его в следующий раз», на что Том отвечал глумливыми выкриками. Настроение у него было превосходное, однако стоило ему повернуться к незнакомцу спиной, как тот запустил в Тома камнем, попав ему между лопаток, а затем поджал хвост и понесся по улице, как антилопа. Том гнался за вероломным негодяем до самого его дома, — выяснив заодно, где тот живет. Затем он какое-то время постоял у ворот, вызывая врага на честный бой, но враг на бой не выходил, а только рожи в окошко корчил. В конце концов, из дома вышла вражья матушка, обозвавшая Тома дурным, развращенным, развязным ребенком и велевшая ему убираться. Том убрался, пообещав на прощанье, что он еще «изловит» ее мальчишку и «наваляет» ему.

Домой он вернулся в час довольно поздний и, с осторожностью забравшись в окно, попал прямиком в устроенную тетей Полли засаду. И стоило ей увидеть, что сталось с одеждой Тома, как решимость тети Полли обратить для него субботу в истинную каторгу, обрела крепость поистине адамантовую.

Глава II. Блистательный белильщик

Наступило субботнее утро и весь летний мир просиял красками, освежился и до краев наполнился жизнью. Каждое сердце пело, а если оно принадлежало человеку молодому, музыка эта слетала и с его уст. Радость в каждом лице, пружинистость в каждой походке. Цвели акации, аромат их пропитывал воздух. Возвышавшаяся над городком Кардиффская гора зеленела, расстояние же до нее было ровно таким, какое позволяло счесть ее Землею Истинных Услад, — лежащей вне мира сего, успокоительной и влекущей.

Том вышел на улицу, нагруженный ведром известки и кистью на длинной ручке. Он окинул взглядом забор и вся радость жизни покинула его, а душа погрузилась в бездонную меланхолию. Тридцать ярдов дощатого забора высотой в девять футов. Жизнь представилась Тому пустой, существование — обременительным. Он вздохнул, окунул кисть в ведро, провел ею по самой верхней доске, затем повторил эту операцию и повторил снова, а затем, сравнив ничтожную полоску нанесенной им извести с уходящим вдаль континентом небеленого забора, в унынии привалился к оградке ближайшего дерева. Из калитки выпорхнул с жестяным ведром в руке Джим, распевавший песенку «Девушки из Буффало». До сей поры, таскание воды от городского насоса неизменно представлялось Тому занятием пренеприятным, теперь же он увидел оное совсем в ином свете. Он вспомнил, что у насоса всегда собирается целая компания. Мальчики и девочки, белые, мулаты, негры, сходятся к нему и, ожидая своей очереди, отдыхают, обмениваются игрушками, ссорятся, дерутся, шалят. Вспомнил он и о том, что, хотя насос находится всего в ста пятидесяти ярдах отсюда, у Джима на то, чтобы наполнить ведро и принести его в дом, всегда уходит не менее часа, да и то, если за ним кого-нибудь посылают. И Том сказал:

— Слушай, Джим, может, побелишь немного, а я воды принесу.

Джим покачал головой:

— Не могу, масса Том. Старая миссис, она велела сходить за водой и нигде по пути не останавливаться. Говорит, она знает, что масса Том попросит меня забор побелить, так чтобы я шел мимо по своим делам, а она, дескать, сама придет посмотреть, как тут побелка движется.

— Да мало ли что она говорит, Джим. Она всегда так говорит. Давай ведро — я за минуту обернусь. Она ничего и не узнает.

— Ох, нет, масса Том, не дам. Старая миссис, она же мне голову оторвет. Ей-ей, оторвет.

— Это она-то! Да она пальцем никого тронуть не способна — разве что тюкнет разок наперстком по маковке, а кто ж на такую ерунду внимание обращает, хотел бы я знать? Грозится, конечно, всякими ужасами, так ведь от слов никому больно не бывает — если, конечно, она при этом не плачет. Слушай, Джим, хочешь, я тебе замечательную штуку подарю? Алебастровый шарик, хочешь?

Джим заколебался.

— Алебастровый шарик, Джим! Это ж такая вещь!

— Ну! Вещь-то отличная, что и говорить! Да только, масса Том, уж больно я старой миссис боюсь…

— А в придачу, я покажу тебе, если захочешь, как у меня палец на ноге нарывает.

Джим был всего лишь человеком — и не смог устоять перед столь могучим соблазном. Он поставил ведро на землю, принял в дар алебастровый шарик и склонился над ногой Тома с неотрывным вниманием наблюдая за тем, как разматывается бинт. В следующий же миг, он уже летел по улице с ведром в руке и звоном в ушах, Том изо всех сил водил по забору кистью, а тетя Полли покидала поле брани с домашним шлепанцем в руке и победой во взоре.

Впрочем, надолго усердия Тома не хватило. В голову ему полезли мысли о забавах, которыми он намеревался наполнить этот день, и скорби его умножились. Скоро мимо поскачут вприпрыжку, дабы предаться всякого рода восхитительным удовольствиям, сохранившие свободу мальчишки, и все они будут потешаться над ним, вынужденным трудиться, — одна только мысль об этом жгла его, точно огнем. Том извлек из кармана все свои мирские богатства: обломки игрушек, шарики и прочий никчемный хлам; этого, может, и довольно было, чтобы подрядить кого-нибудь для работы, но для приобретения хотя бы получаса подлинной свободы не хватило бы и вполовину. Том махнул рукой на мысль о подкупе мальчиков и вернул свое скудное достояние в карман. Вот в этот-то мрачный, безнадежный миг его и осенило вдохновение! Великолепное, величавое вдохновение, никак не меньше.

Он взялся за кисть и спокойно приступил к работе. Вскоре вдали замаячил Бен Роджерс — тот самый мальчик, чьих насмешек Том страшился пуще всего. Бен не шел, а попрыгивал, — достаточное доказательство того, что на сердце у него было легко, а голову наполняли упоительные предвкушения. Он грыз яблоко и через равные промежутки времени испускал долгие, мелодичные крики, за коими следовало «дин-дон-дон, дин-дон-дон», ибо Бен был сейчас пароходом. Приблизившись к Тому, он сбавил скорость, вырулил на середину улицы, перегнулся через правый борт и начал с требующей немалых трудов помпой и обстоятельностью тяжеловесно разворачиваться, — дело в том, что изображал он не просто пароход, а «Большую Миссури» с осадкой аж в девять футов. Бен был сразу и судном, и капитаном, и звонками машинного отделения, так что ему приходилось воображать себя и стоящим на мостике, и отдающим команды, и выполняющим их:

— Стоп машина, сэр! Тинь-динь-динь!

Продвижение парохода вперед почти сошло на нет, он стал медленно приближаться к берегу.

— Задний ход! Тинь-динь-динь!

Руки Бена выпрямились и плотно прижались к бокам.

— Задний ход и право руля! Тинь-динь-динь! Чуф! чу-чуф-уф! Чуф!

Правая рука уже описывала величавые круги, изображая колесо сорока футов в поперечнике.

— Лево руля! Тинь-динь-динь! Чуф! чу-чуф-чуф!

Теперь круги стала описывать левая рука.

— Правое стоп! Тинь-динь-динь! Левое стоп! Вперед на правом! Стоп машина! Отдать конец! Эй, там, пошевеливайся! А ты чего стоишь? Конец лови, бездельник! Вон тот пенек обмотай канатом! Ладно, хватит, — дай малую слабину! Вот так! Машина стоит, сэр! Тинь-динь-динь! Шт! Шт! Шт! (это спускались пары).

Том продолжал белить, не обращая на пароход никакого внимания. Бен с минуту понаблюдал за ним, потом сказал:

— Ишь ты! Так это ты у нас в пеньки-то попал, а?

Никакого ответа. Том окинул взглядом живописца последний мазок, легко прошелся по нему кистью и окинул снова. Бен подошел к нему, встал рядом. У Тома, учуявшего аромат яблока, потекли слюнки, однако он продолжил труды свои. Наконец, Бен сказал:

— Здорово, старина, работаешь, значит?

Том резко повернулся к нему и ответил:

— А, это ты, Бен! Я тебя и не заметил.

— Знаешь, куда я иду? Искупнуться в реке, вот куда! Ты, небось, тоже не прочь? Но тебе, понятное дело, нельзя, — работать надо, а? Надо, ничего не попишешь!

Некоторое время Том серьезно вглядывался в него, потом спросил:

— Что ты называешь работой?

— А это что, не работа?

Том, снова подняв кисть к забору, невозмутимо ответил:

— Ну, может, работа, а может, и нет. Я знаю только одно — Тому Сойеру она нравится.

— Да брось, ты же не хочешь сказать, что она тебе по душе?

Кисть пришла в плавное движение.

— По душе? Почему же ей и не быть мне по душе? Разве мальчику каждый день выпадает случай белить забор?

Вот тут Бен увидел все в новом свете. Он даже яблоко грызть перестал. Том не без изящества возил кистью взад-вперед — отступал на шаг, чтобы оценить достигнутое, — добавлял там и сям по штришку, — снова критически вглядывался в результат. Бен следил за каждым его движением, проникаясь к происходившему все большим интересом, и наконец оно полностью завладело его воображением. Тогда он попросил:

— Слушай, Том, а дай и мне побелить малость.

Том поразмыслил над этой просьбой и почти уж решился исполнить ее, но все-таки передумал:

— Нет, Бен, нет… Не получится. Видишь ли, тетя Полли страх как трясется над этим забором — ты сам посуди, он же на улицу выходит, — будь это какой-нибудь задний заборишко, я бы не возражал, да и она тоже. Но этот забор ей дороже всего на свете; его нужно белить с особым старанием; я так понимаю, на тысячу мальчиков найдется только один, ну, может, два, способных сделать все, как полагается.

— Да что ты? Ладно, ну хоть попробовать дай. Чуть-чуть — будь ты мной, Том, я бы тебе дал.

— Бен, я бы с радостью, честное индейское, да только тетя Полли… Джим вон тоже просился, так она не позволила; Сид просился, она и Сиду отказала. Понимаешь теперь, почему я упрямлюсь? Возьмешься ты за побелку, а у тебя чего-нибудь не так выйдет и…

— Да будет врать-то, я знаешь какой аккуратный! Дай попробовать. Слушай, я тебе огрызок яблока отдам.

— Ну, коли так… Хотя, нет, Бен, не могу. Боюсь…

— Я тебе все яблоко отдам!

Том вручил ему кисть с явной неохотой, однако душа его пела. И пока бывший пароход «Большая Миссури» усердствовал и потел на солнцепеке, отставной живописец сидел на стоявшем в тени бочонке, болтал ногами, грыз яблоко и обдумывал западню, которую ему предстояло расставить следующей простой душе. Недостатка в таковых не наблюдалось: мальчики подходили к нему один за другим, — сначала ехидничали, но вскоре хватались за кисть. Ко времени, когда Бен начал уставать, Том уже продал следующую смену Билли Фишеру, получив от него воздушного змея — в довольно приличном состоянии; а когда утомился и Фишер, его сменил Джонни Миллер, отдавший Тому дохлую крысу на веревочке, позволявшей с удобством крутить ею по воздуху — и так далее, и тому подобное, час за часом. К послеполуденному времени Том, проснувшийся поутру без малого нищим, буквальным образом купался в богатстве. Помимо уже упомянутых приобретений, он владел теперь двенадцатью каменными шариками, фрагментом древнего, именуемого «зуделкой» музыкального инструмента, донышком синей стеклянной бутылки, через которое можно было смотреть на мир, изготовленной из нитяной катушки пушечкой, ключом, ничего, впрочем, не отпиравшим, куском мела, стеклянной пробкой от графина, оловянным солдатиком, двумя головастиками, шестью хлопушками, одноглазым котенком, медной дверной ручкой, собачьим ошейником — собака не прилагалась, — черенком ножа, четырьмя кусками апельсиновой кожуры и старым, полуразвалившимся оконным переплетом.

Он хорошо и весело провел, не ударяя пальцем о палец, время в большой компании, а забор, между тем, покрылся целыми тремя слоями известки! И если бы она не вышла вся, Том обратил бы в банкротов всех до единого мальчиков городка.

Приходилось признать, что жизнь, вообще говоря, не такая уж и пустая штука. Том, сам того не ведая, открыл великий закон, который правит поведением людей, а именно: чтобы заставить мужчину или мальчика возжаждать какой-то вещи, необходимо всего лишь затруднить ее приобретение. Будь Том таким же великим и мудрым философом, каков автор этой книги, он уразумел бы, что Труд состоит из того, чем каждый из нас заниматься обязан, а Игра — из того, чем не обязан заниматься никто. И это помогло бы ему понять, отчего изготовление бумажных цветов или нудная механическая работа есть труд, а сбивание кеглей или восхождение на Монблан — всего только развлечение. В Англии можно встретить состоятельных джентльменов, которые в летнюю жару правят запряженными четверкой лошадей пассажирскими дилижансами, проезжая на их облучках по двадцать-тридцать миль в день, — и лишь потому, что привилегия эта обходится им в изрядные деньги; а предложите джентльменам плату за такую услугу, обратив ее тем самым в труд, они от нее немедля откажутся.

Том поразмышлял немного о значительных переменах, происшедших в его жизненных обстоятельствах, а затем устремился с донесением в главный штаб.

Глава III. На войне и в любви

Том предстал перед тетей Полли, сидевшей у открытого окна приятной тыльной комнаты дома, служившей и спальней, и столовой (для завтраков и обедов) и библиотекой сразу. Благоуханный летний воздух, мирный покой, аромат цветов и сонное гудение пчел, оказали на старушку обычное их воздействие, вследствие коего она потихоньку клевала носом над вязанием, ибо компании у нее не было никакой, если не считать кота, — да и тот спал на ее коленях. Очки тети Полли были, безопасности ради, подняты на ее седые волосы. Она полагала, что Том, разумеется, давным-давно ударился в бега, и потому удивилась, увидев этого мальчика, с таким бесстрашием отдававшегося в ее руки. Том спросил:

— Можно я теперь погуляю, тетя?

— Что, уже? А много ли ты сделал?

— Я все сделал, тетя.

— Не лги мне, Том — я этого не выношу.

— Я не лгу, тетя; все сделано.

К голословным заявлениям тетя Полли доверия не питала и потому пошла посмотреть на забор собственными глазами — она удовлетворилась бы, увидев побеленной хотя бы пятую его часть. Когда же взорам ее явился побеленный полностью забор, и не просто побеленный, но покрытый тремя слоями извести, когда она увидела, что вдоль него еще и белая полоска по земле проведена, ее охватило изумление, словами не выразимое.

— Ну и ну! — сказала она. — Вот уж никогда бы… Что тут отрицать, умеешь ты работать, когда пожелаешь, Том.

Впрочем, комплимент свой она тут же поспешила разжижить:

— Вот только желание такое посещает тебя уж больно редко. Ладно, иди, поиграй; только постарайся вернуться домой еще на этой неделе, иначе розог получишь.

Блеск и величие совершенного Томом подвига поразили тетю Полли настолько, что она отвела его в чулан, выбрала самое лучшее яблоко и вручила его племяннику, сопроводив этот дар возвышенным наставлением касательно того, что всякое удовольствие становится для нас ценнее и слаще, когда мы достигаем его усилиями не греховными, но исполненными добродетели. Пока она заканчивала эту проповедь уместно витиеватыми словами Писания, Том стибрил пирожок.

Едва выскочив во двор, он увидел Сида, как раз начавшего подниматься по наружной лестнице, которая вела к задним комнатам второго этажа. Под руку Тому весьма своевременно подвернулись комья земли и воздух в мгновение ока наполнился ими. Неистовый град их осыпал Сида, и прежде, чем тетя Полли успела собраться с рассеянными изумлением мыслями и поспешить на помощь Сиду, шесть или семь комьев возымели желанное действие, а Том перемахнул через забор и скрылся. Калитка в заборе, конечно, имелась, однако Том, за недостатком времени, пользовался ею редко. Теперь, когда он поквитался с Сидом, привлекшим внимание тети к черной нитке, на душу Тома снизошли мир и благодать.

Пронесшись по улице, Том нырнул в грязный проулок, шедший вдоль задней стены тетиного коровника. Здесь никакая поимка и кара ему уже не грозили, и потому он неторопливо направился к главной площади городка, на которой, в соответствии с заранее достигнутым соглашением, должны были сойтись в битве два мальчишечьих войска. Том возглавлял одну из этих армий, Джо Харпер (его закадычный друг) — другую. До единоборства эти великие военачальники не снисходили, — оно пристало лишь мелкой сошке, — а просто восседали бок о бок на возвышенном месте, руководя боевыми действиями посредством отдаваемых ими через адъютантов приказов. Долгое, ожесточенное сражение завершилось победой армии Тома. Противники сосчитали павших, обменялись пленными и, договорившись о причинах следующих разногласий, назначили день необходимой для разрешения оных баталии. Затем армии построились в маршевые порядки и удалились, а Том одиноко побрел домой.

Проходя мимо жилища Джеффа Тэтчера, Том заприметил в его саду незнакомую девочку — прелестное голубоглазое существо с заплетенными в две длинные косы золотистыми волосами, в белом летнем платьице и вышитых панталончиках. И только что увенчанный славой герой пал без единого выстрела. Некая Эмми Лоренс испарилась из его сердца и следа по себе не оставила. Еще минуту назад он полагал, будто любит ее до безумия; видел в страсти, которую питал к ней, истинное преклонение; и вот вам — страсть эта оказалась всего лишь жалкой минутной привязанностью. Месяцами завоевывал он ее сердце; она призналась ему в любви всего неделю назад, и в течение семи коротких дней Том почитал себя счастливейшим из смертных и гордился этим, но хватило одного только мига, и Эмми Лоренс ушла из его сердца подобно случайной гостье, заглянувшей туда с недолгим визитом.

Том бросал на новоявленного ангела украдчивые, полные обожания взгляды, а, поняв, что девочка заметила его, сделал вид, будто ничего о ее присутствии не знает и принялся, дабы овладеть воображением незнакомки, «выставляться» — всеми нелепыми, доступными мальчику способами. Какое-то время он предавался этому абсурдному безрассудству, но вдруг, скосившись при исполнении небезопасного акробатического трюка на девочку, увидел, что она направляется к дому. Том подошел к забору, облокотился о него, горюя и надеясь, что она задержится еще ненадолго. На миг девочка остановилась на ступеньках крыльца, но тут же снова шагнула к двери. Том, увидевший, как она ступила на порог, испустил тяжкий вздох. Однако лицо его тут же и просияло, ибо незнакомка, прежде чем скрыться в доме, перебросила через забор фиалку.

Мальчик обежал вокруг цветка, остановился футах в двух от него и, прикрыв щитком ладони глаза, вгляделся в улицу, словно обнаружив в дальнем ее конце нечто занимательное. Потом он подобрал с земли соломинку и попытался, откинув голову назад, уравновесить ее на кончике своего носа — для этого потребовалось переступать из стороны в сторону, что и подводило его все ближе к цветку. И наконец, босая ступня Тома накрыла цветок, гибкие пальцы ее сомкнулись, и Том поскакал на одной ноге прочь, унося свое сокровище, и скрылся за углом. Но лишь на минуту, которая ушла на то, чтобы укрыть цветок под курткой, рядом с сердцем — или с желудком, поскольку знатоком анатомии Том не был, да и большой скрупулезностью при выборе места в подобных случаях не отличался.

Затем он возвратился назад и до самых сумерек колобродил у забора, «выставляясь» на прежний манер, однако девочка так больше и не показалась, и Тому осталось тешиться лишь слабой надеждой на то, что она простояла все это время у одного из окон, упиваясь знаками его внимания. В конце концов, он неохотно поплелся домой и бедную голову его переполняли дорогой видения самые сладкие.

На протяжении всего ужина он пребывал в приподнятом настроении, заставлявшем его тетю дивиться: «что это такое нашло на ребенка?». Ребенок выслушал суровый нагоняй за покушение на Сида, и не возразил ей ни словом. Ребенок попытался стянуть прямо под ее носом кусок сахара, и тетушка отшлепала его по ладоням, на что он сказал только:

— Тетя, Сида вы за это не бьете.

— Сид, в отличие от тебя, людей не терзает. А ты, стоит мне отвернуться, непременно в сахарницу залезешь.

Когда же она ушла на кухню, Сид, радуясь своей безнаказанности, немедля ухватился за сахарницу, глядя при этом на Тома с торжеством, которое тот находил совершенно непереносимым. Однако пальцы Сида соскользнули с нее, и сахарница упала на пол и разбилась. Том пришел в восторг, да такой, что даже язык прикусил и сидел за столом, храня мертвое молчание. Вот ни слова не скажу, говорил он себе, — даже когда тетя вернется, буду сидеть себе спокойно, пока она не спросит, кто учинил это безобразие, а уж тогда все и выложу и с превеликим удовольствием посмотрю, как ее образцовый любимчик получит по заслугам. Ликование переполняло Тома, он с трудом усидел на месте, когда старушка возвратилась и замерла над осколками сахарницы, меча поверх очков молнии гнева. Том повторял себе: «Ну, что сейчас будет!». И в следующий миг полетел на пол! Когда же могучая длань тети Полли вознеслась, чтобы нанести ему новый удар, Том вскричал:

— Постойте, тетя, а меня-то за что? — ее же Сид раскокал!

Тетя Полли озадаченно замерла, и Том исполнился надежды на ее утешительное раскаяние. Но нет, когда к ней вернулся дар речи, она только и сказала:

— Пф! Ну, думаю, для тебя никакая трепка лишней не окажется. Небось, пока меня тут не было, ты тоже успел набедокурить.

Совесть немедля укорила тетю Полли, ей захотелось произнести что-нибудь доброе, ласковое, однако это, решила она, было бы равносильным признанию своей неправоты, а таковое способно лишь разбаловать ребенка. И старушка промолчала, и со смятенным сердцем занялась подручными делами. Том же, надувшись, сидел в углу комнаты, упиваясь своим несчастьем. Он знал, что в сердце своем тетя стоит перед ним на коленях и знание это доставляло ему мрачную радость. Нет уж, никаких знаков прощения он ей не подаст, и не ждите, и ее знаки оставит без всякого внимания. Он сознавал, что время от времени тетя обращает к нему сквозь пелену слез молящий взор, однако отвечать на него не желал. Том представлял, как он лежит на смертном одре, а тетя склоняется над ним и выпрашивает одно, только одно краткое слово прощения, но он отворачивается к стене и испускает дух, так и не вымолвив этого слова. Что, хорошо ли ей будет? А вот и новая картина: его приносят домой от реки, мертвого, — локоны бедняжки мокры, истерзанное же сердце, в кои-то веки, вкушает покой. Как она бросится тогда на тело его, как прольются дождем ее слезы, как губы ее будут умолять Бога вернуть ей мальчика, которого она никогда, никогда больше не станет мучить! А он будет лежать перед нею, холодный, белый и даже пальцем не шевельнет — несчастный юный страдалец, чьи горести, наконец-то, прервались навсегда! Он до того растравил себе душу этими чувствительными грезами, что уже и слезы глотал с трудом и едва ими не подавился; перед глазами его все расплылось, ибо их застилала влага, и всякий раз, как Том моргал, ее становилось больше, она стекала вниз и капала с кончика его носа. Он лелеял свои печали с таким наслаждением, что мысль о каких-то там суетных радостях и никчемных усладах представлялась ему несносной и даже пугала его, и потому, когда в дом вступила, пританцовывая, его двоюродная сестра Мэри, вся светившаяся от счастья, вызванного тем, что она, наконец, вернулась домой, прогостив целый век (а точнее сказать, неделю) у сельских друзей, он встал и вышел, окруженный клубящейся мглой и мрачными тучами, в одну дверь, между тем как в другую вступили песни и солнечный свет.

Он бродил, уклоняясь от привычных пристанищ мальчиков, отыскивая места уединенные и унылые, гармонирующие с состоянием его духа. Бревенчатый плот, покачивавшийся у берега реки, поманил его, и Том присел на дальнем краю бревен, вглядываясь в безотрадный простор воды и думая, как хорошо было бы утонуть сразу, даже и не заметив этого, не пережив неприятных формальностей, придуманных для таких случаев природой. Потом он вспомнил о цветке и достал из-под рубашки дар девочки — измятый, увядший и тем неимоверно усиливший его скорбное блаженство. Интересно, пожалела бы она его, узнав обо всем? Заплакала бы, пожелав, чтобы ей дано было обвить его шею руками и утешить? Или холодно отвернулась бы от него, как отвернулся весь этот лживый мир? Последняя картина породила в душе Тома такой прилив сладкого страдания, что он принялся вертеть ее в уме так и этак, представляя все в новом и новом свете, пока она не протерлась до дыр. И тогда он встал, воздыхая, и удалился во тьму.

Примерно в половине десятого, а то и в десять, он прибрел по пустынной улице к дому, в котором жила Возлюбленная Незнакомка, постоял немного — ни единый звук не достигал его чутко вслушивавшихся ушей, лишь свеча роняла в окне второго этажа тусклый свет свой на занавеску. Не там ли и кроется божественное создание? Том перелез через забор, осторожно прокрался между садовых растений, замер под окном и долго, с чувством вглядывался в него, а потом лег на спину и скрестил на груди руки, одна из коих все еще сжимала бедный, сникший цветок. Вот так бы и умереть — брошенным в холодный мир, лишенным и крова над бесприютной головой, и дружеской руки, которая отирала бы предсмертную испарину с чела его. Лишенным и любящего лица, которое жалостливо склонилось бы над ним, когда его постигнет последняя, страшная мука. Таким увидела бы его она, выглянув в веселое утро из окна — и О! разве не сронила б она слезинку на его сирое, бездыханное тело, разве не вздохнула б над юной жизнью, столь грубо попранной, оборванной столь рано?

Окно растворилось, неблагозвучный голос служанки осквернил священную тишь, затем бренные, распростертые на земле останки мученика окатила лавина воды!

Едва не задохшийся под нею герой зафыркал и живо вскочил на ноги. В воздухе просвистел некий метательный снаряд, по пятам за ним полетели слова, негромкие, но нехорошие, затем послышался звон разбитого вдребезги стекла и некто маленький, еле приметный перемахнул через забор и растворился во мраке.

Недолгое время спустя Том, уже раздевшийся для сна, оглядывал при свете сальной свечи свою промокшую одежду. Сид проснулся, но, если его и посетило смутное желание высказаться по поводу недавних происшествий, он благоразумно подавил таковое, ибо в глазах Тома светилась угроза.

Под одеяло Том забрался, не утрудив себя молитвой, и Сид мысленно отметил это упущение.

Глава IV. Как «выставлялись» в воскресной школе

Над безмятежным миром взошло солнце, благословив лучистым сиянием своим тихий городок. После завтрака состоялось семейное богослужение: оно началось с молитвы, сложенной из цельных библейских кирпичей, которые тетя Полли скрепляла жиденьким известковым раствором собственных измышлений. А завершив восхождение на эту вершину, старушка зачитала с нее, как с горы Синай, одну из глав сурового закона Моисеева.

Затем Том препоясал, так сказать, чресла и приступил к исполнению тягостного труда — заучиванию положенного числа библейских стихов. Сид управился со своим уроком еще несколько дней назад. Том прилагал все силы к тому, чтобы запомнить пять стихов из Нагорной проповеди, выбранной им потому, что стихов более коротких он, перерыв все Писание, найти не сумел. По прошествии получаса ему удалось составить о них смутное представление, но и не более того, поскольку ум его блуждал по бескрайним просторам человеческой мысли, а руки то и дело отвлекались на разного рода интересные занятия. В конце концов, Мэри отобрала у Тома книгу, велела ему прочитать заученное, и он принялся пролагать себе путь в густейшем тумане:

— Блаженны… э… э…

— Нищие…

— Да… нищие; блаженны нищие… э… э…

— Духом…

— Духом; блаженны нищие духом, ибо они… они…

Их

— Ибо их. Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они… они…

— У…

— Ибо они… э…

— У, т, е…

— А, уте! Ибо они уте… у тех… э… э… которые… блаженны плачущие… э… э… блаженны они, которые у тех… которые плачут, ибо они у тех… э… — да у кого же? Ну подскажи, Мэри! Не будь такой вредной.

— Ах, Том, несчастный ты, бестолковый мальчишка, все-то из тебя приходится клещами вытягивать. Нет уж. Иди и учи заново. И главное, не бойся, Том, ты справишься, — а когда справишься, я подарю тебе что-то очень, очень хорошее. Ну, ступай, и будь умницей.

— Ладно! Ты только скажи, Мэри, а что это?

— Не беспокойся, Том. Ты же знаешь, раз я сказала хорошее, значит хорошее.

— Знаю, Мэри, ты нипочем не надуешь. Ладно, пойду, попотею еще.

И Том «попотел», а поскольку его подгоняли теперь и любопытство, и корыстолюбие, проделал это с таким рвением, что вскоре добился блестящего успеха. Мэри поднесла ему новехонький ножик «Барлоу» ценой в двенадцать с половиной центов, и все тело Тома сотрясла такая судорога блаженства, что он едва устоял на ногах. Оно конечно, разрезать что-нибудь этим ножичком было почти невозможно, однако то был «настоящий Барлоу», что и наделяло его немыслимым величием, — хотя с какой стати мальчики Запада решили, что кто-то попытается подделать это грозное оружие, отчего оно станет еще и хуже неподдельного, это великая тайна, раскрыть которую, скорее всего, не суждено никому. Тому непонятно как, но удалось изрезать им весь буфет, и он собирался уже взяться за комод, когда его позвали одеваться для похода в воскресную школу.

Мэри выдала ему жестяной тазик с водой и кусочек мыла. Том вышел во двор, опустил тазик на стоявшую там скамейку, окунул мыло в воду и отложил его в сторонку, после чего закатал рукава и вылил воду на землю, постаравшись не произвести никакого шума, а затем пошел на кухню и принялся усердно вытирать лицо висевшим на ее двери полотенцем. Однако полотенце Мэри у него отняла, сказав:

— И не стыдно тебе, Том? Дурной мальчишка. Можно подумать, вода тебя покусает.

Том немного смутился. Тазик снова наполнился водой и на этот раз Том какое-то время постоял над ним, набираясь решимости, а после тяжко вздохнул и приступил к умыванию. Когда он снова вошел в кухню, — зажмурясь и нащупывая руками полотенце, — лицо Тома покрывали несомненные доказательства его честности: вода и мыльная пена. И все же, едва он отнял полотенце от лица, выяснилось, что потребный результат по-прежнему не достигнут, ибо очищенная территория включала в себя лишь его подбородок и щеки, — отчего казалось, что Том надел маску, — а за границей этой территории лежали темные просторы неорошенной почвы, уходившие и вниз, к груди, и назад, к шее. Тут уж за него взялась Мэри и, когда она покончила с ним, Том обратился в мужчину и брата, в расовой принадлежности которого никто бы не усомнился, — даже короткие кудри его, и те обрели изящество и симметричность. (Том, как только он остался один, постарался разгладить их, прилепить к голове, что потребовало немалых трудов и усердия, — проклятые кудри казались ему девчоночьей принадлежностью и наполняли душу Тома горечью.) Затем Мэри принесла ему одежду, которую Том вот уж два года надевал только по воскресеньям — именовалась она просто: «другая одежда», что и дает нам полное представление о размерах его гардероба. После того, как он оделся, сестра «привела его в порядок», то есть застегнула курточку до самого подбородка, расправила по плечам широкий воротник рубашки, прошлась по штанам и курточке щеткой и увенчала голову Тома крапчатой соломенной шляпой. Теперь он приобрел вид гораздо более опрятный и гораздо более стесненный, ибо и благопристойность его одежды, и чистота лица страшно ему досаждали. Он надеялся, что Мэри хотя бы про башмаки позабудет, однако и эта надежда оказалась растоптанной: Мэри густо смазала их, как тогда было принято, салом и принесла брату. Том вышел из себя и пожаловался, что его вечно заставляют делать именно то, чего он делать не хочет. Но Мэри усовестила его, сказав:

— Пожалуйста, Том, будь умницей.

Пришлось, хоть и с ворчанием, а влезть и в башмаки.

У Мэри на сборы времени ушло немного и вскоре троица детей отправилась в воскресную школу, которую Том от души ненавидел, а Сид и Мэри любили.

Занятия в ней тянулись с девяти до половины одиннадцатого, за ними следовала церковная служба. Двое из троих детей неизменно оставались на нее по собственной воле, — третье оставалось тоже, но по причинам иного свойства и более основательным. Жесткие, с высокими спинками скамьи церкви могли вместить около трехсот человек; сама же она представляла собой строение маленькое, незатейливое, накрытое сверху подобием ящика из сосновых досок — это была колокольня. В дверях церкви Том замешкался, попятился и спросил у шедшего за ним мальчика, одетого, как и он, по-воскресному:

— Слушай, Билли, у тебя желтый билетик есть?

— Есть.

— Что возьмешь за него?

— А что дашь?

— Кусок лакрицы и рыболовный крючок.

— А ну покажи.

Том предъявил названное. Вещи были хорошие, качественные и обмен состоялся. Следом Том выторговал за пару алебастровых шариков три красных билетика, и еще два синих за кое-какие безделицы. В следующие десять или пятнадцать минут он останавливал подходивших к церковной двери мальчиков и покупал у них билетики разных цветов. А затем вошел в церковь, заполненную чистенькими, шумливыми мальчиками и девочками, проследовал к своему месту и там поцапался с первым же подвернувшимся под руку мальчишкой. Их перебранку прервал учитель — степенный, пожилой джентльмен, — однако, стоило ему отвернуться, как Том дернул за волосы сидевшего впереди мальчика, успев, прежде чем тот оглянулся, уткнуться носом в молитвенник; после чего ткнул булавкой другого — из одного лишь желания услышать, как тот воскликнет «Ой!» — и получил от учителя новое замечание. Таков был весь класс Тома — беспокойный, шумный, неугомонный. Когда наступило время декламации заученных детьми библейских стихов, ни один из однокашников Тома отбарабанить их без запинки не смог, каждому потребовались подсказки. Впрочем, каждому удалось добраться до конца декламации и получить награду — синие билетики с текстами из Писания, выдававшиеся за два прочитанных стиха. Десять синих билетиков приравнивались к одному красному и, как правило, обменивались на него; десять красных приравнивались к желтому, а за десять желтых директор школы выдавал ученику Библию в простеньком переплете (стоившую в те незатейливые времена всего сорок центов). Многим ли из моих читателей хватило бы трудолюбия и прилежания, чтобы заучить две тысячи стихов — даже в надежде получить за это Библию с иллюстрациями Доре? А между тем, Мэри заработала таким манером целых две Библии, — ставших плодами двухлетних кропотливых трудов, — а один мальчик немецкого происхождения так даже четыре, если не пять. Как-то раз он без запинки продекламировал целых три тысячи стихов, но, правда, перенапряг этим свои умственные способности и обратился в сущего идиота, что стало для школы неудачей самой горестной, поскольку директор имел обыкновение выводить — при разного рода торжественных случаях — этого мальчика на сцену, дабы он «побалабонил» (как именовал это Том). Только старшим ученикам школы удавалось скопить изнурительным трудом достаточное для получения Библии число билетиков, и потому выдача этой награды была событием редким и примечательным; получивший ее ученик обретал в тот день такое величие и популярность, что в душе каждого школьника немедля возгоралось честолюбие, которого иногда хватало на целых две недели. Быть может, умственный желудок Тома и не томился голодом по этой награде, но нечего и сомневаться в том, что все его существо уже многие дни жаждало сопровождавших ее славы и éclat[1]Шумиха, шумный успех (фр.)..

В должное время перед кафедрой проповедника объявился и потребовал тишины директор, державший в руке заложенный указательным пальцем сборник гимнов. Когда директор воскресной школы произносит, как того требует обычай, свою короткую речь, сборник гимнов в его руке есть принадлежность такая же необходимая, как непременный листок с нотами в пальцах поющего в концерте соло певца, — хотя зачем они нужны, никому не ведомо, ибо эти несчастные ни в книжку, ни в ноты никогда не заглядывают. Директор был худосочным господином лет тридцати пяти, с песочного цвета козлиной бородкой и песочными же короткими волосами. Верхние края его тугого стоячего воротника почти достигали ушей директора, а острые концы загибались вовнутрь, к уголкам его рта — получалась своего рода оградка, заставлявшая беднягу смотреть только вперед и поворачиваться всем телом, когда ему требовалось увидеть что-то, находившееся сбоку от него. Подбородок директора подпирался галстуком, схожим шириной и длинной с крупной, обмахрившейся по краям банкнотой; носки его сапог сильно загибались, по тогдашней моде, вверх, совершенно как санные полозья — эффект, достигавшийся терпеливыми и трудолюбивыми молодыми людьми тем, что они часами просиживали, упершись носками обуви в стенку. Лицо мистер Уолтерс имел наисерьезнейшее, а душу искреннюю и честную; к священным же местам и предметам он питал такое почтение и так основательно отделял их от всего мирского, что, в воскресной школе голос его приобретал, о чем сам он не ведал, странную напевность, которая в будние дни в нем напрочь отсутствовала. Речь свою директор начал такими словами:

— А теперь, дети, я хочу, чтобы минуту-другую вы просидели сколь возможно прямее и тише и внимательно выслушали то, что я вам скажу. Правильно — вот так. Именно так и должны вести себя благовоспитанные мальчики и девочки. Я вижу, одна девочка смотрит в окно, — боюсь, она полагает, будто я нахожусь где-то там, быть может, на ветке дерева, и обращаюсь с моими словами к птичкам. (Одобрительные смешки.) Я хочу сказать вам о том, какую радость доставляет мне созерцание такого множества умненьких, чистеньких личиков, обладатели коих пришли сюда, чтобы поучиться началам добра и правой веры.

И так далее, и тому подобное. Излагать здесь эту речь целиком необходимости нет. Все подобные речи скроены на одну колодку и потому хорошо всем нам знакомы.

Последняя ее треть была отчасти подпорчена несколькими дурными мальчиками, возобновившими потасовки и иные увеселения, а также ерзаньем и шушуканьем, разлившимися по всей церкви столь широко, что они омыли даже основания таких одиноких утесов непогрешимости, какими были Мэри и Сид. Но шум внезапно стих, а следом стих и голос мистера Уолтерса, и завершение его речи было встречено вспышкой безмолвной благодарности.

По большей части шушуканье было вызвано событием более-менее редким — появлением гостей, а именно, судьи Тэтчера, которого сопровождали: некий немощный старичок; нарядный и дородный джентльмен средних лет в стального оттенка сединах; и величавая леди, — вне всяких сомнений, супруга джентльмена. Леди вела за руку девочку. До этого мгновения взбаламученная душа Тома терзалась томлением и тревогой, да и совесть донимала беднягу — ему не по силам было смотреть на Эмми Лоренс, сносить ее влюбленные взгляды. Однако едва он увидел вошедшую в церковь девочку, в душе его мгновенно воспылало блаженство. И в следующий миг он уже «выставлялся» что было сил — тузил мальчиков, дергал кого ни попадя за волосы, корчил рожи — одним словом, проделывал все, что способно очаровать девочку и привести ее в восхищение. Только одно и отравляло его восторг — память об унижении, пережитом им в саду этого ангела, — впрочем, и эту надпись на песке быстро смыли прокатившиеся по ней волны упоения.

Гостей усадили на самые почетные места, и мистер Уолтерс, покончив со своей речью, представил их ученикам воскресной школы. Джентльмен средних лет оказался человеком исключительным — не больше и не меньше как окружным судьей, — особы столь царственной здешние дети ни разу еще не видели и потому им оставалось лишь гадать, из какого рода материи она сотворена: дети и жаждали услышать раскаты ее могучего рева, и страшились этих раскатов. Судья прибыл сюда из Константинополя, проделав путь в двенадцать миль, и стало быть, познав, путешествуя, мир, — он своими глазами видел здание окружного суда, крытое, как уверяли, луженым железом. Благоговение, неотделимое от мысли о подобных свершениях, удостоверялось выразительным молчанием и глазами, неотрывно вперявшимися в великого окружного судью, родного брата другого судьи Тэтчера. Джефф Тэтчер немедля вышел к гостям, чтобы на зависть всей школе пофамильярничать с великим человеком. В душе его отзывались музыкой шепотки:

— Ты посмотри на него, Джим. Пошел, пошел. Ну и ну… смотри! Сейчас руку ему пожмет — уже пожимает! Ах, чтоб меня, небось, и ты хотел бы быть Джеффом!

Мистер Уолтерс тут же принялся «выставляться», прибегая для этого ко всем, какие делала возможными его должность, уловкам: отдавая распоряжения, вынося суждения и осыпая указаниями того, другого, третьего — в общем, всех, кто попадался ему под руку. Школьный библиотекарь «выставлялся», снуя туда-сюда с охапками книг, лопоча и шикая на всех с наслаждением, с каковым сопряжена была его ничтожная власть. Молоденькие учительницы «выставлялись», ласково склоняясь над детьми, которых они совсем недавно угощали подзатыльниками, умильно грозя пальчиками нехорошим мальчикам и любовно гладя по головам хороших. Молодые учителя «выставлялись» посредством кратких нагоняев и иных проявлений власти, позволяющих поддерживать должную дисциплину — и почти у всех учителей, независимо от их пола, отыскалось какое-то дело в находившейся за кафедрой библиотечке: некоторые из них ныряли туда по два и по три раза (и с чрезвычайно озабоченным видом). Девочки «выставлялись» способами самыми разными, а мальчики предавались этому занятию с таким усердием, что воздух вскоре наполнился комочками жеваной бумаги и гомоном потасовок. А над всем этим восседал, озаряя церковь возвышенной судейской улыбкой и греясь в лучах своего величия, судья Тэтчер, — ибо и он «выставлялся» по-своему.

Не доставало лишь одного, чтобы сделать владевший мистером Уолтерсом иступленный восторг полным и окончательным, — возможности предъявить гостям вундеркинда и вручить ему наградную Библию. У нескольких, самых выдающихся учеников его школы желтые билетики имелись, однако в количествах недостаточных, — он уже справился на сей счет, переговорив с ними. Что бы ни отдал он сейчас за возвращение в школу того паренька немецких кровей — в здравом, естественно, уме и рассудке.

И вот, в миг, когда все надежды, казалось, угасли, вперед выступил Том Сойер и, предъявив девять желтых билетиков, девять красных и десять синих, потребовал выдать ему Библию. То был гром среди ясного неба. Услышать в ближайшие десять лет такое требование с этой стороны мистер Уолтерс никак уж не ожидал. Однако податься ему было некуда — чеки были предъявлены, и чеки подлинные. И потому Тома взвели на помост — к судье и прочим избранным, — после чего директор школы объявил ей великую новость. С таким потрясающим сюрпризом она за последние десять лет не сталкивалась, и ощущение, порожденное им, поставило нового героя вровень с самим судьей, так что теперь вся школа взирала сразу на два дивных дива. Мальчиков снедала зависть, и особенно злые ее укусы выпали на долю тех, кто слишком поздно сообразил, что создал этот ненавистный блеск, эту славу собственными руками, отдав Тому билетики в обмен на богатства, которые он скопил, торгуя правом побелки забора. Как же они презирали себя — простофиль, ставших жертвами коварного пройдохи, злокозненной подколодной змеи.

Награду Тому вручили со всей помпезностью, на какую директор оказался способным в таких обстоятельствах, однако чего-то в его многоречии все-таки не хватало, ибо несчастный всем нутром ощущал присутствие некой тайны, которую лучше, пожалуй, не выволакивать на свет божий; ибо нелепостью было бы полагать, что этот мальчишка смог разместить две тысячи снопов библейской премудрости в риге своего разума, которая, вне всяких сомнений, даже от дюжины их треснула бы по всем ее углам.

Эмми Лоренс наполнилась гордостью и довольством и очень старалась показать это Тому, однако он в ее сторону не смотрел. Она удивилась; затем чуть-чуть встревожилась; затем ее посетило смутное подозрение — быстро ушедшее и тут же вернувшееся. Эмми стала бдительно наблюдать за Томом — и один его украдкой брошенный взгляд открыл ей все, и сердце ее разбилось, ревность и гнев овладели бедняжкой, глаза ее наполнились слезами, и она возненавидела все и вся, а пуще всех Тома (так она полагала).

Тома представили судье; язык мальчика онемел, ему едва удавалось дышать, сердце его трепетало — отчасти по причине грозного величия этого человека, но главным образом потому, что он был ее отцом. Если бы в церкви было темно, Том с радостью пал бы к его стопам и молился бы на него. Судья возложил ладонь на макушку Тома, назвал его славным мальчиком и спросил, как его зовут. Том задохнулся и с запинкой выдавил:

— Том.

— О нет, не Том, но…

— Томас.

— А, вот оно что. Я так и думал, что имя твое немного длиннее. Очень хорошо. Но, смею полагать, и к нему найдется что добавить — так не скажешь ли мне, что именно?

— Назови джентльмену свою фамилию, Томас, — потребовал Уолтерс, — и не забудь прибавить «сэр». Совсем не умеешь себя вести.

— Томас Сойер… сэр.

— Ну вот! Молодец. Славный мальчик. Славный маленький мужчина. Две тысячи стихов это очень много — очень и очень. И ты никогда не пожалеешь о трудах, которые потратил на то, чтобы их заучить, ибо знание дороже всего на свете, это оно создает великих и достойных людей. Когда-нибудь и ты, Томас, станешь великим и достойным человеком и, оглянувшись на пройденный тобою путь, скажешь: всем этим я обязан тому, что получил в детстве редкостную возможность посещать воскресную школу; всем этим я обязан моим дорогим учителям, которые наставили меня на путь, ведущий к знанию; и достойному директору школы, который ободрял меня в моих трудах, и окружал заботой, и одарил прекрасной Библией — великолепной, изысканной Библией, чтобы я всегда носил ее с собой и заглядывал в нее, — всем этим обязан я правильному воспитанию! Вот что ты скажешь, Томас, и ты не согласишься отдать эти две тысячи стихов ни за какие богатства, нет, не согласишься. А теперь, если ты не против, поведай мне и этой леди что-нибудь из заученного тобой, — впрочем, я знаю, ты не против, ибо все мы гордимся мальчиками, прилежными в учебе. Ну что же, тебе без сомнения известны все двенадцать апостолов. Так не назовешь ли ты нам имена двух из них, тех, что были призваны первыми?

Том, ковыряясь пальцем в пуговичной петле, сконфуженно уставился на судью. Потом покраснел, потупился. Сердце мистера Уолтерса сжалось. Он говорил себе: «Мальчишка и на простейший-то вопрос ответить не может, зачем же судья его спрашивает?». Однако просто стоять и молчать он не мог и потому сказал:

— Ответь джентльмену, Томас, не бойся.

Том медлил.

— Я знаю, мне ты ответишь, — сказала леди. — Первых двух учеников Христа звали…

— ДАВИД И ГОЛИАФ!

Опустим же завесу милосердия над завершением этой сцены.

Глава V. Жук-кусач и его злосчастная жертва

Около половины одиннадцатого надтреснуто зазвонил колокол маленькой церкви, и прихожане стали сходиться на утреннюю службу. Ученики воскресной школы разбрелись по церкви, заняв места рядом с опасавшимися оставлять их без присмотра родителями. Явилась и тетя Поли. Том, Сид и Мэри уселись рядом с ней, — Тома поместили у самого прохода, сколь возможно дальше от открытого окна с его соблазнительными летними видами. И проход также заполнили люди — видавший лучшие времена престарелый, вконец обедневший почтмейстер; мэр с супругой — ибо в городке имелся, помимо прочих ненужностей, и мэр; мировой судья; сорокалетняя вдова Дуглас, красивая, умная, щедрая, — стоявший на холме особняк этой добросердечной, состоятельной женщины был единственным в городке дворцом, самым гостеприимным и самым расточительным, когда дело доходило до празднеств, коими мог похвастаться Санкт-Петербург; согбенный и дряхлый майор Уорд и его супруга; адвокат Риверсон, новая знаменитость городка, переселившаяся сюда из дальних краев; первая здешняя красавица со свитой разряженных, все сплошь батист и ленты, покорительниц сердец; а за ними и все, какие только имелись в городке, молодые клерки, стоявшие поначалу, покусывая набалдашники своих тростей, в вестибюле — полукруглой стеной напомаженных, глупо ухмылявшихся ухажеров, — пока все до единой девицы не прошли сквозь их строй; самым же последним явился Образцовый Мальчик, Уилли Мафферсон с матушкой, которую он окружал таким вниманием и заботой, точно она была изготовлена из хрусталя. Он всегда приводил свою матушку в церковь и всегда был гордостью здешних матрон. Мальчишки же его ненавидели — уж больно он был хороший. К тому же, им то и дело тыкали этим типчиком в нос. Как и во всякое воскресенье, из заднего кармана его брюк свисал — якобы ненароком — хвостик белого носового платка. У Тома платка отродясь не водилось и потому владельцев их он почитал хлыщами.

Итак, паства была в сборе, колокол ударил еще раз, дабы поторопить промедливших и запоздавших, а затем в церкви наступила торжественная тишина, которую нарушали лишь смешки и шепотки выстроившихся на галерее хористов. Хористы всегда хихикают и шушукаются на всем протяжении службы. Я видел однажды более благовоспитанный церковный хор, однако теперь уж забыл — где именно. С той поры столько лет прошло, что я почти ничего и не помню, — по-моему, это случилось со мной в какой-то чужеземной стране.

Священник назвал выбранный им гимн и с наслаждением зачитал его — в странной манере, которую чрезвычайно одобряли в этой части страны. Начинал он со средней ноты и постепенно карабкался вверх, пока не достигал определенной высоты, достигнув же, выкрикивал обнаруженное на ней слово и стремглав летел вниз, точно с подкидной доски:

Ужель вспарю я в не-бе-са, на ложе из
цветов,
Меж тем, как ближний здесь прольет кровавых семь
потов?

Декламатором священника считали выдающимся. На церковных «приемах» его неизменно просили почитать стихи, и когда он заканчивал, дамы поднимали перед собою ладони и бессильно роняли их на колени, закатывали глаза и покачивали головками, словно желая сказать: «Словами тут ничего не выразишь, это слишком прекрасно, слишком прекрасно для нашего бренного мира».

После исполнения гимна его преподобие мистер Спрэг обратил сам себя в доску объявлений, начав зачитывать «извещения» о собраниях, заседаниях всякого рода обществ и прочем, и зачитывал, пока прихожанам не стало казаться, что до конца этого списка он доберется как раз ко второму пришествию, — сей странный обычай сохраняется в Америке и поныне, сохраняется даже в больших городах, и это в наш век газетного изобилия. Зачастую, чем меньше разумных оснований имеет какая-либо традиция, тем труднее оказывается сбыть ее с рук.

Тем не менее, список подошел к концу и священник приступил к молитве. К хорошей, исполненной великодушия молитве, и притом весьма обстоятельной: в ней содержались просьбы явить милосердие этой церкви и присутствующим в ней детям; и другим церквям городка; и самому городку; и его округу, и штату; и должностным лицам штата; и Соединенным Штатам; и их Конгрессу; и их президенту; и должностным лицам их правительства; и бедным мореплавателям, носимым волнами бурных морей; и миллионам угнетенных, стенающих под пятой европейских монархий и деспотий Востока; и тем, кому явлены свет и весть благая, но не даны, в придачу, глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать; и всем язычникам далеких островов, — завершалась же молитва прошением о том, чтобы слова, кои произнес сегодня священник, обрели благоволение и благорасположение и стали, как семя, брошенное в тучную почву с тем, чтобы получить по прошествии времени благую жатву добра. Аминь.

Послышался шелест одежд, прихожане, стоя слушавшие молитву, опустились на скамьи. Мальчику, жизнеописанием коего является эта книга, молитва никакого удовольствия не доставила, он претерпел ее и только — да и то еще сильно сказано. Пока молитва тянулась, он переминался с ноги на ногу и вел счет ее частностям, — бессознательно, ибо в слова молитвы не вникал, а просто издавна знал, из чего она состоит, и знал путь, которым проходил по ней священник, и если к ней добавлялась некая новая мелочь, ухо Тома отмечало ее, а все естество отвергало, поскольку он считал такие добавки нечестными, если не подлыми. Посреди молитвы на спинку скамьи длани, обхватывала ими голову и отскабливала ее с такой силой, что казалось, будто голова эта того и гляди расстанется с телом — уж и тонкая ниточка шеи явилась, растягиваясь, взорам Тома; муха скоблила задними лапками крылья, расправляла их по своему тельцу, разглаживала, точно фалды сюртука, и занималась она этим своим туалетом безмятежно и мирно, словно зная, что решительно никакая опасность ей не грозит. Да так оно и было — ладони Тома зудели от желания сцапать ее, но не смели, поскольку он верил, что, совершив подобное во время молитвы, мигом погубит свою душу. А вот при последних словах молитвы рука его начала понемногу сгибаться и неприметно подаваться вперед, и едва прозвучало «Аминь», как муха оказалась в плену. Впрочем, тетя все заметила и велела ему отпустить пленницу.

Следом священник произнес цитату из Писания и приступил к зачтению проповеди, столь однообразной и скучной, что вскоре многие заклевали носами — даром, что в ней говорилось о вечном пламене и сере, а число загодя предназначенных для спасения божьих избранников сводилось к такой малости, что они, пожалуй, и хлопот-то Спасителя не стоили. Том считал страницы проповеди; покидая службу, он всегда точно знал, сколько их было, но редко мог сообщить что-нибудь об услышанном. Впрочем, на сей раз кое-что ненадолго заинтересовало его. Священник рисовал возвышенную и трогательную картину, повествуя о том, как при начале тысячелетнего царства Христова сонмища тварей земных соберутся все вместе, и лев возляжет близ агнца, и малое дитя поведет их всех за собой. Пафоса, поучительности, морали этого величавого зрелища мальчик не заметил, он думал лишь о главном его персонаже, на которого устремятся взоры всех народов — при мысли о нем лицо Тома вспыхнуло, и он сказал себе, что был бы не прочь оказаться этим дитятей, если, конечно, льва туда приведут ручного.

Впрочем, вскоре скучные рассуждения священника возобновились, а с ними и страдания Тома. И в конце концов, он вспомнил о бывшем при нем сокровище и достал таковое из кармана. Сокровищем был большой черный жук, обладатель устрашающих жвал — «жук-кусач», как именовал его Том. Жук хранился в коробочке из-под пистонов. И первое, что он сделал: цапнул Тома за палец. Разумеется, негодяй тут же полетел прочь, и приземлился в церковном проходе на спину, а укушенный палец оказался во рту Тома. Жук лежал, беспомощно дергая лапками, неспособный перевернуться. Том смотрел на него и всей душой стремился к нему, но жук находился вне пределов досягаемости. И другие заскучавшие от проповеди прихожане также нашли утешение в жуке и теперь не спускали с него глаз. Тем временем, в проходе объявился праздношатающийся пудель, чем-то опечаленный, одуревший от летней жары и тиши, уставший смирно сидеть на месте, жаждущий перемен. Вот он заметил жука, приподнял хвост, повилял им, вгляделся в возможную добычу, обошел ее по кругу, принюхался к ней с безопасного расстояния, обошел по кругу еще раз, набрался храбрости и снова принюхался, подойдя уже поближе. А после оскалил зубы и попытался, не без опаски, впрочем, сцапать ими жука, да промахнулся. Попытался еще разок и еще, развлечение это понравилось псу и он прилег на живот, придерживая жука передними лапами и продолжая свои эксперименты, однако, в конце концов, подустал, впал в безразличие и задумался о чем-то своем. Голова его стала мало-помалу клониться, подбородок опускался все ниже, ниже и, в конце концов, коснулся врага, каковой не преминул в него вцепиться. Пудель взвизгнул, мотнул головой, и жук отлетел на пару ярдов и опять приземлился на спину. Ближние зрители содрогались от тихой, задушевной радости, несколько лиц укрылось под веерами и носовыми платками, Том же был счастлив безмерно. Пес выглядел глупо, да, верно, и ощущал себя дураком, однако в душу его закралось и негодование, жажда мести. И он опять подошел к жуку и принялся осторожно наскакивать на него то с одной стороны, то с другой, оскаливая клыки в дюйме от врага и даже щелкая зубами на расстоянии еще более близком и мотая головой так, что у него хлопали уши. Но затем ему это снова наскучило, пес попробовал позабавиться с мухой — нет, не то; прошелся, опустив нос к полу, по пятам за муравьем, но и это занятие вскоре ему надоело; в конце концов, он зевнул, вздохнул и, совершенно забыв о жуке, прямо на него и уселся. И немедля церковь сотряс дикий страдальческий вой, с которым пудель полетел по проходу. Вой продолжался, полет тоже, пудель пронесся перед алтарем, проскакал по другому проходу, миновал двери церкви, оглашая всю ее воплями. Мука несчастного усиливалась вместе с набираемой им скоростью и спустя недолгое время он обратился в шерстистую комету, со скоростью света кружившую, поблескивая, по своей орбите. Завершилось все тем, что отчаявшийся страдалец запрыгнул на колени своего хозяина, а тот метнул его в окно, и вскоре горестные причитания пуделя стихли в дальней дали.

К этому времени все, кто присутствовал в церкви, побагровели и задыхались от подавляемого хохота, так что пришлось даже прервать проповедь. Вскоре она возобновилась, конечно, однако продвигалась вперед как-то хромо, с запинками, лишившись надежды на то, что ей удастся увлечь хоть чье-то внимание, ибо и самые суровые ее слова встречались придушенными звуками нечестивого веселья, летевшими из-за спинки какой-нибудь дальней скамьи, наводя многих на мысль, что несчастный священник изрек нечто на редкость игривое. Когда же испытание это подошло к концу, и священник прочитал благословение, все прихожане вздохнули с искренним облегчением.

Том Сойер шагал к дому в превосходном настроении, он говорил себе, что богослужение — штука, в общем-то, неплохая, нужно лишь уметь внести в него немного разнообразия. Только одна мысль и удручала его: он ничего не имел против того, что пес поиграл с кусачом, но зачем же было утаскивать игрушку с собой?

Глава VI. Том знакомится с Бекки

В этот понедельник Том проснулся несчастным. Собственно говоря, он просыпался несчастным каждый понедельник, поскольку день этот знаменовал начало медленной школьной пытки. Как правило, Том начинал его с пожелания, чтобы никаких выходных и вовсе не было на свете, ибо они делали следовавшую за ними неволю с ее каторжными оковами лишь более гнусной.

Том полежал, размышляя. И в конце концов, ему пришло в голову, что неплохо было бы заболеть — тогда он ни в какую в школу не пойдет, а останется дома. Хиловатая, но все же возможность. Он мысленно прошелся по своему телу. Никаких недугов в нем не обнаружилось, так что пришлось исследование повторить. На этот раз Тому показалось, что в животе его отмечаются некие колики, и он, проникнувшись надеждой, принялся усердно подзуживать их. Однако колики вскоре ослабли, а там и вовсе прекратились. Пришлось думать снова. И внезапно он совершил открытие: оказывается, у него качается один из верхних передних зубов. Что и говорить, повезло; Том совсем уж было собрался издать первый стон — на пробу, — но сообразил, что если он предъявит суду такого рода аргумент, тетя просто-напросто выдерет его, а это будет больно. Поэтому он решил оставить зуб про запас и возобновил изыскания. Какое-то время они оставались бесплодными, но затем Том вспомнил, как доктор однажды рассказывал про больного, которого некая болезнь уложила в постель на две, если не три недели и вообще угрожала лишить пальца. Том, мигом выпростав из-под простыни ступню с ободранным пальцем, вгляделся в него. Конечно, симптомов той болезни он не знал, однако попытка не пытка — и Том с большим воодушевлением застонал.

Сид спал без задних ног.

Том застонал громче, ему даже стало казаться, что палец и вправду немного побаливает.

Сид как спал, так и спал.

Том даже запыхался от усилий. Он немного передохнул, а после набрал полную грудь воздуха и испустил череду совершенно замечательных стонов.

Сид захрапел.

Тут уж Том разозлился. Он произнес: «Сид, Сид» и потряс брата за плечо. Это, похоже, сработало, и Том застонал снова. Сид зевнул, потянулся, затем, фыркнув, приподнялся на локте и уставился на Тома. Том стонал. Сид окликнул его:

— Том, послушай, Том!

Ответа не последовало.

— Эй, Том. Том! Что с тобой, Том?

Теперь уже он потряс брата и с тревогой заглянул ему в лицо.

Том простонал:

— Не надо, Сид. Не трогай меня.

— Да что с тобой, Том? Сейчас я тетю позову.

— Нет… не обращай внимания. Может, оно и само пройдет, постепенно. Не зови никого.

— Как же не зови? Да не стони ты так страшно, Том. Давно это с тобой?

— Несколько часов. Оооо! Не тормоши меня, Сид, а то я умру.

— Почему же ты меня раньше не разбудил? Ох, Том, не надо! У меня от твоих стонов мурашки по коже бегут. Да что же с тобой, Том?

— Я все прощаю тебе, Сид.

Стон.

— Все, что ты мне сделал. Когда я умру…

— Ой, Том, не умирай, не надо. Нет, Том… нет. Может…

— Я всех прощаю, Сид.

Стон.