11
На другой день Мерешка с челядниками, Игнатом Оглоблей да Лучкой, были посланы в местечко Кишенку, откуда приехали казаки предупредить Серко о царских послах. Сказывали, будто гетман Самойлович говорил царским послам озорные речи о царевиче, называл его самозванцем, а послы хотели дознаться правды: отколь взялся на Запорожье человек, что царским сыном себя величает? Вот и послал Серко верных людей, возле царевича бывших, чтобы стали ему заступою. Этих-то гетманских посланных и увидал Мерешка, как тешился Симеон конем.
С того дня злая тоска закралась в сердце Симеона. Едва уехал Мерешка, он почувствовал себя одиноким, покинутым; душа его испытывала смертельный холод. Миюска ему говорил:
-- Помаленьку крепись, царевич. Могешь крепиться? Ить можно ль так себя доказывать? Люди станут промеж себя гутарить, -- брехня и повылазит.
Но Симеона уже "прорвало". Он чувствовал надвигающуюся опасность расплаты. И смелость, и вера в счастье, казалось, навсегда покинули его.
Симеон не ошибся. В ясный весенний день пришла ожидаемая беда: явились послы царские -- Чадуев да Щеголев с челядью.
Была им почетная встреча за городом. Вышел навстречу не только сам Серко с судьею, писарем и куренными атаманами, но вышли и все знатные казаки -- радцы {Радцы -- члены совета, рады.}, высыпала и голытьба. Долго говорили послы с Серко, и невесел стал атаман и, сказывали царевичу, кричал на послов и спорил. А придя из греческой избы, где остановились послы, Серко, судья, писарь и куренные атаманы велели подать доброй горилки и устроили пирушку.
Но невесела была эта пирушка. Серко пил точно с горя, жадно и много, пока не свалился на лавку почти замертво. И все, кто пировал, были пьяным-пьянешеньки. Не пил много один только Миюска и зорко следил за тем, что происходит вокруг.
А что случилось потом, надолго осталось в памяти у Симеона и у послов царских, да пожалуй, и у всех казаков, что были тут.
Гурьбой пошли пьяные казаки к посольской избе и стали звать Щеголева, чтобы шел к царевичу на поклон.
-- Царевич своих холопов требует, -- говорил Миюска.
Симеон сидел у себя за столом, обхватив голову обеими руками. В ней ходило ходуном зелено вино и болела она, но еще сильнее болело сердце. Так вот пришла она, расплата. Правду ли еще говорил Миюска, что его когда-то скрыли от гнева матери-царицы? Правда ли? Как-будто выплывали смутные воспоминания о пышных хоромах, воспоминания, которые он сам воскресил в себе, но не было уверенности, что все это на самом деле было.
Зато ярко вспоминалась паперть, калеки, убогие, и Лазарь, Лазарь... Кто же он такой и чего от него хотят послы и как должен он с ними себя держать? И вспомнилась зловещая загадка Миюски о птице-Юстрице, что зовется смертью, о столбах дубовых с перекладиной, о тюремной решетке. Мучительно хотелось жить, когда степь цвела и благоухала, когда весна кружила голову и засыпала землю великими дарами.
Уходя от Симеона вместе с казаками к послам, Миюска с порога обернулся. Симеон показался ему жалким и детски-растерянным.
-- Крепись, царевич, -- сказал Миюска, берясь за скобку двери, и Симеону послышалась в этих словах угроза.
Казаки ушли. Симеон положил голову на стол и по детски беспомощно заплакал. Как ныло его тело и как бесконечно он устал! Хотелось лечь и уснуть и никогда уже не просыпаться.
Казаки подумали, что царевич упился, и намочили ему голову водою. Симеон пришел в себя.
В дверь просунулась голова Миюски,
-- Зараз идут, царевич... Не могешь ты, господи бож-жа ты мой! Блюди себя, блюди...
Симеон выпрямился и постарался улыбнуться. Из сеней слышался голос царского посла Чадуева:
-- Кто и пошто спрашивает Щеголева?
-- Поди ко мне! -- нетвердым голосом позвал Симеон.
Смутно помнил он потом, как казаки толковали, что послы должны притти поклониться ему, как сыну царскому.
Чадуев нехотя переступил порог. Жидкая рыжая бороденка тряслась от гнева на его впалой груди; узкие глаза угрюмо смотрели из-под насупленных бровей.
-- Ты что за человек? -- спросил он надменно, не кланяясь.
Симеон отвечал давно наскучивший затверженный урок, и голос его дрожал:
-- Я -- царевич Симеон Алексевич.
-- Страшное и великое имя вспоминаешь, -- угрюмо усмехнулся в бороду посол. -- Такого великого и преславного монарха именем называешься, что и в разум человеческий не вместится; царевичи-государи по степям и лугам так ходить не Изволят; ты -- сатаны и богоотступника Стеньки Разина ученик и сын, вор, плут и обманщик.
Симеон встал; кровь бросилась ему в голову.
-- Как смеешь так говорить царевичу! -- крикнул из сеней Миюска.
От этого голоса Симеон вздрогнул, как от удара хлыстом. Рука его нащупала рукоятку великолепной турецкой сабли.
-- Брюхачи! Изменники! -- крикнул он, выхватывая саблю из ножен и бросаясь к дверям. -- Смотрите! Наши же холопы да нам же досаждают! Я тебя устрою!
Чадуев отступил в сени, схватил пищаль и направил ее на Симеона. В сенях завязалась борьба. В суматохе Симеон почувствовал, как кто-то схватил его поперек тела и потащил прочь. За бочкой с зерном его поставили на землю.
-- Цел будешь, царевич, -- сказал долговязый писарь, улыбаясь и осторожно, бережно оправляя платье Симеона. -- Да не трясись так, ровно лист осиновый. Нешто стоит твоего гнева шпынь московский? Мы все за тебя!
Казаки посадили послов под стражу, крича, что они подняли руку на царскую кровь, а те кричали, что у них на то есть грамота от самого государя.
И весь день казаки с мушкетами {Мушкет -- род ружья.} стерегли москалей, чтобы те не ушли. И три дня послы были под стражею, пока сбиралась рада.
-- Видступысь от мене, баба... геть под лавку, стерво! Що прилипла, як хороба?
-- А що ти не веришь, нивиряка? Мовчить, мовчить, тай горилку тяне... Остап!
-- З роду так...
-- Брось горилку... Дай сюды!
Старый Остап Коваль посмотрел на жену осоловелыми глазами и обсосал длинный ус, обмоченный в чарке.
-- Выдчипысь, сука... ходы до писаря... чи до судьи... чи еще до кого... до вора-разбойника... путайся с дерьмом, лахудра...
Он не решался назвать прямо имя Симеона. Ведь еще не было решения рады, -- что с ним делать, признать ли его царевичем и итти на Москву войною, или выдать головою послам. А без решения рады не попасть бы к ответу.
Оксана подскочила к нему и села рядом на лавку. Изловчилась, силою охватила старую голову, положила себе на пышную грудь и взяла за чуб. И как несколько дней тому назад, лежа в курене кошевого Серко с Симеоном, запела теперь, теребя седой чуб Остапа и заливаясь дробным смехом-горошком:
-- Удодику,
Мий братику,
Отдай моего
Чуба, чуба, чуба!
-- Мабудь поцеломкаемся, Остап? Побачь, як спужалась твоей лютости: душа мре... Слухай, як сердце стукотить... Ой, так и до могилы Оксанке близенько...
Глаза ее смеялись; смеялись полные коралловые губы.
-- Та побачь, яки у мене оченята! Оста-ап!
А сама отнимала штоф с горилкою. Остап слабо нападал:
-- Твои б очи бачив писарь... И видкиля така ведьма узялась?
-- Ой, один глаз писарю бельмо выело! Ни бачив Оксанку...
-- Може судья...
-- А судье судить треба!
-- Не жинка ты, сука!
-- А ты кобель! Оста-апушко... мабуть, кобель с сукою и у домовину {Домовина -- гроб.} вместе полягуть?
А сама вилась и целовала по очереди и глаза, и губы, и щеки.
-- Перше один... ось другий... ось третий... мабуть сам поцеломкаешься у десятый?
Она добилась своего. Остап начинал мякнуть. Чтобы победить окончательно, она забралась ему на колени, обвила шею руками и зашептала в самое ухо, хотя в хате никого не было:
-- А я знаю, а я знаю, а я знаю?
-- Що там знаешь, гадюка?
Остап старался залезть ей рукою за пазуху. Он тяжело дышал.
-- На раду сбираешься. Царевича судить. Так он вовсе не царевич!
Остап насторожился.
-- Сама, стерво, похвалялася царевич, царевич! "Он мене у Москву возьме, корону надене... буду московской царицею!"
-- Так то же я тебе, дурню, дражнила, то ж я нарочно! Бо ты, Остап, мене мало любыв...
Она слегка надула губы и детским движением пухлой руки перебирала его седые усы.
Он совсем размяк.
-- Ось де баба! З чужим хлопцем спит, а мужа журыть: не любишь... не любишь... Ось де самый пуп у жизни...
Он старался поймать губами ее красные смеющиеся губы.
-- Брешешь ты, Оксанко!
-- Собака бреше! -- горошком дробно и тихо заливалась Оксана.
И припав к мужу на грудь, обвивая его шею руками.
-- Он мене усе доказав: и як на паперти з рукою стояв, и як з дидом слепым побирался... Пьяный казав, а потим дюже спужався, тай каже: "мовчи, серденько, за то откуплю от судьи монисто, та еще откуплю"...
Остап поймал губами ее маленькое ухо.
-- Тай годи, годи, голубка, нудьга яка... Як мени оце дило в печинках сидить, царевичево... я ж тоби откуплю у судьи монистечко, я ж тоби куплю и хустку, и чоботы, як станешь кохать Остапа Коваля...
-- А царевича? -- спросила, вся замирая, Оксана.
-- Рада у нас сбирается... А царевича, серденько, вон як, тресся его матерь... до ногтя, тай годи... кр-рах... як вошей бьють...
Тут он добрался до ее алых сочных губ.
-- О-це добре дило!
-- Здравствуйте вам, диду з бабкою! Доброго здоровячка молодым! Усе бы так кохалыся, тай миловалыся, и не ухватом благословлялыся!
Смеющееся лицо показалось в двери. Остап недовольно оторвался от губ Оксаны.
-- Що тебе треба?
-- Та идить на раду!