XLIX

-- Какой-то лукавый наблюдатель сказал злую истину, что среди замужних женщин легко найти множество таких, которые никогда не имели любовника, но трудно -- такую, которая, однажды имев любовника, затем не имела бы других. А знаете, почему?

-- Вероятно, потому, что, как Байрон утверждал, нет женщины, которая не пожелала бы разменять пятидесятилетнего генерала на двух двадцатипятилетних корнетов?

-- Нет, это шутка. И несправедливая; от молодых мужей заводят любовников не реже, чем от старых. А серьезно?

-- А серьезно -- надо спросить о том праматерь Еву, но она умерла, и райского Змия, но он больше не разговаривает.

-- А! Вы так?! Ну, ежели вы анекдотом, то и я вам -- анекдот. Слушайте. Какой-то знаменитый римлянин побранился с другим знаменитым римлянином, и тот его обругал, будто у него изо рта скверно пахнет. Знаменитый римлянин смутился, спрашивает прочих тут бывших римлян: "Правду ли говорит этот мерзавец?.." Римляне подтверждают: "Да, знаменитый римлянин, мы очень тебя уважаем, но с сожалением должны признать, что враг твой прав: ты не благоухаешь!.." Знаменитый римлянин огорчился и, придя домой, устроил сцену своей жене, добродетельной матроне, зачем она никогда не упреждала его, что он имеет такой скверный недостаток. А добродетельная матрона возражает: "А откуда же мне знать, что это недостаток? Я думала: так надо". -- "Как, дура ты этакая? Что же у тебя, носа, что ли, нет?" -- "Нет, нос у меня есть -- и длинный, римский, с горбинкой. И -- что ты пахнешь очень неаппетитно, это я знаю со дня нашей свадьбы. Но, так как я, будучи добродетельною матроною, никогда не обоняла дыхания ни одного другого мужчины, кроме тебя, то была уверена, что все мужчины так пахнут..." Слыхали?

-- Да, это -- об адмирале Дуилии, который выиграл первую римскую морскую кампанию...

-- А как вы думаете: у своей добродетельной матроны этот ваш Дуилий или Виргилий, Эмилий, Трефилий -- своим объяснением насчет запахов -- выиграл кампанию или проиграл?.. Я так полагаю, что добродетельная матрона, возгоревшись любопытством, как же это "хорошо пахнут" другие мужские дыхания, очень вскоре украсила голову Дуилия предлинными рогами. А на Дуилия надулась на всю жизнь: "Связал же, мол, меня черт с вонючей мордой! Никогда ему не прощу, что столько времени морочил меня, дурочку,-- принимала его недостатки за достоинства!"

Лукаво посмеиваясь, Елена Венедиктовна попивала винцо и с хитро прищуренными глазами спрашивала:

-- Скажите-ка, "мужчина", по-вашему, какая часть речи?

-- Да как будто по всем грамматикам имя существительное.

-- По мужским грамматикам. В "существительное" мужчины из гордости самозванством себя произвели. А по нашей, женской,-- существительное-то "женщина", а "мужчина" к ней прилагательное. Оно, впрочем, и по Писанию так следует. Как о браке-то сказано? "Оставит человек отца и матерь своих и прилепится к жене своей". Видите: какое же мужчина существительное, если сам по себе существовать не может, а либо к отцу-матери прилеплен, либо, от них отлепившись, к жене?.. Вы что смеетесь?

-- Да Митрофанушка Простаков тоже вроде вас рассуждал. "Дверь? Котора дверь?" -- "Да хоть эта?" -- "Эта прилагательна". -- "Почему?!" -- "Потому что она к притолоке приложена, а вон та, которая в сенях не привешена стоит, та еще пока существительна..."

-- А я вот вам уши надеру, чтобы вы Митрофанушкой не ругались!.. Ну-с, а чем прилагательное главным образом отличается от существительного? Не отвечайте, сама отвечу на пять! Тем, что изменяется по степеням сравнения. Положительная степень, скажем, "муж" -- церковный, гражданский, все равно,-- один муж. Этой положительной степенью спокойно довольствовалась добродетельная матрона по крайней мере, пока не узнала, что у ее знаменитого римлянина вонючая морда. Дальше положительной степени не идут миллионы женщин, что делает честь им, славу их полу и удовольствие их мужьям. Но в жизнь других женских миллионов стучится и проникает "мужчина" в форме степени сравнительной: "первый любовник". Ну и, поскольку положительная степень положительна, то есть определенна и недвижна, настолько сравнительная сравнительна, то есть пытлива и искательна к отличкам. А потому по любопытству нашему женскому ужасно способна к распространению... Вот почему одномужтща может прожить век, не имея ни одного любовника, но, если у "мужней жены" был один любовник, то будет и другой, третий, четвертый...

-- А не кажется вам, Елена Венедиктовна, что это уже не сравнительная, а превосходная степень?

-- Что вы! Что вы!-- засмеялась, замахала руками она. -- Мужчина в превосходной степени -- это ужас... вожделение какой-нибудь Мессалины, Семирамиды, Лукреции Борджиа, Екатерины Великой. Это болезнь.

-- Не все же цариц и принцесс. Болеют ею и обыкновенные смертные.

-- Так их надо к Корсакову, Борку, к врачам нервных болезней. Нет, если женщина здорова и нормальна, то мужчину в превосходной степени она узнает только по принуждению -- в проституции.

-- А вы не допускаете существования прирожденных проституток?

-- Это как итальянец-то сочинил... как бишь его?

-- Ломброзо. И не один он, за ним целая школа.

-- Может быть. Я не ученая, спорить не могу. А что-то не встречала. Распутных до невыносимости -- да, знавала. Если между "порядочными женщинами" есть распутные, как не быть в проституции? Если на тронах водятся больные Мессалины и Екатерины, как не быть больным в бардаках? Но, чтобы, если это не болезнь, было прирожденное -- не верю. Потому что никогда я не видала такой проститутки, чтобы она свой промысел любила и уважала и не хотела бы из него уйти -- хоть бы в мечте. Нет, прирожденных проституток, которые так к тому предназначены своею звездою еще в материнской утробе, я отрицаю. Это все подлецы мужчины выдумали, себе в извинение, что легко губят нашу сестру. А вот в привычную проститутку верю очень и знала таких многое множество. Но прирожденность тут ни при чем. А просто принуждение женщины к мужчине в превосходной степени развивает в ней привычку к физиологическому раздражению, и привычка легко может сделаться второю натурою. Оттого по большей части так неудачны опыты "спасения падших". Молоденькую, на первом-втором году, повернуть можно, а позже мудрено. Только тут не папа с мамой виноваты, а господа мужчины, которые ее истрепали в превосходной степени. Это все равно что мне бы сейчас сказали: "Елена, не опрокидывай в себя десяти рюмок коньяку в вечер, довольно с тебя одной..." Довольно-то оно, может быть, и довольно, да -- подите отвыкните-ка! Так и там.

Нет, для нас, заурядных грешниц и греховодниц, достаточно и сравнительной степени. Но, знаете, и на ней, как напьешься "блаженства и муки" с грязью пополам до отравы, то больше этот нектар любовный в рот не идет. И рада ты радехонька, и счастье тебе из счастий, если Бог пожалеет тебя, пошлет навстречу случай -- возвратиться на степень положительную... Вот -- как меня Он пожалел: послал мне моего Черненького... Спас ведь, истинно спас!.. Что смотрите недоверчивыми глазами? Думаете: плохое от него спасение, коли он -- удалая голова, разбойником назвать много, а тать -- в самую стать? Эх, тут у нас на Волге есть пословица: "Хоть вор, да мой,-- так и жалко!"

-- Нет, я не о нем сейчас, а о вас...

-- Что плохо мое спасение -- будучи хозяйкой хора в пьяном кабаке на "Песках"? А вот -- встретили бы вы меня десять лет тому назад, до Черненького-то, да видели бы, чем я тогда была, так теперь лучше поняли бы... И падение, и спасение тоже, друг мой,-- позвольте уж так назвать,-- имеют свои степени сравнения: по падению, знаете, и спасение. Ежели, к примеру, человек в помойной яме тонул, да вытащили,-- то не в гостиную же его нести, чтобы переодевать, обмывать, чистить... Когда Черненький меня зазнал, я, без церемоний вам сказать, была расхожей девкой, гуляла по книжке,-- значит, эту вашу превосходную-то степень по принуждению тоже испытала превосходно! И был у меня "кото-мерзавец, Васька Шилохвостов, хулиган, который меня обирал, ненавистный, и дул, как Сидорову козу. И была я -- в Питере тогда шлялась,-- малою-малою черточкою отделена от конечной бездны, чтобы, значит, еще шаг -- и на Сенной... Начни-ка меня в ту пору "спасать" кто хороший-то, не говорю уже, из любовников, а хотя бы брат Павел Венедиктович (разыскивал он меня в ту пору, да, Бог миловал, не нашел),-- пожалуй, не то что меня не спас, а еще и сам моею вонью провонял бы... А вор спас... Трем мужчинам я обязана тем, что из глубины помойки выкарабкалась на ее краешек. Двое были из "порядочных", а третий -- Черненький. И он-то больше всех сделал, а без него, пожалуй, и те ничего не успели бы: так крепко увязла... Но об этом, подождите, моя речь будет впереди...

Пожалуй, что так уж совсем в проститутки записать себя, как я, вспылив, поторопилась после Мишки Фоколева, было немножко рано. Погорячилась с непривычки -- натеатральничала сгоряча.

Для того чтобы занять при мне место второго содержателя, белосахарный Миша был и беден, и скуп. Но он мне нравился физически, а в средствах я в ту осень и зиму не была стеснена. Так что взяла да и содержала его при себе, уже без расчета на его кошелек. Иной раз, изредка, когда от проигрыша оплошка в деньгах, скажешь ему:

-- Мишка, я на мели, раскошеливайся, давай сотню.

Даст, хоть сперва и поторгуется, нельзя ли пятьдесят. А то пошлешь к нему Дросиду. Этого он, однако, не любил, потому что Дросида и для меня возьмет и для себя отщипнет. Кроме того, ему нравилось сохранять иллюзию романа par amour {По любви (фр.). }, a Дросида уж очень грубо и прямо ставила:

-- Живешь с женщиной -- плати!

Человек он, как все полуобразованные и недовоспитанные люди, был двойной. Внешнего лоска или "галантерейности" в нем было гораздо больше, чем в его друге Галактионе. Однако Галактиона я все-таки решилась однажды показать в обществе Эллы Левенстьерн, а Мишу Фоколева не повезла бы. Уж очень ярко лежала на нем профессиональная печать. Чем учтивее и манернее был, тем больше казалось, что он сию минуту раскинет перед вами на столе, изящно и округленно, кусок материи и с деликатнейшим красноречием начнет ее выхвалять, а вам доказывать, что вы берете ее чуть не даром. Либо достанет из кармана сантиметр и столько же изящно и округленно обмеряет вас, уверяя с тысячею сладких комплиментов, что подобной фигуры не было и у княжны Г., на которую "мы шили приданое прошлою весною". Либо, глядя на ваши часы, браслет, брошь, не удержится, брякнет:

-- Оценка двести, выдача сто двадцать пять. Могу вам предложить за ту же цену вещь новейшего фасона и даже в знак особо высокого почитания с уступкою пяти процентов.

Профессиональны были и руки его -- красивой формы, белые, полные, с длинными линиями жизни и удачи на ладонях,-- не то что у бедного Галактиона с его трагическими обрывами!-- с чуть розовыми припухлостями Венериных бугорков, с пальцами, немножко смахивавшими на ливерные сосиски, обросшие розовыми лощеными ногтями. Я любила его руки. Они мне еще в Царицыне понравились. В них бывало приятно чувствовать себя. Да и весь он был приятный. Теплый, чистый, во всем опрятный -- хорошее мыло, приличные духи. Хотя порою мне и сдавалось, что я обнимаю что-то среднее между сахарною головою и сдобным пасхальным куличом с изюмом.

Был не глуп, да и не умен. Довольно много читал -- конечно, все беллетристику -- и даже запоминал (для разговора при случае, как в Царицыне -- об Инсарове и Елене). Но, в сущности, книжек не понимал и не уважал, втайне думая, что они только "мода", без которой неудобно нынче, как без галстуха; но настоящего в книжках ничего нет и научиться из них для жизни ничему нельзя, потому что связи с жизнью они никакой не имеют, а все только -- "из головы", "так". Тогда Толстой только что напечатал "Хозяина и работника". Все им увлекались. Заставила я Мишу прочитать.

-- Ну, Миша, как?

-- Да что же-с, Елена Венедиктовна? Этот хозяин, выходит, был совсем дурак: улегся на работника, со спины-то, значит, ему зябко -- понятное дело, замерз. Ему бы под работника залезть, так и уцелел бы.

Эгоист он был совершеннейший, искреннейший, наивный. Хотя Дросида и уверяла, будто для меня он рад "хоть в разор разориться", но я убеждена, что в его "любви" ко мне играло немалую роль то условие, что, исключая первое свидание, когда он "шикнул" расходом, я ему почти ничего не стоила. За восемь месяцев наших отношений едва ли он истратил на меня столько же сот рублей. Щекотливое положение тайного фаворитного любовника содержанки его ближайшего друга Мишу нисколько не смущало. "Примазался на арапа" к выигрышной червонной даме Галактиона Шуплова и чувствовал себя отлично. Галактион, который все чаще и чаще в разъездах, меня оплачивает, а Миша за него со мной спит. Разделение труда и капитала, знаете! И заметьте это -- в сочетании с беспредельным уважением к Галактиону.

-- Если, Елена Венедиктовна, его не уничтожит падучка, увидите: миллионер будет. Держитесь, ох, держитесь за него. Все мы за него должны держаться: удачник и голова!

-- А вот, как этот удачник и голова прознает, что ты добрые советы мне даешь, а, чуть он на вокзал да в вагон, ты меня -- к Саврасенкову либо к Виноградову, что тогда будет?

-- От этого, Елена Венедиктовна, Боже сохрани! По всей искренности скажу вам: обомру. Я его с ранних лет знаю: на ярость он туг, но в ярости -- человек ужасный! Боюсь и храбриться не желаю, что боюсь!

-- Ах ты, Сахар Медович! Смерти боишься, а в рай хочется? Смотри, в ад головой не попади!

Большой страх питал он и к тетеньке своей Матрене Матвеевне, но совсем другого рода:

-- Вызлится ревнивая сатана -- может разорить! Связи своей с нею он не скрывал. По его словам, она

развратила его еще пятнадцатилетним мальчишкою, да вот с тех пор и держит под башмаком. Содержания от нее он никогда никакого не получал, не получает и получать не намерен -- это не правда, если что люди врут. Но в их общем ссудном деле на ее стороне значительный перевес капитала, а когда Галактион выделился ("Ах, напрасно, Елена Венедиктовна, вы воспрепятствовали ему -- к невыгоде вашей! Совершенно напрасно!"), то Фоколев для расширения дела уговорил тетеньку на целый ряд новых рискованных кредитов. Она деньги дала, но -- под его векселя. Их он по частой надобности в оборотном капитале никак не успевает выкупить и должен то и дело переписывать. При этом случае я узнала от Фоколева, что Беляев по своим десяти тысячам рассчитался аккуратно в срок. Мне было очень приятно услышать это.

Странно, право! К Беляеву я эту толстуху ревновала до бешеного озлобления за его единственный, как он назвал, "гротеск", а к Мише Фоколеву нисколько, хотя часто бывала уверена, что он ко мне -- прямо от нее. Может быть, потому, что уж очень он ненавидел эту свою командиршу-любовницу. Я дорого дала бы за то, чтобы подсмотреть какое-нибудь их свидание. Если Матрена Матвеевна не замечала истинных чувств, которые клубятся по ее адресу в сердце подневольного любовника, то этот белосахарный с глазами-коринками, с зубками-миндалями Миша должен был быть гением притворства и выдержки. Потому что баба-то она ведь далеко не глупая, не глуха, не слепа и в чуткости ей не отказала природа.

-- Я из-за нее по-немецки стал учиться,-- рассказывал однажды Миша.

-- Зачем? Разве она понимает?

-- То-то и есть, что не понимает. По-французски, кружась около барыни, кое-что смыслит, а немецкого языка Элла Федоровна не любит, он для Матренищи, значит, и закрыт -- китайская грамота!

-- Так на что же?

-- На тот, Елена Венедиктовна, предмет, чтобы иной раз душу от нее отвести, в глаза ее ругать, а она бы не понимала.

-- Как будто она по тону не услышит?

-- Так ведь я -- со сноровкой-с. Возьму ее за обе ручищи нежненько, в глазки ей гляжу, как баран влюбленный, устами улыбаюсь, ласковее чего невозможно, а языком лепечу слаще -- из оперы -- Фауста к Маргарите: "Ах ты, гезиндель! Ах ты, хуре! Ах ты, хюндин! Ах ты, тейфельсдрек! Ах ты, хексе!.." {"Ах ты, шваль! Ах ты, шлюха! Ах ты сука! Ах ты, чертов дракон! Ах ты, клюшка!.." (нем.). } Она ухмыляется: "Что ты, Мишенька, бормочешь? Мне невдомек". -- "А это я, тетя Мотя, теперь, обучаясь по-немецки, выучил нарочно для вас все любовные и нежные слова..." Ну она, стерва -- извините на слове,-- и тает...

Вот ведь какой предатель!

Он меня тоже не ревновал. Ни к Галактиону, ни -- вообще. Но не потому, как Галактион. Тот не ревновал потому, что уж очень твердо мне верил. А этот, скорее, потому, что не верил. То есть ему даже странно было бы: как это я, вращаясь в обществе офицеров, адвокатов, актеров, игроков, спортсменов, финансистов, зачем-то соблюдала бы себя в целомудрии от столь соблазнительных господ кавалеров! Что не из верности Галактиону, тому он имел слишком определенное доказательство. Что же -- из верности ему, что ли? Да он того вовсе не требует и не ожидает...

Я думаю, что он обиделся бы и взревновал бы только в том случае, если бы заметил меня в романе с кем-либо, стоящим на одном уровне с ним или ниже его... Но -- с Беляевым, Ратомским, Квятковским, Вентиловым, князем Д.?! Я уверена, что он был убежден, будто я любовница кого-нибудь из них, если не всех их, и только уж очень ловка и искусна прятать свои шашни с ними от него, подобно тому, как мы с ним ловко и искусно прячем наши шашни от Галактиона и Матрены Матвеевны... Уличи он меня в связи, например, с князем Д., то едва ли не был бы польщен совместительством...

Но никого, кроме него, у меня не было. Телом я была сыта, а духом моим в тот год владела не любовь, но игра. Если бы не Миша, то, может быть, атмосфера скаковых трибун и игорных домов, насыщенная флиртовою фамильярностью и спросом и предложением женской продажности, втянула бы и меня в какие-нибудь новые похождения. Но наличность тайного "домашнего", так сказать, любовника, еще не успевшего надоесть, покладистого, не требовательного и всегда чувственно отзывчивого, покуда страховала меня от увлечений. "Сравнительная степень" у меня была, а к превосходной я ни раньше, ни тогда, ни после не стремилась. Я женщина не без темперамента, но вовсе не ходячая Этна или Гекла какая-то, вечно пылающая ненасытимым жерлом. Таких я жалею, но и терпеть их не могу.

Двойной склад Миши резко обозначался в его обращении со мною. На людях нам не приходилось встречаться -- было негде и незачем. Но даже при Дросиде, которой, казалось бы, чего уж было ему стесняться, невозможно было быть учтивее, деликатнее и, так сказать, чужее его. Да и наедине со мною, покуда встреча да разговоры,-- "Елена Венедиктовна", "вы" (несмотря на то что я-то с ним обращалась на "ты"), почтительный взгляд, почтительный тон, отборно-цветистая речь, ни вольного жеста, ни вольного выражения. Благонравие -- хоть прямо в "Хороший тон" Гоппе: помните, такая книжка была? Над нею ужасно смеялись в печати и обществе, а она расходилась издание за изданием, потому что каждый приказчик, каждый конторщик, каждый писарь считал необходимым ее купить и изучить... Я уверена, что, если бы нас с Мишей видел кто посторонний, ему и в голову не пришло бы, что мы любовники. Подумал бы, что мы только что познакомились и впервые испытываем друг дружку "светским" обращением. Днем мы видались очень редко и сдержанно -- либо наскоро, по делу ("Дай сто!" -- "Получите пятьдесят!"), либо, еще скорее, условиться о ночной встрече. К себе я принимала его редко. Он побаивался моей квартиры, может быть, не без основания: опасаясь, что его тетенька по хорошо известной ему ненависти ко мне подговорила кого-нибудь во дворе следить, кто у меня и как бывает. Дросиде, несмотря на то что ей он обязан был своим у меня "счастьем", Миша тоже плохо доверял.

-- При всей к ней признательности,-- говорил он,-- держу с нею ухо востро-с. Конечно, она по своему политическому поведению оказалась в общем с нами счете, и предать нас для нее значит прежде всего выдать самое себя. Однако не мешает помнить-с, что она Галактиону Артемьевичу родная тетка-с и кровь много значит. Опять же, Елена Венедиктовна, эта Дросида Семеновна -- какой человек? Довольно мне известна-с. Теперь я каждый раз, что между нами встреча-с, ей -- красненькую в руку. А предложи ей кто: "Вот тебе двадцать пять, покажи в замочную скважину, чем твоя барышня с Михаилом Фоколевым бывают заняты, запершись с глазу на глаз!" -- возьмет-с и покажет. И в грех себе не поставит. Да-с.

Чаще всего мы сходились как бы случайною встречею, где-нибудь в переулке, не очень бойком да и не слишком людном, а затем -- на первого извозчика и в какие-нибудь темненькие номера. "Эрмитаж" Фоколев решительно отрицал.

-- Пожалуйте, Елена Венедиктовна,-- объяснял он с наивностью,-- там за номер надо десять рублей отдать... Грабеж!.. Стоить ли того дело?.. А у Саврасенкова с чистою переменою белья-с -- три, и белье, уж позвольте мне судить, как специалисту, безукоризненное-с... Лучше же мы на остальные семь рублей винца выпьем, конфеток пожуем...

Пил Миша очень мало, почти что только пригубливал, но сластена был ужасный. Как только его белые зубки выдерживали без порчи кондитерскую сласть, грызть которую он не заставлял их, кажется, только, пока спал.

Но, едва мы оставались уже наверное одни в уверенно оплаченных за секрет четырех стенах и надежно был повернут ключ в замке номера, "двойной" Миша в одно мгновение ока преображался в совсем иного человека. Сдержанный дневной Миша испарялся куца-то бесследно, а вместо него будто из земли вырастал Миша ночной, бесцеремонно распущенный в полное свое удовольствие, веселый сладострастник и, хотя забавный, но, по правде сказать, хам. Тут уже не "Елена Венедиктовна, вы", а "Лиляша", "Лилька", "Лиляшка", "Что нос повесила? Шевелись!", "Эх ты, белотелая, белогрудая, медовые твои губки!..". Все части тела, все действия называются настоящими именами. Полная физиологическая нестесняемость, словно мы тридцать лет женаты и от совместного спанья нам уже ничто друг в дружке не может быть удивительно и конфузно. Ласки -- веселая драка: щекотка, хлопки, шлепки, щипки... "Мишка, не кусайся, больно!" -- "Хи-хи-хи, затем и кусают, чтобы было больно!" -- "Дурак, след будет!" -- "Хи-хи-хи, до свадьбы заживет!.."

Но, чуть часы показали, что время расходиться, вся ночная дурь и блажь с него, как с гуся вода. Вскочил, в пять минут готов на уход, вышел в коридор рассчитаться по счету -- возвращается уже дневным Мишей: "Елена Венедиктовна", "вы" и обращение, как с принцессой...

Курьезный малый! Сперва я думала, что он только лицемер великий. Но нет, не только. Притворщик-то он, конечно, был хороший, раз умел и продувную свою тетеньку водить за нос, и Галактиону честно смотреть в глаза поутру после ночи, проведенной со мною. Однако помимо лицемерия, сдается, ему самому пред собою самим очень нравилось играть ролю: "Вот, дескать, Мишка, хоть ты и Мишка, а, как захочешь да себя понудишь, так фу ты, ну ты, черт возьми,-- прямо-таки джентльмен, принц Уэльский!.."

Тогда ведь этим принцем все мужчины бредили и старались ему подражать. Как же! Всю Европу обучил -- впервые после Адама -- носить штаны со складкой!

* * *

Так благополучно проваландались мы, греховодники, восемь месяцев.

Отношения мои с Галактионом тем временем все шли на порчу. Не потому, чтобы он что-нибудь заметил и ревновал, а потому, что опостылел он мне своей воркотней, зачем играю. Тем досаднее было, что я в ту зиму играла хотя не крупно, но довольно счастливо. И, вы знаете, все игроки суеверны, ловят счастливые и несчастные приметы. Вышло несколько таких злополучных совпадений, что как я с Галактионом -- проигрываю; как с Мишкой -- везет. Маскотту нашла!

Да -- как узнать, да -- как найти,

Что может счастье принести,

Чтоб осенить нас благодатно,

Чтоб жить прия-а-а-атно!..

А Галактиону однажды, взбесившись, так и отрезала начисто:

-- Надоел ты мне со своими нотациями! Не брошу играть. А если хочешь знать, почему, то знай: желаю быть независимой, волю свою себе возвратить. Наиграю денег, отдам тебе все, что должна, и, значит, больше я не содержанка, а вольная птица... куда хочу, туда лечу!.. Улетать от тебя я вовсе не думаю -- ты не воображай и не зеленей лицом понапрасну,-- но и зависеть от тебя в каждом гроше и слушать от тебя попреки, что я транжирю, мотаю, по ветру пускаю, тоже не намерена! Проверь, если хочешь, все мои счета, спроси их у Дросиды: не на твои я играю, а на свои! Чего же ты тут суешься? Я из-за тебя и с роднёю, и с друзьями, и со всем светом-обществом разошлась... Что же прикажете мне только в то жить, чтобы тебе, ненаглядному, в глаза глядеть? Так мне не пятнадцать лет, а скоро тридцать! Должна же я какое-нибудь свое удовольствие иметь... Ты весь в делах, ты то и дело уезжаешь, ты всегда занят, у тебя всегда полно своих интересов, а я... пойми, наконец, что мне же скучно, Галя...

Дросида -- напрасно боялся ее Миша Фоколев!-- стояла за меня горою и совершенно изменила Галактиону. Благодаря ей я получила довольно острое оружие против него, потому что она была всегда осведомлена и меня осведомляла о его сношениях с "маменькой".

-- Я слышала, мать Пиама тебя уже не постригает, но женить собралась? -- язвила я.

-- Есть немножко, Лили,-- смутился он.

-- Почему же ты не нашел нужным сообщить мне об этом?

-- Зачем же я стал бы напрасно беспокоить тебя тем, чему не бывать?

-- Почему же не бывать? Невеста-то, говорят, хоть куда? Видал ее?

-- Видел однажды.

-- Скажите! Уже, значит, и смотрины были, а я ничего не знаю! Что же? Красавица?

-- Нет, далеко нет, но...

-- Что -- "но"?

-- Замечательная девушка, Лили.

-- Вот как? Поздравляю. Что же именно замечательного ты в ней заметил? Кстати: имя ее?

-- Агриппина Сильверстовна.

-- То есть Аграфена Селиверстовна. Слышно, что из аристократок. Продолжай о своей замечательной Аграфене. Сколько ей лет?

-- Да уж не из молодых: двадцать четвертый.

-- Это, конечно, очень деликатно -- говорить так при женщине, которой скоро тридцать. С чего же это твоя замечательная Аграфена так засиделась?

-- А ей и вовсе не была охота замуж цдги. И теперь неохота.

-- Однако за тебя идет?

-- Это "маменька" на нее наседает, сбивает. А ей бы -- в монастырь. Богу молиться. "Маменька" сказывала: по шести и больше часов выстаивает на коленах, земные поклоны бьет...

-- Воображаю, какие мозоли у нее на коленах!.. Какие же это грехи она замаливает так усердно?

-- Какие у нее могут быть грехи!.. Просто верует очень, Бога любит... Христова невеста!

-- А тебя "маменька" Христу в соперники прочит? Лестно!

-- Бог знает, что ты говоришь, Лили!

-- Нет, что же? Везет тебе, Галя. Была у тебя жена -- не то Мадонна, не то Психея. Немножко, говорят, кривобокая, но -- по Сеньке шапка: ты тоже не совсем Купидон...

-- Лили, я просил бы тебя оставить Лидию в покое...

-- Оставляю. Умерла Психея-Мадонна, судьба посылает тебе в любовницы императрицу Елизавету Петровну. Начала немножко сдавать Елизавета Петровна, благочестивая "маменька" заботится подыскать на смену какую-то святую девственницу, которая, кроме всех прочих достоинств, еще, говорят, хороша против нервных болезней...

-- Ах, Лили, когда ты сердита, до чего злой бывает у тебя язык!

-- С чего ты взял? Я нисколько не сердита. Но, когда против меня ведут тайную интригу, не радоваться же мне.

-- Так не я же, Лили.

-- Однако молчал. Зачем молчал? Зачем допустил, чтобы я узнала от других?

Дросида все время осторожно, но последовательно вкладывала мне в мысли думку, что Галактион не надежен. Либо падучая его окончательно доведет и сделает не человеком, либо "маменька", влиянию которой он поддается все более и более, возобладает и оторвет-таки его от меня монастырем ли, женитьбою ли.

Против того, чтобы Галактион отошел от меня, я, собственно говоря, ничего не имела и даже была бы тому рада. Но как обеспечить себя на случай разрыва с ним материально? Что я не в состоянии существовать игрою, это я уже понимала! Двухлетний опыт показал мне, как фантастичны были планы моего "выкупа" на выигрышные деньги. Уйдет Галактион -- не Мишка же Фоколев моим кормильцем-поильцем останется. У этого и возможностей, и щедрости -- самое большее -- на сто в месяц, а я проживаю пятьсот, да на столько же должаю. Как-никак, а надо подумывать о новых источниках дохода...

Каких? Да ведь ясно уже -- что же себя обманывать? -- определилась дорожка: продалась раз -- продамся и другой... Надо теперь только покупателя выбрать, не торопясь, как было с Мишкою -- из-под нависшей над головой угрозы исполнительного листа. Не случайного, а прочного, protecteur et solide {Покровитель, солидный и надежный (фр.). }, каков вот достался хотя бы Зине Татаркиной... Дросида правильно говорит, что напрасно я "фыркала" на барышень Татаркиных: они устроились куда умнее меня,-- и вот теперь после фырканья-то я не только должна и хочу, но мечтаю -- им подражать. И боюсь: в состоянии ли я? Не пропустила ли возможность и время?

Потому что как-то раз к концу зимы в цветочном магазине Ноева встретила я Вентилова с двумя какими-то, ему же подобными пшютами. Только раскланялись: они входили, я выходила. Но, едва выйдя, заметила, что забыла муфточку на кадке азалий, возле которой стояла, пока торговалась с продавцом за букет для именинницы, одной из моих новых приятельниц и сомучениц по клубной игре. Вернулась, пшюты меня не заметили, и, стоя за азалиями, я имела удовольствие выслушать их разговор обо мне.

-- Это так называемая мадам Волшуп? -- интересуется пшют No 1.

-- Она же "Мамзель с фермуаром"? -- хихикает другой. Вентилов подтвердил.

-- Говорят, она этого Волшупа здорово чистит? Тысяч тридцать в год стоит ему?

-- Ну где!-- возражает Вентилов. -- Разве половину, и то вряд ли.

-- Однако! Все-таки!

-- На такую цифру мог бы найти и посвежее. Товарец недурен, но уже подержанный. Сколько ей может быть?

-- Позволь,-- говорит Вентилов,-- это можно сосчитать. Скандалу с фермуаром сейчас третий год. Элла Левенстьерн перестала ее принимать околотого же времени. Загадке с младенцем беляевского производства пятый год. Волшупа она подцепила тоже лет пять тому назад. Если сообразим, что перед тем она трепалась по Собранию лет пять и даже семь в добродетели, то... Да, меньше тридцати ей никак быть не может!.. Но, чтобы она была дорога для какого-нибудь Волшупа, я, извини, все-таки не соглашусь с тобой. Ты его видал?

-- Имел даже несчастие быть в его лапах! Много он крови из меня выпил, прежде чем я выпутался после наследства от дяди Юрия...

-- Тогда ты знаешь, что Волшуп -- совершеннейший хам, которого нельзя пустить в сколько-нибудь порядочное общество. А "Безумная Элла" попробовала однажды да и закаялась. Анекдотический был вечер. Разговоров Москве достало на неделю. А Лили, хотя теперь, после всех ее скандалов, деклассировалась, шатается по игорным притонам и вообще сделалась une demi-mondaine {Дама полусвета (фр.). }, a все-таки хорошей фамилии, еще недавно была всюду принята... Нет, это ты напрасно, он не переплачивает! Напротив, скорее, она продешевила себя...

-- Ну, знаешь, может быть, раньше, а сейчас -- за тридцатилетний фрукт -- едва ли найдется охотник дать дороже...

-- Да, сейчас, конечно, ее время прошло, но пять лет тому назад, даже три, когда графиня Б. устроила ей эту глупую историю с фермуаром, она еще была презаманчивая на самый избалованный вкус...

Можете себе вообразить, в каком настроении приехала я домой, выслушав о себе этакую, можно сказать, отходную!

К зеркалу!

Оно меня мало-помалу успокоило. Час битый сидела пред ним -- себя изучала. Неправда! Еще хороша! Ни морщинки, ни желтинки, кожа свежа, как яблоко, плаза молодые, блестят, не мажусь, не крашусь, своей белизны и румянца довольно... Вздор! Метрическое свидетельство и этакая светская летопись, как Вентилов, могут определять мою хронологию как им угодно, но в зеркале я вижу себя женщиною не старше двадцати шести лет. И на том теперь намерена остановиться по крайней мере на три года, а там -- видно будет, передвинуться вперед или еще подождать... Ведь метрического свидетельства никто с меня требовать не станет, а "лета се муа!" {Государство -- это я! (фр.). }; как острит старый циник, типограф-барин Иван Николаевич Кушнерев...

Но все-таки... предостережение!.. Первое предостережение!..

"Товар недурной, но уже подержанный..." Была заманчива на "самый избалованный вкус", а теперь, значит, только на не очень избалованный или вовсе не избалованный?

Выходит: если еще раз ловить судьбу за хвост, то надо спешить, ох, как спешить!

И, ох, какое же злое семя бросили мне в сердце слова Вентилова, что "продешевила" я себя Галактиону! Пошел дорогой товар в руки невежественного приобретателя за бесценок, а теперь, с годами, ущербилась его стоимость и мудрено ему опять наверстать свое и подняться в цене, чтобы не сказать, что вовсе невозможно. Разве это можно "забыть -- просить, простить -- забыть?..". Все злей и злей накипало мое сердце против Галактиона...

* * *

Пришла весна. Стоял погожий апрель.

Однажды, выйдя с Мишей Фоколевым часов около пяти утра при полном рассвете от Саврасенкова по бульварному подъезду и садясь на извозчика, я заметила на бульваре близко памятника Пушкина крупную женскую фигуру в черном, и показалось мне, будто это -- Матрена Матвеевна. Я немедленно шепнула Мише. Он пришел в беспокойство. Но, осторожно оглянувшись с извозчика, никакой черной фигуры у пушкинского монумента уже не увидал: исчезла. А проехав еще немного, вздохнул легко и говорит:

-- Фу! Напрасно испугали! Как же я глуп! Совсем забыл, что тетеньки никак не может быть в Москве: Элла Федоровна третьего дни отбыли к своей кузине в Ригу и тетеньку взяли с собою в сопровождение -- будут назад не ранее как через неделю...

Тем не менее, приехав домой, я рассказала Дросиде про почудившийся мне призрак и просила ее навести справки, точно ли Матрены Матвеевны нет в Москве. Дросида принесла известия успокоительные: толстуха действительно уехала два дня тому назад вместе с барыней только не в Ригу, куда Элла Федоровна, а в Вязьму, к своей тетке.

Встреча Матрены Матвеевны с племянником по возвращении из Вязьмы прошла мирно, любовно и благодушно. Не могло оставаться сомнения в том, что почудившийся мне неделю тому назад черный двойник ревнивой толстухи был игрою моего воображения. Прошла еще неделя. Мир и тишина.

Галактиона в эти недели тоже не было в Москве. Какие-то поручения Иваницкого держали его в Харькове. Внезапно он приехал без предупреждения, остановился у меня, так как его квартира ремонтировалась, пробыл три дня и опять уехал. Порученные ему харьковские операции, он говорил, не ладились, и был тем ужасно расстроен. Жаловался, что в Харькове опять имел жестокий припадок, много говорил о смерти, о сумасшествии, о своей никчемности в жизни; вообще мрачен и тяжел был ужасно. Очень не нравились мне глаза его: все он как-то дико и остро приглядывался ко мне, и я каждую минуту ждала, что вот-вот он опять завопит что-нибудь вроде того, будто у меня волосы горят, и повалится... Однако нет, обошлось, слава Богу.

Когда наконец я, проводив его на вокзал, увидала его коверкающееся лицо в окне отходящего вагона, с сердца моего спал тяжелый камень. Свободно вздохнула до глубины легких, и боюсь, что на лице моем играла не грустная улыбка любовной разлуки, а веселая, радостная, освобожденная. Он же смотрел на меня все также странно -- дико и остро, пока поезд не прошел перрона. Я ушла с вокзала почти в уверенности, что теперь в вагоне с Галактионом уже непременно припадок... Ну ничего! Не со зверями едет -- помогут!

По дороге с вокзала я заехала в Купеческий банк разменять чек, оставленный мне Галактионом. И черт хотел, чтобы у кассы я -- здравствуйте!-- столкнулась с Мишей Фоколевым, тоже получавшим по чьему-то чеку. Он сообщил мне, что и он сегодня провожал -- только не на Курском, как я, а на Брестском вокзале -- тетеньку Матрену Матвеевну: поехала на три дня в Одинцово гостить к приятельнице-попадье. Обрадовались мы такому совпадению моей и его свободы и решили его использовать. Как только Миша освободился от своих занятий по магазину и ссудной кассе, взяли мы коляску и поехали на Воробьевы горы. Отличный вечер провели. А потом -- ко мне. Дросида угостила нас славным ужином. И заночевали.

От автора

Эту часть своей повести Едена Венедиктовна рассказывала у меня на террасе моей завыставочной дачки.

Вечер был теплый, августовский, но она что-то все подрагивала.

-- Зябнете? -- спрашиваю. -- Хотите, перейдем в комнаты?

-- Нет, не то... А, извините, нет ли у вас дома коньяку? А то... тут я до такой точки дошла в моей биографии, что без него мне трудно... Хоть и пятнадцать лет тому, а -- что ни вспомню, ознобом пробирает, зубки о зубки начинают стучать...

Хватила она коньяку изрядный стакашек. Приободрилась и спрашивает:

-- Скажите, вас били когда-нибудь?

-- Вот так вопрос! То есть как это -- били?

-- Да обыкновенно, как бьют: тяжелым -- по телу?

-- Драться случалось, к сожалению, и в драке, конечно, не все я бил, попадало и мне...

-- Нет, это что! Это не то! Драка -- полюбовное дело: кто кого, и "хоть рыло в крови, да наша взяла!..". А я говорю про такое битье, что вас лупят по чем попало, без жалости, без устали, без соображения, а вы беззащитны, будто связаны, и... А! Да ну к черту!

Хлопнула еще.

-- Нет, описываемого вами удовольствия не испытывал и испытать не надеюсь.

-- Конечно, где же вам! Мужчинам вообще редко перепадают подобные трепки, а вы и в мужчинах-то вон какой слонище... дьявол ли вас скрутит!.. Поди, и мальчиком не давались сечься?

-- Не случалось: родители были добры, не секли.

-- Меня тоже не секли,-- задумчиво возразила Елена Венедиктовна,-- и, кажется, напрасно... Может быть, отдай я дань розге в детстве, не выросла бы такою дрянью, чтобы терпеть битье в тридцать лет... Ух, голубчик вы мой, Александр Валентинович, вы по своей мужской психологии даже и представить себе не в состоянии, что это такое -- как нашу сестру, виноватую бабу, бьют...

-- Видать видал...

-- Что "видал"! Видали, так, поди, и заступались, отнимали... А когда никто не видит, никто не помешает, некому заступиться -- отнять?.. Я вам вот что скажу. Ребенка долго мучить только сумасшедшие могут -- в здравом уме, каков ни есть ненавистный злодей, щипнет, рванет, толкнет, пихнет, высечет больно, да и жаль, и совестно станет, бросит до следующего раза. Скотину жестоко бьют, так все же с опаскою, как бы не искалечить в негодность к работе. А женщину бьют, не считая, не думая: "Врешь, мол, вытерпишь! Живуча, бестия! А ну-ка вот тебе, попробуй! А такое видала? А этак тебе нравится?.." Дитя под розгой плачет -- и каменное сердце тронет. Скотина под кнутом или палкою взревет -- хозяин поймет: "Пробрало! Довольно!" А женщина плачет -- "бабьи слезы вода!". Женщина воет -- "бабьему вою не верь!..". "Чего ревешь? Ведь не шкуру с тебя я содрал!" -- утешает мужик избитую до полусмерти бабу. Видите, мерило-то какое: когда бабе разрешается реветь резонно и убедительно -- когда с нее, живой, шкуру дерут!.. Нуда это, как в наши дни поговорка была: "Немножко философии!" Оставим!

* * *

Хорошо-с... Утро. Слышу: Дросида в кухне дверью хлопнула, замком щелкнула -- на рынок ушла. Взглянул Мишка на часы.

-- Батюшки, проспал! Девятый час, к девяти надо в кассу, к десяти в магазин...

Живо вскочил, но как вскочил, так и сел на постель. И лицо у него -- словно увидал привидение.

Глянула я: с нами сила святая! Привидение и есть! В двери -- прислонился к притолоке -- стоит... Галактион!

Но -- какой!!! Этакого мелового лица... этаких глаз-гвоздей... ай, и не говорите!.. И не дергается, окаменел... И шрамы его, как по маске, красными шнурками расписаны... И -- он же среднего роста был, а тут вытянуло его злобой: показался он мне со страстей, будто вырос на добрый аршин...

Шагнул... Взял Мишку за ворот, поднял, встряхнул, да так, как тот был в одной сорочке, и потащил его к двери... Мишка вдвое его толще и ростом выше, и сильнее, вероятно, но растерялся, в оцепенении, не сопротивляется, идет, как теля на поводу... Я тоже оцепенела, гляжу...

В двери -- как тряхнет!.. Мишка брык на пол -- на все четырки! А Галактион его -- раз, два, три сапогом в голый зад, вышвырнул и дверь захлопнул.

И все -- молча. Молча же собрал все Мишкины причиндалы и тоже побросал за дверь. Затем сел в кресло около постели, облокотился руками о колени, голову спрятал в ладони, сидит и молчит... Тишина мертвая, и с тишины мне пущий страх... А заговорить -- язык не поворачивается, прилип к гортани -- не смею... И как это все сталось, и откуда он взялся, когда я вчера сама проводила его в Харьков,-- нисколько меня не занимает, а одна думка стучит в виски: "Убьет. .. убьет... вскачу-ка я да побегу..." Но, чуть я шевельнулась, как он меня срежет по скуле: так я и опрокинулась...

И принялся он меня бить! Но -- как!.. Нет, знаете, я еще стаканчик опрокину: без того невозможно...

Словно, знаете, по тебе частый град идет -- только уж именно вот, как считают, в кулак величиною... И откуда только у мужчин в зверстве такое проворство берется?! Так и сыплет, так и молотит -- как ни вертись, что ни повернись, уже готово: попало по тому месту... Надо кричать, понимаю, да -- чуть было я пискнула, как он зарычит, без слов, зверем... Ужас меня задавил: инстинктом взяла, что, ежели закричу, то, прежде чем дозовусь на помощь, мертва буцу. Хочу жить -- надо терпеть; пусть бьет -- авось не забьет... А он колотит-молотит, словно я ему сноп на току или железо на наковальне... И верите ли, под побоями впала я в такое отупение, что уж и боли почти не чувствую, и только считаю машинально в уме, хотя, вернее, в безумии: раз, два, три... пять... десять... двенадцать... двадцать... Да еще чудится мне, будто в соседней комнате, куда Мишка-то вылетел, кто-то тихо-тихо смеется... И с того смеха мне и любопытно, и страшно, и горько: Господи, кому другому быть, неужели Дросида?.. И как-то, знаете, мысли в голове стали мешаться и затмеваться и глаза под лоб уходят...

И вдруг крик, визг: Дросида зеленее листа, глаза -- плошки, вцепилась скелетными руками в Галактиона и тащит его за пиджак прочь, шипит:

-- Сбесился ты? Каторжанином хочешь быть? Пошел! Пошел!

И как-то вертуном его, вертуном и выпроводила за дверь. Ко мне. Ахает что-то, руками всплескивает... А я -- в обмороке не в обмороке, потому что все вижу и слышу, но и не в чувстве. Потому что не доходит до меня -- словно я не я, а кукла моя.

А к нам звонок... другой... третий. Сильные, торопит кто-то нетерпеливый...

Выругалась Дросида, бросила примочки, которыми меня обкладывала, побежала отворять... Минутку спустя вбежала вихрем, пробормотала мне что-то, схватила платок на голову и опять умчалась... Потом уж я узнала: приходил дворник сказать, что -- пожалуйте, мол,-- господин Щуплов, который только что от вас вышли, в Гагаринском переулке, не дойдя бульвара, упали в припадке и бьется...

Покуда Дросида с Галактионом возилась и отправила его с нашим дворником на квартиру, я все время оставалась одна. Лежу -- боль начала входить в тело, ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу: все отшиблено, всюду болит... Лежу, а хихиканье это злорадное, которое мне прежде чудилось, теперь будто уже не в соседней комнате, а возле самой постели...

И -- сон не сон, явь не явь -- наклоняется надо мною, вроде как маска святочная, харя Масленичная: красная, как огонь, толстая рожа со свирепо выпученными глазами -- и толстые руки берут меня за горло, и толстый свирепый голос гудит:

-- Что, стерва, будешь знать, как отбивать чужих любовников? Вся ты теперь в моей власти. Что хочу, то с тобой и сделаю. Вот только пикни, давну за машинку, и нет тебя. И в ответе не буду, потому что ишь как хорошо тебя твой хахаль обработал: всякое следствие покажет, что подохла с побоев... Так только греха на душу брать не хочу И рожи твоей смазливой травить кислотой не намерена, как иные дуры сгоряча поступают... А вот отведу я свою душеньку, насмеюсь, потешусь над тобою так, чтобы не забыла ты меня до гробовой доски,-- это ты, голубушка, получишь, получишь, будь в том спокойна, не сомневайся, получишь, не задолжаю тебе...

А я -- и от боли, и от страха, и чувствуя на горле ручищи ее -- как труп...

-- Ну, и... Дайте-ка коньячку... Ну и... Да, нет! Вы, хотя и много наших бабьих дел-секретов знаете, хотя и не страшно мне быть с вами откровенною больше, чем с иною подругою, а все-таки вы мужчина: и невероятно, и незачем вам знать бабские мерзости, на которые наша ревнивая злоба способна... Есть оскорбления... Права была мерзавка: и забыть их нельзя, и признаться в них невозможно -- так и носи их в себе одиноко и неизбывно: ни простить, ни отомстить... Дайте-ка коньячку!.. Да не глядите с опаской: не напьюсь! Когда я в таких нервах, в меня плещи коньяком, как в бане на каменку,-- все паром уходит...

Скрылась эта ведьма, скаля зубы, гогоча, как злорадная гусыня...

Я лежу, думаю-твержу себе в полуобмороке:

-- Как же теперь жить? Нельзя мне дальше жить! До чего ты домыкалась, несчастная Лили! Худшего унижения уже не бывает! Такого оскорбления не переживают! Избитая любовником, оплеванная соперницей... Как же теперь жить? Нельзя дальше жить!

В нашей квартире ни электрических, ни духовых звонков не было, а болтались по стенам еще на старинный лад сонетки. И вот -- глядела я, глядела с подушки на сонетку,-- как она висит над ночной тумбочкой, близко кровати, с постели только руку протянуть, и покачивает красную кисть по лиловой стене,-- и вдохновилась...

Трудно было, однако заставила себя сползти с кровати, добралась до тумбочки на четвереньках, встала, кряхтя и стоная. Подергала сонетку -- откликнулся звонок в кухне. Ничего, шнурок крепкий, на верхнем костыльке держится надежно...

"Ну что же?.. Жить дальше нельзя... раздумывать долго нечего... Господи, отдаю Тебе мою душу, а ты, дьявол, бери мое грешное тело!"

Жестоких усилий стоило мне взлезть на тумбочку и завязать петлю. Высоко она пришлась; сонетка была не очень длинная.

Надевала петлю на шею -- клянусь вам, не было ни страха, ни колебаний... Так жить нельзя!.. Господи, прости!..

Закрыла глаза. Оттолкнула ногою тумбочку. Рухнула. Слышала, как тумбочка грохнула об пол и жалостно звякнул в кухне потянутый сонеткою -- тяжестью моего ринувшегося тела -- звонок.

Мгновение -- без сознания, и затем -- ужасная боль.

Умерла, что ли?

Нет, вишу, а смерти нет. Какая же это смерть, если мне каленым железом жжет правое ухо, правую щеку, шею под подбородком, и сделалось что-то с нижнею челюстью, отчего рот разинут, как пасть, и ревет дикие бессловесные звуки. И голова лопнуть хочет, и глаза лезут из лба, и кровь потоками льет с лица, слышу ее ноздрями, рот ею полон...

Вишу, но живу... Да! Да! Живу! Слава Богу, живу!

И ужасная вдруг жажда жизни! О, какая дура я была, что давилась! О, какое счастье, что как-то случилось, что не удалось... Господи, прости, спаси, помилуй! Не дай погибнуть глупой, грешной... Какую угодно боль стерплю, только бы не смерть...

В чем дело, сообразила. Петлю взяла широко. Когда ринулась с тумбочки, шнурок, чем затянуть мне горло, скользнул вверх, и я повисла на подбородке, с вывихнутой челюстью, с ободранной правой щекой, с оторванным наполовину правым ухом... Вы никогда не обращали внимания, что оно у меня кривое и с рубцом? Вот, посмотрите...

Вишу... Кривляю руками, болтаю ногами, силясь достать до кровати, выискивая какой-нибудь точки опоры в стене... Проклинаю шнурок, что держит, не обрывается,-- этакая дрянная полушерсть, а выдерживает груз почти пятипудового тела!.. Руками добраться до петли никак не удается. И плачу оттого, и боюсь: вдруг, если доберусь да начну поправлять, она опять скользнет как-нибудь так, что на этот раз уже удавит меня добросовестно?..

Вишу... Господи, что же будет с моей шеей -- ведь пять пудов ее тянут книзу? Сломается... позвонки не выдержат... гусиная станет... Нестерпимое напряжение в затылке и спине, словно зубная боль во всем теле...

Точку опоры... именно уж точку: маленький гвоздик -- только мизинцем упереться, нащупала слева в стене... И что бы вы думали? Немножко как будто легче стало... Ах, эта ужасная тяга всего тела вниз, когда живот хочет оторваться от груди, а внутри желудок будто свертывается в трубку и все внутренности вытягиваются вертикально!.. И ноги -- как чугунные гири-тумбы: хоть бы оторвались они, что ли, а то ведь вытягивают, вытягивают из тебя всю тебя...

И непрерывный звон далекого колокольчика, потому что, как вишу я на костыле сонетки, то, стало быть, каждым своим движением то отпущу звонок, то притяну, он и заливается, звякает, плачет... Возвратившаяся Дросида, как еще на подъезде заслышала этот нелепый, прерывистый звон, мгновенно сообразила, что со мною творится недоброе...

Увидав, обмерла... Для моего спасения было бы достаточно поднять и подставить мне под ноги тумбочку, которую я, вешаясь, оттолкнула. Но Дросида, не сообразив, побежала в кухню за мясным ножом. Вскочила на кровать и с размаху перерубила сонетку. Понятно, я так и рухнула кулем. Расшиблась жестоко и лишилась чувств.

Отделана я была на славу. Жестокое Галактионово бойло не принесло мне существенного вреда, результаты виселицы тоже оказались более болезненными, чем опасными. Вывихнутую челюсть доктор, приглашенный Дросидою, вправил, как водится, одним взмахом руки -- это и коновалы умеют; ухо пришил, ободранную щеку и рану, натертую шнурком под подбородком, дезинфицировал и забинтовал. Внутренних повреждений никаких не обнаружил. Но, падая, я разбила себе коленную чашку правой ноги, повредила левую руку и, ударившись об угол все той же злополучной тумбочки, вышибла себе два передних зуба. Это были плоды усердия поторопившейся Дросиды. Претендовать я не могла, потому что как-никак, а она дважды в одно утро спасла мне жизнь.

Рассказываю вам я долго, а знаете, сколько времени заняла вся драма на самом деле? Меньше часа. Галактион набросился на Мишку в начале девятого, а в девять я уже вышла из ванны, в которую прежде всего усадила меня Дросида, как только я очнулась от обморока и ждала врача, приглашенного ею по телефону. Висела я, казалось мне, долгие часы, а на деле едва ли пять минут. Потому что, отправив больного Галактиона на квартиру, Дросида, спешно возвращаясь домой ко мне, встретила в переулке Матрену Матвеевну и по ее свирепо радостной, торжествующей роже догадалась, что та была у меня и к побоям Галактиона прибавила свою собственную расправу. В том, что Матрена Матвеевна могла ко мне проникнуть во второй раз, Дросида винила всецело себя. Когда дворник пришел с сообщением о припадке Галактиона, Дросида засуетилась, заторопилась и в спехе забыла прихлопнуть дверь на подъезд. Ведьма воспользовалась и проскользнула.

-- А в первый? -- спросил я. -- Ведь это, конечно, она хихикала, когда вам чудился смех в соседней комнате?

-- Конечно, она... Тогда они вдвоем вошли в квартиру вторым ключом, который всегда был у Галактиона. Тут ничего хитрого нет. Не хитро и то, что Галактион, уехав в Харьков, вернулся из Подольска, а Матрена Матвеевна съехалась с ним из Одинцова, чтобы поймать нас. За тем и прискакал Галактион из Харькова, что Матрена обещала дать ему неотразимые доказательства моей неверности. Она выслеживала нас с той самой ночи, как я заприметила ее у памятника Пушкина.

-- Терпелива же! Долго ждала. Очевидно, умела "Есть кушанье мщения холодным", как рекомендуют испанцы.

-- Да ведь ей главное было -- меня подловить и осрамить. Мишка ей -- что? Она с ним, конечно, посчиталась, чтобы вперед не баловался, на сторону от нее не гулял,-- пугнула по компанейскому делу, пощечин, может быть, влепила десяток-другой,-- да и простила, помирились, поладили. А меня она ненавистью ненавидела и жива быть не хотела, абы меня погубить. А как погубить меня могла она только через Галактиона, то и нашла к нему тропочку... А как вы думаете, какую?

-- Дросида ваша вас выдала как-нибудь?

-- Нет. Дросида тут, правда, не совсем чистою оказала себя, но далеко не в первую голову. Предать меня она действительно собиралась, потому что "маменька" обещала ей за разбив нас с Галактионом хорошие деньги. Но, посчитав, сосчитала, что, состоя при мне, утягивает больше и, значит, с убоем дойной коровы можно не спешить. Дросида виновата только тем, что, желая показать "маменьке", как она старается, намекнула ей насчет Мишки: вот-де на чем я изловлю нашу кралю. А мать Пиама чем дожидаться, как она изловит, сама взялась ловить. Подослала к Матрене пьяницу Бенаресова -- помните, который навязывался Артюше моему в дяди и воспитатели: "Открой, мол, глаза несчастной женщине, как ее обманывают!.." Открыл. И проболтался при этом, как матери Пиаме желательно женить сына на благодатной девице, а Галактион упирается из любви ко мне. Матрена и ухватилась за эту ниточку. Не поленилась скатать к "маменьке" в монастырь. "Вы, мать честная,-- говорит,-- только вызовите Галактиона Артемьеича из Харькова в Москву, а уж я эту неприятную вам особу, а мою разлучницу берусь показать ему в самом блистательном бенгальском освещении..." Спелись!.. На Матренин-то донос Галактион, который ее терпеть не мог, пожалуй, и не посмотрел бы: мало ли клевет на меня пропускал он мимо ушей! А как "маменька" ему прислала из монастыря письмецо -- тут его зазабрало за живое, полетел... По дороге в монастыре побывал -- мать Пиама еще его подначинила и против меня, и против Дросиды, потому что уже заподозрила милую сестрицу, что фальшивит -- двурушничает. Ну влетел в Москву не человеком, а бомбою разрывною, и прямо Матренище в лапки. Но у той слов и рассказов много, а фактов налицо нет, потому что ни ей, ни Бенаресову Галактион не дал веры: вы, мол, из ненависти рады обложить Лили клеветою, а Бенаресов -- хорошо мне известный прохвост, его за красненькую на какое угодно лжесвидетельство купить возможно. Нет, коли вы дерзаете обвинять предо мною дорогую мне особу и лучшего моего друга, тогда потрудитесь уличить существенно. Я вам не Отелло черномазый, чтобы по платку с вышивкой признать жену потаскухой. Кроме как собственным глазам, никакому свидетельству не верю!..

Тогда она и придумала эту штуку с обманными отъездами. Как раньше ей удалось Вязьмою нас изловить, так теперь Подольском да Одинцовом... Галактион едва согласился, потому что за три дня, что он у меня жил и меня наблюдал, почти убедился в невинности своей Дездемоны... Не будь моей встречи с Мишкой в банке да не закружись мы так сразу, то, пожалуй, ничего и не было бы, и Матрена осталась бы в виноватых, а Галактион в случае обмана обещал ей крутую расправу... Да уж очень я тогда обрадовалась, что сплавила его благополучно,-- некстати захотелось на радости кутнуть... Гм... Когда я воображаю, что Галактион должен был пережить в эти три дня, живя рядом со мною и храня тайну против меня, то немножко прощаю ему и старые побои и не так обидно болят...

-- А вот вы говорили, что Миша Фоколев у вас на квартире почти никогда не ночевал? Как же они в этот-то раз так прямо у вас на квартире его искать стали?

-- Опять просто. За нами еще с той ночи у Пушкина два хитровца сыщиками ходили по Матренину найму. И как мы в Купеческом банке встретились, и как на Воробьевых горах поехали -- все это было ей доложено. Но на Воробьевы горы эти мерзавцы -- в трактире, что ли, засидевшись,-- прозевали нас, как мы уехали и куда. А между тем Галактион Матрене объявил начисто: "Если вы сего числа не оправдаете ваших слов, как обещали, то я вас ошельмую клеветницей и публично набью вам морду!.." Она и приструнила своих подлецов: "Где хотите, там найдите!.."

Они всю ночь бегали по нашим обычным местам: к Саврасенкову, к Виноградову, в разные номера по Рождественскому и Сретенскому бульварам: нет нигде!.. Которому-то уже к утру взбрело на ум: хотя и мудрено того ожидать, но, как больше деваться им некуда, то не у нее ли на квартире?.. Сунулся, повыспросил дворника -- так и есть!

* * *

Все это, однако, позднейшее осведомление.

Вначале же я пролежала десять дней в нервной горячке, а затем два месяца пребывала сперва в недвижимости -- ноги в гипсе, рука в бинтах,-- потом с палочкой. Выправилась только к концу лета.

Очень долго после горячки я не смела и в зеркало взглянуть: боялась, что очень урод стала. Волосы мне пришлось обрить: падали целыми космами, и, того хуже, ранняя сединка в них блеснула. Пока что заказала блондинный парик. Брить не жаль было. Очень любила я русые косы свои, но погубила мне их та подлая баба. Сколько я их не мыла, не душила, все мне в воображении представлялось, будто от них пахнет мерзостью, которою она меня облила... К осени обросла новыми: "Как мальчик кудрявый, резва". Очень шло ко мне, помолодела.

Сединку где выщипываю, где подкрашиваю: свинцовый гребень выручает. Первый выход из дому -- к дантисту. Через неделю -- с зубами лучше природных. Прислал счет -- ужас! Дросида ругается, что не из чего платить. Поехала объясняться, торговаться. Наглый подлец, американской выучки.

-- Дорого,-- говорит,-- да мило. Впрочем, из симпатии к вам и восхищаясь вашей красотой, готов уступить 25 процентов под условием, что и вы окажете мне любезность... Вы какой ресторан предпочитаете -- "Эрмитаж" или "Прагу"?

Шутками да прибаутками, а пошел между нами самый настоящей торг. С 25 процентов на 50, с 50 на 75, с 75 на ничего. Погасила я счет в три ужина. С доктором, который меня лечил, расплата вышла в том же роде. Молоденький был мальчишка, вздумал было в любовь играть, вроде Олега на железной дороге... Ну, нет! Не до того мне тогда пришло! У тебя ничего, у меня двое, ты мне не Арман, я тебе не Маргарита Готье! Отшила.

Однажды -- еще до этого было, я только что с постели встала и по квартире двигаться начала -- приносит ко мне посыльный, красная шапка, пакет. Надписан почерком Галактиона. Ну, руки задрожали, в глазах рябь пошла... Распечатала: чек на четыре тысячи рублей и коротенькое официальное письмо, что, мол, "милостивая государыня Елена Венедиктовна, не имея возможности далее заведовать операциями по вверенной Вами мне сумме, препровождаю Вам оную с накопившимися по сей день процентами, на каковые прилагаю расчетный лист,-- готовый к услугам Галактион Шуплов..."

-- А?! Как это, по-вашему?!-- резко воскликнула она, шлепнув ладонью по столу. -- А поди, скажете: благородно?

-- А что же? -- храбро возразил я. -- Поступил прилично. Не мог же он удерживать ваши деньги после того, что между вами произошло.

-- Да какие же они, к дьяволу, мои, когда он, может быть, больше, чем вдесятеро, на меня истратил?

-- Ну, знаете, это совсем особый счет... Деловые люди не любят смешивать рубрик расхода.

-- Да, да,-- горько усмехнулась она. -- Это -- совсем как тот мой американский дантист: после третьего ужина дает мне двести рублей и говорит: "Но, Лильхен, из них вы уж, пожалуйста, заплатите мне семьдесят пять, которые вы мне должны, потому что это профессиональное... Все на свете имеет цену: вы имеете цену, мой труд имеет цену, я плачу вам за ваш труд, вы должны мне заплатить за мой..." Вот при случае расскажите-ка дядюшке вашему, какие политикоэкономы бывают на свете... и в изобилии!.. Да-а-а... Так ваш суд тот, что, избив женщину до полусмерти, прислать ей деньги -- это порядочно?

-- Если бы он прислал вам уплату за избиение, то было бы непорядочно... А так, как вы рассказываете,-- что же тут? Ликвидация деловых отношений и закрытый счет.

Она неодобрительно качала большой головой.

-- Ох вы, мужчины! Как снисходительно тонко друг друга судите!

-- Елена Венедиктовна, согласитесь, однако, что, будь ваш Галактион бессовестным негодяем, он мог бы и вовсе не обеспокоить себя уплатою этих денег...

-- Мог-то бы мог, конечно, мог... Но все же я от обиды не взвидела света... Красная шапка ждет расписки... Пошла к себе, пишу у стола, а Дросида смотрит через плечо, читает... Пишу: "Милостивый государь Галактион Артемьевич, так как Вы с лишком три года были моим управляющим, а я за услугу привыкла платить, то возвращаю Вам доставленный от Вас чек и прошу Вас принять его в вознаграждение Ваших тяжких трудов..."

Как выхватит Дросида у меня бумагу! Шипит:

-- Да ты с ума сошла?! (Во время болезни, как-то это само собою сделалось, что она со мною перешла с "вы" на "ты"). В доме копейки нет -- долгами под самое горло подперло,-- а ты опять свои фоны-тоны разводить?

Залилась я слезами, бросила перо.

--Если так, не хочу ничего писать, не стану... Пиши сама! Пиши, что хочешь, делай что хочешь... Я этих денег не желаю видеть, рукою не коснусь...

-- А! Шалая! Право, шалая!

Схватила листок с моею монограммою и расписалась, что за моею болезнью чек получила она. Деньги по чеку тоже она получала: уговорила, заставила-таки меня поставить бланк...

Как скоро вернулось ко мне здоровье, повела Дросида серьезный разговор:

-- Дела наши с тобой, Елена Венедиктовна, тонкие. Как дальше думаешь быть?

-- Пока что у нас есть деньги, а дальше видно будет, что... не Бог, так черт даст!

-- На Бога надейся, сама не плошай, а за то тебе и настоящего счастья нет, что с чертом много шутишь и часто некстати его поминаешь. А что до денег, ты это заблуждение оставь. Денег у нас никаких нет. Из Галактионовых четырех тысяч -- вот, держи счета...

-- А вещи? У меня же вещей на несколько тысяч... Теперь Галактион запретить не имеет права, неси в ломбард, что не очень необходимо...

-- Да и снесла уже добрую половину... Что смотришь? Не украла у тебя: вот они все на квитанции, выкупай, если есть на что... Нарочно дешево закладывала, чтобы легче было выкупать...

-- Но... но как же ты, не спросясь?

-- А где мне было тебя спрашивать, ежели ты в горячке металась? А жить-то надо было аль нет? Третий месяц, что в доме никакого прихода, а расход через твою болезнь втрое... Долгов-долгов... Уж я верчусь-верчусь... Хорошо еще, что доктор в тебя влюблен, а то -- чем бы платила?.. А тут еще новая радость: предстоит нам с тобою квартиру менять...

-- Это еще что? С какой стати? Зачем?

-- Затем, что контракту скоро конец, а нового хозяин не хочет.

-- Почему?

-- Говорит: вы беспокойные жильцы, у вас скандалы выходят... доживите до срока, да и с Богом!

И так-то мало-помалу, пример за примером доказала она мне, что сижу я в безвыходной яме и нечем помочь... Остальные вещи заложить -- капля в море... Да и, например, какая же я буду "Мамзель с фермуаром", если останусь без фермуара? Сильно я приуныла...

-- Как же быть-то, Дросида?

-- Да... как быть? По- моему, "чем ушиблась, тем и лечись...".

-- То есть как это? К Галактиону, что ли, с повинной идти -- в ножки кланяться? Нет, Дросида, я не тех кровей!

Она возразила с суровостью:

-- О Галактионе нет речи. Если бы ты и пошла к нему с повинной, он тебя не примет. Похерил он нас с тобою. Я, когда ты болела, была у него. И ругалась, и пыталась разжалобить. Не тут-то было. В камень заключился -- только рожи строит. Я ему говорю: "Она умереть может!.." А он засмеялся, как черт, и шипит с ощеренными зубами: "Неделю тому назад, я от этих трех слов с ума сошел бы, а теперь скажу: пусть дохнет! Одною,-- и нехорошим словом тебя обозвал,-- будет меньше!.. А затем, любезная тетенька, выйдем-ка в коридор, я имею там нечто показать и сообщить..." Ну, вышли... "Тетенька,-- говорит,-- видите вы сию лестницу? В ней тридцать две ступеньки. Так имейте в виду, что если вы когда-нибудь еще осмелитесь ко мне прийти, то вы все их пересчитаете вашей гнусной мордой... Вон!.." Так вот самыми этими словами... Это за тридцать-то лет, что я его с пеленок любила и тешила... Отблагодарил! Эх, Елена Венедиктовна, Бог тебе судья! За тебя терплю! Какая моя вина пред ним? Ну, какая? На тебя вызлился, а на мне срывает! Грех тебе, право, грех!..

Она пыталась заплакать, но сухие глаза не увлажнялись, а пылали -- уж больно была зла.

-- Он и на мне свою злость сорвал, кажется, достаточно,-- возразила я,-- что же ты мне-то в укор ставишь его грубость с тобою?

-- Так ты пред ним вся виноватая! А я -- что? Только-то с Мишкой-то тебя познакомила? Эка невидаль! Так разве я ожидала, что вас черт дальше свяжет?.. Нет, это все от него, от Мишки-негодяя! Он у Галактиона в ногах валялся, прощения вымаливал и обеих нас исклеветал, весь грех на нас переложил, будто мы его вовлекли корысти ради...

-- Ну и мерзавец же!-- Я даже рассмеялась со зла... -- "Чем ушибся, тем и лечись",-- ты советуешь, Дросида Семеновна? Что же? Может быть, опять взяться за этого белосахарного подлеца и труса? Мы ведь главным образом об него ушиблись...

Дросида в мою иронию не вникла -- всегда туга была на это ухо -- и пресерьезно ответила:

-- Оно бы почему нет? Каков ни есть доходишка, а все -- постоянный. Но та-то и беда, что ты правду говоришь: уж больно трус. Галактион ему страха задал, Матрена вдвое. Мишка теперь, когда завидит меня издали на улице, перебегает на другую сторону и норовит свернуть в переулок или проходной двор. А если ты повстречаешь его, то ему со страстей приключится медвежья болезнь... Но -- или на Мишке Москва клином сошлась? Мишка в беду всадил, а Митька, Васька или Гришка поправят...

-- То есть, говоря просто и прямо, ты внушаешь мне... пойти по рукам?

-- По рукам ли, по ногам ли, а только должна ты иметь от себя доход.

-- Не поздненько ли, Дросидушка?

-- Эва! Почему?

-- Потому что мне тридцать первый год...

-- А ты не сказывай! Кто те велит?

-- Потому что у меня в голове уже проступает седой волос, потому что во рту два вставных зуба, потому что на щеке я закрашиваю шрам, на подбородке другой...

Я высчитываю, а она твердит:

-- Пустое, пустое, пустое! Кабы все дамы были без изъянов, то Ралле с Буисом надо было бы поколеть с голода, а они пятиэтажные дома строят... Меланхолии не разводи, а слушай дело. Мы сидим без гроша, а вчера ко мне прибегала кума из Дорогомилова, сказывала: очень тобою антиресуется один ее знакомый граф...

-- Граф -- знакомый твоей кумы из Дорогомилова? Любопытно! Какой же это граф?

-- Обыкновенно, как графы бывают... Познакомься, так увидишь. Поговорить, что ли, с кумою-то?

Что-то сомнителен мне показался этот граф, с которым надо было знакомиться через Дросидину куму из Дорогомилова. Отсрочила удовольствие встречи с его сиятельством. Дросида надулась, но в тот же вечер, впервые после долгого перерыва появившись у рулетки Петровского парка, я хорошо выиграла. И зарядило мне счастье еще на три вечера. На четвертый все спустила, да так чисто, что сижу, нащупываю в портмоне последнюю пятирублевку и раздумываю: "Поставить или оставить на извозчика?.. Не очень весело идти пешком из Петровского парка в Гагаринский переулок... А впрочем, кто-нибудь да подвезет..."

А над ухом -- тихим басом:

-- Мадемуазель Лили, хотите на отыгрыш -- двадцать пять?

Обернулась: князек Д., драгун "Кабачка трех сестриц". Посмотрели друг дружке выразительно в глаза.

-- Давайте.

Немножко отыгралась. Опять -- "Эрмитаж" с другого подъезда. Домой еще пятьдесят рублей привезла -- уже не с рулетки.

От князька узнала я, что скандал моего избиения, как мы ни старались его прикрыть, хорошо известен в Москве, и хотя теперь уже вышел из моды, но месяца два тому назад был притчею во языцех. Князек был добрый малый, благовоспитанный, вежливый, ласковый. Но в обращении со мною даже у него вопреки всей порядочности засквозила та роковая особая фамильярность, что в мужской тактике тонко отличает женщину, доступную только для любовного романчика (как бы вольно она ни держала себя, даже как бы развратной ни была и ни слыла), от женщины продажной (в какую бы скромность она ни замыкалась и хотя бы к распущенности вовсе не была склонна). Разомкнулся круг последней тайны, еще отделявший меня от откровенной проституции. Стало возможно подходить ко мне, как к обыкновенной девке на бульваре, только не с полтинником или рублем в кармане, а от двадцати пяти и выше.

Те самые игорные притоны, которые низвели меня в эту грязь, сделались теперь моим базаром. У рулетки, у карточных столов, на скаковых трибунах, я искала покупщиков, меня искали покупщики.

-- Что, Лиляша, продулась? Не горюй, едем, что ли?

-- Сегодня к Лиляше не подходи: в выигрыше -- и горда!

Это не сразу пришло. Пошла я по рукам в самом точном смысле слова.

Случилась тут со мною скверная история. Некий Минкин, пшют из компании Вентилова, ночевал со мною в "Эрмитаже". Наели, напили, а, когда дело дошло до счета, прохвост этот вдруг заявляет мне, что этакая же досада и пошлость: он забыл бумажник "в другом пиджаке" и должен съездить за ним домой, а я подожди. По фальшивым глазам вижу, что врет, никакого бумажника у него в другом пиджаке нет, да есть ли еще и другой пиджак-то. Решительно отказалась остаться одна: вместе вошли -- вместе выйдем.

-- Хорошо,-- говорит,-- если так, то ссудите мне до утра ваш браслет. Мы его оставим в залог уплаты, а завтра я его вам -- хотите, на дом привезу, хотите -- отдам, когда встретимся у Рахили Осиповны.

Что же? Не наживать неприятностей с прислугой -- согласилась. Вызывает метрдотеля, объясняет, в чем дело. Тот с большою любезностью ко мне возражает, что господина он не имеет чести знать, но "мадам нам хорошо известна", а потому, дескать, если я ручаюсь за уплату, то в браслете нет никакой надобности... Было очень деликатно, но, когда мы выходили, тот же метрдотель, мигнув на Минкина, шепнул мне лукаво:

-- Арап-с!

И, конечно, Минкин никогда не заплатил по этому счету, и покрыть его пришлось мне.

Дросиду этот мой провал привел в ярость. Она уже давно ворчала, что я "не знаю обхождения", т.е., попросту сказать, не умею торговать собою. А тут -- мало что отдалась проходимцу на даровщинку, да еще и за номер, за ужин плати!

-- Тебя, как маленькую, одну пускать нельзя!-- ругалась она,-- три десятка лет на свете прожила, а губы распускаешь, словно вчера из емназии... Нет, вижу, так прока не будет: надо мне взяться за тебя... Ты красуйся, а столковаться-сторговаться пусть будет мое дело...

Надоела страшно.

-- Ах, пожалуйста!-- говорю. -- Если бы это было возможно, я бы тебе в ножки поклонилась! Снимешь с меня самое противное, что есть и чего я действительно совсем не умею...

Перешила Дросида для себя несколько моих старых платьев и появилась при мне всюду -- на базарах-то моих -- достаточно отвратительная тетушка Дросида Семеновна, которая блюла за поведением племянницы в оба глаза. А племянница, как скоро князек ли Д., другой ли приобретатель шептал ей: "Лиляша, отсюда... туда?" -- отвечала: "Отвяжись, разве не видишь, что я с теткой? Отпустит -- да; не отпустит -- нет".

Подобных мнимых теток при подобных же мнимых племянницах было много. Но моя была едва ли не курьезнее всех. Этакого огородного чучела, этакого накрашенного трупа, этакого Кощея Бессмертного женского пола ни в сказке сказать, ни пером описать. Первые ее появления со мною на базарах произвели сенсацию, чтобы не сказать: фурор. Сперва ее кричащая вульгарность и безобразие меня конфузили, но скоро я заметила, что ее находят, что называется, стильною для той живой вывески, роль которой она отныне для меня стала играть. Дело было зимою, и, следовательно, эффект чучела оставался только комнатным. Но с мрачным юмором и страхом я уже предчувствовала, какой фурор произведет весною -- на катанье Петровского парка, по Михалковскому шоссе или в Сокольниках на кругу,-- рядом со мною в каком-нибудь зеленейшем платье (обожала яркие цвета!) и желтоперой шляпе -- этот причесанный по моде, намазанный белилами и румянами бесстыжий скелет.

Разбазаривала меня Дросида с большим мастерством. Несомненно, много прилипало к ее рукам, может быть, даже и львиная часть, но жить стало значительно легче, в доме всегда вовремя находилось все, что было надо, долги не теснили. Но в то же время не могла я не замечать, что, подталкиваемая Дро-сидою, я уже не иду, а качусь по рукам, стремительно расширяя круг нашей "клиентуры". В выборе же "клиентуры" она решила руководиться главным образом не качеством, но количеством. И -- черт ее знает, эту ведьму, откуда и когда и как изыскивала она все новых и новых претендентов на мое грешное тело!

Познакомилась в числе их и с "графом", которого она навязывала мне осенью. Это был дюжий, трехаршинный верзила, лет сорока, с висячими рыжими бакенбардами и с лицом, блестящим, будто он вымазался кольд-кремом, а стереть позабыл. Одет был богато, но дурацки модно и пестро; по жилету в объем непомерного брюха толстая цепь -- собаку водить, на пальцах-колбасах перстней -- витрина!.. По первому взгляду вижу: граф "кумы из Дорогомилова" столько же граф, как я китайская императрица, и самое лестное, что я о нем могу предположить, это -- что он разжившийся буфетчик или камердинер какого-нибудь графа и теперь доставляет себе наслаждение иллюзией, разыгрывая роль своего бывшего барина. Вспоминаю об этом субъекте особо, потому что из-за него первого я выучилась сильно пить. Трезвой он был мне очень противен, так на свиданиях -- дважды в месяц -- я спешила напиться, чтобы хоть сколько-нибудь его выносить. Его спаивать было не нужно: всегда был пьян, глуп, напыщен, как индийский петух, трус и плаксив... Из-за расплаты между ним и Дросидой всегда выходили споры, и однажды она вцепилась своими костлявыми пальцами в его пышный бакен -- за то, что он пытался подсунуть ей склеенную десятирублевку с разными номерами.

Был вдовец-священник, красивый, рослый, мрачный бородач. На свидания с ним надо было ездить куда-то страшно далеко -- к Данилову кладбищу. Этот мне нравился, мне было его жаль, потому что он нескрываемо стыдился своей вдовьей слабости, что плохо борется -- не одолевает озлобления плоти. Дорого платил, угощал удивительной вишневкой и дарил ценные добротные материи, которые, вероятно, и ему самому приносили в дар прихожанки на рясы и подрясники.

Был карлик, проворный человек, ростом едва мне по грудь, очень богатый член первоклассной коммерческой фирмы. Ликвидировав свою в ней часть, он жил рантьером в совершенной замкнутости на роскошной зимней даче в Сокольниках, никогда никуда не выезжая, редко кого к себе принимая, потому что был страшно самолюбив и стыдился своей малой фигуры при большом капитале. С ним бывало весело и забавно: он много знал, любил поговорить и за острым словом в карман не лазил. Только уж очень был развратен, манило его ко всяким извращенностям, и непременно хотелось ему втянуть меня в опиум и гашиш. Я попробовала, чуть не померла сперва от одури и кошмара, потом от головной боли и закаялась навсегда.

Были... что считать! Разные типы были... Как Саша Давыдов певал в "Паре гнедых":

Грек из Одессы, еврей из Варшавы,

Юный корнет и седой генерал --

Каждый искал в ней любви и забавы

И на груди у нее засыпал...

Кончилось это разнообразие печально. В один довольно серый и кислый день позвонил к нам околоточный и вручил мне повестку с предписанием явиться завтра утром в канцелярию обер-полицеймейстера для личного объяснения с его превосходительством.

Не скажу, чтобы в ожидании этого объяснения я провела приятную ночь. Но Дросида -- эта дерзновенная, бесстрашная, бесстыжая Дросида -- прямо-таки изумила меня: впервые видела я ее в состоянии дикой паники -- оглупевшею, безрассудною, трясущеюся, в холерине... Провожая меня поутру, она взвыла, как по покойнику... Удивительно это, право! Есть вот характеры: не боятся ни Бога, ни черта, ни ножа, ни яда, ни совести, ни греха и преступления, а как до полиции -- сразу дрянь, и тряпка тряпкой, и -- под стол, под кровать, в нужник... Черт их знает, что им в этом слове мерещится, почему берет их такой трус -- словно магическое заклинание какое-то!

Обер-полицеймейстер сам меня не принял, а объяснялся со мною пожилой чиновник, солидный, вежливый господин с Владимиром на шее. С совершенной учтивостью, но с такою же неукоснительностью он заявил мне, что до сведения полиции дошли слухи, что я существую предосудительными средствами и что произведенным обо мне дознанием слухи эти, к сожалению, вполне подтверждены. На основании чего полиция имела бы право без дальнейших рассуждений и церемоний регистрировать меня на "книжку". Но, так как я принадлежу к хорошей фамилии и имею в Москве всеми уважаемых родственников, то:

-- Желая избавить и почтенную родню вашу, и вас от гласного скандала, его превосходительство поручил мне предложить вам, милостивая государыня, в трехдневный срок выехать из Москвы в какой угодно будет другой город. Если же вы этого благожелательного предложения не примете и намерены упорствовать, то, к моему глубочайшему сожалению, я должен буду вас задержать и препроводить для регистрации...

Вот оно, когда сбылось зловещее предсказание профессора, что будет время, когда придется мне покинуть Москву уже не по собственному выбору, а по принуждению! Правду сказал: бывает и не за революцию!

Странно! Я приняла этот внезапный громовой удар, рухнувший мне на голову, сравнительно спокойно... Защищаться, оправдываться было излишне... Когда я заикнулась было, что -- "на каком же основании?" -- чиновник только глянул на меня мельком: ты, мол, не вздумай нагличать!-- и молча подвинул ко мне по столу толстое "Дело" в синей обложки: мое "досье"...

Попробовала забежать в Гнездниковский, к знакомому "типу", столько раз высказывавшему мне свое благоволение. Но теперь он принял меня сухарь сухарем:

-- Ничем не могу помочь. Слишком неосторожно вели себя. Единственный добрый совет вам даю: убирайтесь-ка вы с этою вашею тетенькою новоявленною из Москвы поскорее, покуда паспорта не замараны... А что, Шуплова с тех пор больше не видали?

-- Нет, не видала и желания не имею видеть.

-- Жестокая измена, значит? А свадебный билет он вам прислал? Женился ведь, вы знаете? Как же, как же! В Серпухове венчались... Я был приглашен, да не мог: служба не пустила... Ну-с, имею честь кланяться!..

Для одного дня получила я сильных впечатлений и приятных известий немножко слишком много.

* * *

Поплакала-таки я на прощанье с Москвою-матушкой. Ну, что-то скажет батюшка Питер.

Везла я с собою важное рекомендательное письмо. Снабдила им меня Рахиль Осиповна, хозяйка рулетки, у которой я чаще всего играла.

-- Полагаю,-- говорит,-- что вы, душенька Лили, едете в Петербург не с тем, чтобы определиться в телеграфистки или телефонистки. Так вот этот адресок будет вам очень полезен.

У Дросиды в чемодане тоже рекомендательное письмо. Его дала ей одна из подобных же тетенек, с которою она свела знакомство, сопровождая меня по злачным местам моего базара, старая бестия-сводня, известная под кличкою Генеральша. Тоже с наставлением:

-- Если, дескать, вы с вашей Лиляшей намерены в Питере основаться и заняться делом не глупо вразброд, как здесь, а по-настоящему, то вот эта особа вас устроит, на путь поставит и движение вам даст.

И оба письма с одним и тем же адресом: "Ее Превосходительству Полине Кондратьевне Рюлиной. Сергиевская, No..." -- и в углу конверта какой-то крючок -- винт не винт, что-то вроде поросячьего или чертова хвоста. Так как письма мы получили порознь и независимо друг от дружки -- я от Рахили Осиповны, Дросида от Генеральши,-- то это совпадение сперва нас удивило, потом обрадовало. Если два, так сказать, авторитета направляют в одно и то же место, то, значит, это не пустопорожнее что, а центр.

В Петербурге решили мы для первого эффекта задать шика. Остановились в Hôtel de France, взяли дорогой номер с ванною и всяким комфортом. Отдохнули, приоделись и отправились по адресу. Подъезд великокняжеский, антре {Вход (фр.). } шикарнейшее, я даже смутилась, а Дросида и вовсе оробела: туда ли мы зашли? Как будто особы, к которым имеют право писать рекомендательные письма хозяйки игорных домов и сводни, в таких апартаментах не обитают?

"Их превосходительство" в этот раз нас принять не могли: нездоровы. Через швейцара просили оставить адрес -- известят, когда будет можно. Вернулись мы, несолоно хлебав и нельзя сказать, чтобы в приятном настроении духа. Денег у нас было на исходе. Говорю, конечно, за себя, сколько мне было известно, потому что откуда же я могла знать, что Дросида возила с собою зашитым в чемодан целый капитал процентными бумагами?

Два дня проскучали в хандре и беспокойстве. На третий -- визит. Молодая дама красоты чрезвычайной, черноокая, чернокудрая, на француженку выглядит и шик парижский. Туалет -- умопомрачение. Объясняет, что ее тетушка и приемная мать, Полина Кондратьевна Рюлина, все нездорова и не принимает, так прислала ее переговорить с нами по предмету наших писем. И так, знаете, действительно, сразу -- к делу, именно уж совершенно по предмету, чрезвычайно вежливо, но и чрезвычайно бесстыже. Совсем озадачила меня хладнокровием: никогда я подобного тона не слыхала, чтобы так о живом человеке ему же в глаза, словно я в самом деле неодушевленная вещь какая-нибудь -- именно уж "живой товар". Сидела у нас эта Адель Александровна -- так ее звали -- часа полтора и за этот срок проэкзаменовала меня, и в духе, и в теле. Ну, достаточно сказать, что заставила меня, т.е. так любезно попросила, что отказать было нельзя,-- при ней ванну взять! А уж высмотрела меня! Сижу против нее на свету и вся горю конфузом, потому что понимаю: каждый-то самый малый мой недостаток она видит -- не спрячешь от нее!-- и прикидывает в ум на весах, чего с ним стою и вообще стою ли чего-нибудь...

Покончив эту любезную пытку, говорит:

-- Ну, умирать зачем же? Не так это легко -- умирать, чтобы стоило из-за подобного... А для этого -- уметь надо или, может быть, даже родиться... тоже талант!..

-- Словом, вы меня не берете под свое крыло, как сулила Рахиль Осиповна?

Она засмеялась.

-- Под крыло-то я вас охотно возьму, потому что вы нам очень хорошо рекомендованы и мне чрезвычайно симпатичны, а в дело -- нет... Но я вас устрою в другое дело, не наше, но тоже шибкое. В нем вы с вашим образованием, с вашим air distingué {Наружность, благородный вид (фр.).}, с вашим московским, извините, немножко провинциализмом придетесь как раз по спросу и вас оценят... Про мадам Буластову вы, конечно, слыхали?

-- Понятия не имею.

-- Это -- у нее... Ее клиентура очень богатая и таковая, но немножко с соринкой, коммерческий мир... Женщина интеллигентная, порядочного круга, там производит сильное впечатление и быстро делает карьеру. Вы вот говорите по-французски, опять извините, как русская гувернантка из гимназисток: у нас так нельзя, а у Буластовой ваш французский язык по крайней мере 10 процентов плюса к вашей оценке. Вы дворянка, хорошей фамилии...

-- Да, но именно этих-то своих качеств я и не намерена обнаруживать. Достаточно с меня уже и того сознания, что я позорю свою фамилию тайно. Торговать ею в открытую я не согласна. Продавать себя, как "Лиляшу", "Мамзель с фермуаром", "Мадам Волшуп" -- что делать? -- это мое несчастие. Но проституировать в себе "Сайдакову" -- ни за что: это имя не мне одной принадлежит...

-- Фу, как вы еще сантиментальны,-- спокойно возразила прекрасная Адель,-- сразу видно, что москвичка... Глядите на дело без горячности, проще... За фамилией вашей мадам Буластова, конечно, не погонится: фамилия хорошая, но не настолько, чтобы очень уж поражать слух ее клиентов. Ей будет дорога в вас просто приличная дама, которую при случае она может выдать за графиню, княгиню, генеральскую дочь, и вы оправдаете ее, не ударите в грязь лицом... На этом коньке там лихо едут. Которая умеет на него сесть -- пожалуй, не надо и других привлекательных качеств. На Буластову теперь работаешь одна захудалая настоящая княжна; мало сказать -- некрасива, а прямо -- урод. Между тем -- нарасхват, главный козырь в колоде!...

Так вот, мадмуазель Лили, и соображайте: хотите, познакомлю с мадам Буластовой, потолкуйте... Столкуетесь -- я с вас и за комиссию ничего не возьму, пусть Буластиха платит. Не столкуетесь -- ваше дело: моя роль кончена, устраивайтесь как знаете... Только предупреждаю вас: трудно это у нас в Петербурге, ах, трудно начинать новенькой, если за нею нет сильной руки... Ничего вы не сделаете в одиночку. И выделиться трудно -- конкуренция велика очень,-- и -- здесь не Москва, которая живет спустя рукава: недели не пройдет, как вас вызовут в градоначальство объяснять, на какие средства вы живете... Полиция прозевает -- какая-нибудь шваль из конкуренции накатит вас анонимным доносом... А за Буластовой будете, как за каменной стеной!.. И еще: в Петербурге женщине так легко нарваться на больного гостя... А у Буластовой в этом отношении, как у нас: мы своих женщин бережем, подозрительного мужчину к своей клиентке не допустим...

Пела она, пела -- и все яснее мне делалось. Хотя и в первый раз еще видела я такую молодую, красивую и изящную торговку живым товаром, а угадала ее в совершенстве. И думаю: "Вот -- не послушайся я тебя, прекрасная ты моя Адель Александровна, пошли я сейчас к чертям и эту твою мадам Буластову, за которую ты распинаешься, и тебя вместе с нею, так именно ты-то и накатишь меня доносом в градоначальство, именно ты-то и способна нарочно, в отместку, подослать ко мне гостя-сифилитика..."

Говорю:

-- Адель Александровна, я в Петербурге -- как в лесу, а вам -- здесь все книги в руки... Так ли, не так ли, а раз мы здесь, то не в телефонистки же мне в самом деле поступать, как острила Рахиль Осиповна... Вручаю вам свою судьбу и следую вашему совету...

-- Вот и прекрасно!-- одобрила она. -- Тогда сегодня вечером зайдите с вашей почтенной тетенькой ко мне на Сергиевскую... Только прошу вас, Дросида Семеновна, не с уличного подъезда, а со двора... Мы с вами еще раз обсудим дело во всех подробностях и выработаем, что называется, прелиминарный договор...

-- Это уж пусть она,-- указала я на впившуюся в меня алчными глазами Дросиду,-- она уверяет, что я в подобных случаях глупа и только порчу...

-- А, тем лучше, тем лучше!-- любезно закивала Адель ухмыльнувшейся Дросиде. -- Договориться с особой положительной всегда приятнее и для противной стороны, когда дело идет по чести... Хотя я вас и не дам в обиду Буластихе, поддержу -- она-таки жила!-- но, чтобы тетенька, это лучше... А заломается Буластиха, то Петербург ею не кончается: есть Прихунова, есть мадам Эдит... Да не заломается! Вы для нее клад!.. Уж предоставьте мне!

От автора

Буластихин дом свиданий, в который сторговала Елену Венедиктовну Адель и в буквальном смысле слова продала Дросида, подробно изображен в "Марье Лусьевой" с рассказов той же самой злополучной Лиляши. Повторять еще раз картины творившихся там безобразий жестокости и разврата мне не хочется. Тем более что вскоре выйдет в свет новое издание "Марьи Лусьевой", исправленное и значительно дополненное страницами, ранее пропущенными по цензурным страхам.

Едва вступив в Буластихин "корпус", Лиляша поняла, что она затянута просто-напросто в негласный публичный дом -- очень дорогой, но тем более гнусный. Взбунтовалась на первых порах, но была так избита свирепою хозяйкою и зверообразною экономкою Федосьей Гавриловной, что присмирела в паническом страхе. Били не менее жестоко, чем освирепевший Галактион, но куца умнее: артистично -- боль ужасная, ни одного боевого знака на теле.

Дросида тоже пристроилась при Буластихе. Эта промышленница, кроме своего главного "корпуса", содержала в разных частях столицы несколько маленьких квартир для эксплуатации проституток-одиночек и для потаенных свиданий. Одну из таких мышеловок и взяла Дросида на откуп, заплатив Буластихе весьма значительную сумму за "вход" и обязавшись крупною арендною данью. Ей очень хотелось удержать Лиляшу при себе, но Бластиха бесцеремонно поднесла ей под нос жирный свой кукиш: "Нат-ко, выкуси!"

И обе -- и хозяйка, и зверообразная экономка -- приказали Дросиде, чтобы на прощанье с Лиляшей внушила ей: "Если хочет жива быть, нехай сидит тихо и не рыпается. Вздумает бежать, пойдет на донос, выйдет из-за нее тарарам,-- амба! Так и скажи! А нет -- обижена не будет. Так и скажи".

Лиляша притихла, но с горя и страха начала сильно пить. В этом ей не было запрета, напротив, поощряли.

В "корпусе" Лиляша провела два года. Предсказания ей Адели не сбылись: она не сделала "карьеры". Калашниковская пристань и Гостиный двор действительно воспламенялись ее дворянством и интеллигентностью, но быстро остывали, находя ее слишком скромной и скучной. "Словно учительша!" Выбить из Лиляши скромность усердно старалась плетка Федосьи Гавриловны и достигла известных успехов. Приобрела Лиляша то наигранное бесстыдство, которым так скучны и утомительны публичные женщины, когда они выучиваются бесстыдничать в уловках и кокетстве своего промысла, вовсе не по собственному душевному расположению и желанию, но -- профессиональною дрессировкой. Этакая вслух орет кощунственные похабства, а про себя -- за каждым -- твердит: "Господи Иисусе Христе, прости -- помилуй, не поставь мне, окаянной, в смертный грех! Мать Пресвятая Богородица, Царица Небесная, не слушай, что поганые мои уста оскорбляют Тебя, слушай, как душа моя молится Тебе!"

Полузатворничество, сытные жирные кормы, частая и обильная выпивка и многий дневной сон делали свое дело. Лиляша полнела, жирела, брюзгла, старела. Близость молодых товарок по неволе выдавала ее возраст. Девчонки уже подсмеивались над нею:

-- Не пора ли тебе, Лиляшенька, из барышень в экономки?

Но, в общем, ее любили и, сколько возможно в подобной яме, уважали. Томящая скука "заведения", когда оно не пьяно и нет гостей, навела Лиляшу на мысль составить из товарок хор. Когда-то, давным-давно, в учебные годы она управляла гимназическим хором и теперь вспомнила старину. "Барышни" были рады. Буластиха, сообразив, что из этой затеи может выйти привлекательный номер для ее вечеров, разрешила.

-- Что же вы пели? -- спросил я Елену Венедиктовну.

-- Главным образом детские хорики разные... Есть сборники Рубца, Мамонтовой, Львовой, "Венок для благородных девиц"...

-- Это -- где:

Под вечер осени ненастной

В пустынных дева шла местах

И апельсин любви несчастной

Держала в трепетных руках?

-- Вот-вот... А еще в "Выхожу один я на дорогу", тоже цензурная поправочка для благородных девиц:

Чтоб весь день, всю ночь мой слух лелея,

Мне про дружбу сладкий голос пел...

Про любовь-то благородным девицам петь не полагалось.

-- Всегда -- такое невинное?

-- Когда для себя -- да. "Барышни" между собою похабничать не любят, разве какие отчаянные. Для гостей, конечно, другое дело... Пришлось и "Ежа" петь, и "Плач девицы из Калинкинской больницы", и "Камаринскую" без пропусков, и Мишу с Настей до конца, и "Вишню"... Но для своего удовольствия -- никогда!.. А вот я помянула "Выхожу один я на дорогу..." Пели мы, само собою разумеется, "выхожу одна я", а дальше, представьте, тоже так, с поправкою "про дружбу"... Любовь-то нам каждой в жизни насолила и осточертела, а дружба была нужна, ах как нужна! Без нее в подобном месте, как в каторжной тюрьме, погибель женщине... Кого не взлюбят, съедают без остатка... Сколько таких несчастных прошло тогда мимо меня! Зла пленная женщина -- раба. Самое унижают и истязают, так уж, если ей доведется унижать и истязать... ай-ай-ай! Почему в заведениях экономка всегда еще жесточе хозяйки и ее больше ненавидят? Потому что по большей части сами из девок, помнят, как сами в "барышнях" страдали,-- вспомнит, скрипнет зубами и пошла тиранствовать...

Самое Лиляшу -- за исключением первого жестокого битья -- Буластиха и Федосья Гавриловна тиранили сравнительно редко и слабо. Но у ней сердце надрывалось при виде всего того, что эти чертовки проделывали над другими.

-- Знаете,-- говорила Елена Венедиктовна,-- я верую, крепко верую, что Христовою благостью Бог рано или поздно всем людям-человекам все прегрешения простит. Но хоть не мне, грешнице, предугадывать суды Божьи, уповая, что тех мерзавок, которые нами, своими несчастными сестрами, торгуют, с прислужницами и прислужниками их -- палачихами и палачами, Он, если и простит, то самыми последними... А лучше бы не прощал! Оставил бы навсегда дьяволов с дьяволами!

-- Да ведь, Елена Венедиктовна, Ориген обещает, что будет время, когда и дьявол получит прощение!

-- Ну вот разве тогда вместе с ним и хозяек публичных домов, экономок, вышибал, "котов", сводней... А раньше не надо!

-- А как же ваши товарки вас-то самих приглашали из "барышень" в экономки?

-- Я?! Меня?! Я в экономках?! Да скорее левую руку себе отрублю, а правую зубами отгрызу... Слушайте, что я вам скажу: есть в проституции уже даже не на дне, а где-то ниже в поддонном иле такие несчастные твари, которые на смех развратным пьяницам согласны со псом быть. Так самая скверная из таких тварей все-таки благороднее и чище самой лучшей сводни и самой доброй хозяйки публичного дома!.. А об экономке... Лично меня Федосья Гавриловна почти что пальцем не тронула и никаких особых издевательств не творила надо мною, кроме обычного похабного зубоскальства, которое в правиле игры -- как брань, на вороту не виснет,-- и, стало быть, не в счет... А верите ли, я целыми ночами иногда не спала -- обдумывала, кого мне зарезать, ее или себя? Потому что чувствовала: от соседства с их тиранством мешается во мне ум...

-- Но себя-то за что же?

-- Чтобы убийцей не быть... Из своего-то тела душу вынуть -- все как будто смелее, чем из чужого!..

Не знаю, проникли ли Буластиха с Федосьей Гавриловной в тихую мою к ним ненависть, просто ли подсчитали к концу второго года, что я им не ко двору и не по публике, мало доходна,-- только стала я замечать, что они на меня поглядывают как-то особенно, не то чтобы враждебно, а так, будто с недоумением: "Куда бы нам этот ненужный хлам девать? Совсем она нам ни к чему, а выбросить даром жаль: все-таки на нее деньги трачены...

Испугалась я: не сделали бы надо мною какой-нибудь мерзости? Потому что у Буластихи была такая манера, что "барышню", которая поистаскалась и стала недоходна, она отправляла с какой-нибудь негодяйкой из своих сводень в провинцию на заработки,-- "гастролями" мы это называли. А сводня где-нибудь у черта на экране, от которой три года скачи -- ни до какого государства не доскачешь, и спустит беднягу -- перепродаст в публичный дом...

"Ну как,-- думаю,-- так-то и со мною?"

Дни, ночи волнуюсь: ах, что делать? Ах, как быть?.. Молюсь: Господи, пронеси беду! Матерь Божия, подай руку помощи! Дай знак спасения!

И вымолила-таки!

Пребезобразная была у нас афинская ночь. Купец-пряничник К. с компанией скандальничал. Мы, голые, вокруг него бегали хороводом, а он на нас из ведерка плескал шампанским.

И вдруг слышу я в его компании кто-то:

-- Ах!

И вслед за ахом молодой человек, блондин с бородкой, в золотом пенсне, берет К. за плечо.

-- Будет тебе бегами увеселяться. Брось. Мне с одной из лошадок поговорить надо.

И -- ко мне:

-- Здравствуйте, Зинаида Львовна... Матрена Матвеева... или, может быть, теперь вас еще как-нибудь иначе прикажете звать?

Олег! Мой железнодорожный мальчик Олег! Гора с горой не встретились, а человек с человеком -- да.

Минутка из тех, когда, если на месте не помирают от стыда, то довечную болезнь сердца наживают... Вы только вообразите себе эту картину: вид-то, вид-то мой каков! Мокрая Ева, вином облитая, рожа, красная от бега, слиняла в поту,-- пьяная,-- патлы распустились, треплются по спине, груди висят...

-- Что вы? -- лопочу. -- Я не понимаю... О ком вы говорите?.. Не знаю... Вы осмотрелись... Я вас не знаю, никогда не видала...

-- Ну полноте! Двойников не бывает... Мадам!-- подзывает Федосью Гавриловну. -- Как зовут эту барышню? Она скромничает, не хочет сказать своего имечка... А? Лиляшей? Благодарю вас... Так, как бы вы нам с Лиляшей помогли уединиться до утра?

Пришли мы в спальню. Он, не раздеваясь, сел на стул. Качает головою.

-- Так вот вы кто?! А я-то, я-то воображал... Как я разревусь! Потопом!

-- Значит, вы? -- спрашивает. -- Вы? Не ошибся я? Вы?

-- Я... я... Только не надо... пожалуйста, не надо...

-- Помните, как я вам "Мечты королевы" читал?

-- Не надо, ах, не надо!

-- Не скажу, чтобы я пять лет помнил вас постоянно, но -- ах, сколько раз мелькали вы в моей мечте "мимолетным виденьем"!

-- Не мучьте! Ради Бога, не надо!

-- И тогда... вы тоже были... при этой профессии?

-- Нет... нет... это -- после... недавно...

И всю ночь до утра рассказывала я ему свою историю -- без утайки, со всеми настоящими именами, во времени, с местами действия. С глубоким вниманием и участием слушал.

-- Что я могу для вас сделать?

-- Боюсь, Олег, милый мой, что ровно ничего.

-- Как ничего? Вас надо вырвать из этого промысла, вернуть в честную жизнь, к порядочным людям...

-- Нет,-- говорю,-- вы это бросьте. Спасать погибших -- занятие для погибших безнадежное, а для молодого человека, как вы, вредное. Мне, душенька Олег, тридцать два года. В этом возрасте женщина с протоптанной ею тропы на целину не сходит. И -- я прямо вам говорю: я пьяница. Так что, пожалуйста, всякие проекты спасения и воскресения оставьте не начиная. Не будем морочить друг друга ни вольно, ни невольно. А если вы действительно хотите и в состоянии оказать мне помощь, то можете -- огромную...

-- Приказывайте. Я человек состоятельный, и у меня есть связи...

-- Выручите меня отсюда, где вы теперь меня нашли. Здесь -- я чувствую -- кончу или преступлением, или сумасшествием...

-- Что надо сделать для этого? Выкупить вас, вероятно?

-- Это слишком дорого.

-- Едва ли. Я, как юрист, могу сообщить вам, что вы имеете право уйти, даже не заплатив ничего,-- так что выкуп -- это дело вашей совести. Права задержать вас своей претензий хозяйка не имеет...

-- Нет, имеет. Нас этот закон не касается.

-- Каким же это образом?

-- Таким, что мы не регистрованные проститутки, а тайные. Заведение Буластихи не публичный дом и неофициальный дом свиданий, а -- так, частная квартира, где веселятся гулящие мужчины при участии знакомых хозяйке барышень. Полиция куплена, терпит. А мы... Говорю, Олег, на улицу не выйдешь, а если я хоть носовой платок отсюда захвачу, то Буластиха будет вправе преследовать меня как воровку... Если посмеет, конечно...

-- А может это быть, что не посмеет?

-- Да. Вы говорите: у вас связи есть. Простите за нескромность: кто, например?

Назвал он мне несколько имен. Шишки!

-- Да, если за вами могут в случае чего оказаться такие господа, то против вас Буластиха не пойдет... Когда так и вы в самом деле спасти меня хотите -- украдите меня!

Олег расхохотался.

-- Украсть?! Вот так штука! Как это?

-- Да, так: будто уж очень я вам понравилась, возьмите меня отсюда на несколько дней, заплатив вперед. У нас подобные долгие отпуски не очень приняты -- обыкновенно в таких случаях навязывают надзирательницу. Но вы к нам приехали с К., а он у нас царь и бог. Что велел, то сделано. А затем остается лишь укрыть меня где-нибудь да не выдавать, покуда Буластиха не поймет, что проиграла игру и не оставит меня в покое...

-- Только-то? Да хоть сию минуту...

Ну, сию минуту не сию минуту, а на той же неделе я была свободна!

Олег, поразглядев меня при дневном свете, очень охладел в стремлении меня спасать. Однако великодушно устроил меня в довольно приличных меблированных комнатах на Литейной и дал деньжонок -- обойтись на первое время. Через неделю заехал невзначай, застал меня мертвецки пьяною, убедился тем, что спасать меня действительно напрасный труд, и отстал...

Молодец! Отлично сделал! Я рада была, потому что видела, что он рыцарствует, насилуя себя, а, в сущности, я ему противна.

Я думаю, что Буластиха с Федосьей в душе даже рады были, что отделались от меня безубыточно и бесскандально. Но мой пример взволновал других кабальниц из вертепа. А потому сочли они нужным меня наказать -- в поучение прочим. "Накатили" бедную Лиляшу! Одним утром вызвана в участок. Короткий допрос, и -- "получите книжку"!

Зарегистрированная проститутка-одиночка... Новый фазис бытия!

Из приличных меблированных комнат, конечно, пришлось перебраться в неприличные, сплошь населенные такими же злополучными, как я. Ну... все по порядку: сады, панель, докторские осмотры, сыщики... вся мерзость открытой проституции!.. А все-таки вольная, не под пяткой у Буластихи, не под плеткой у Федосьи!.. Трудно страшно... Заработок плохой, конкуренция страшная, старые проститутки на нахоженных местах не позволяют работать, рычат на новенькую, что пришла хлеб отбивать, дважды была зонтиками избита... Нечего делать, без мужского кулака, видно, не проживешь: завела "кота",-- без всякой любви, так только -- для защиты... Васька Шилохвостое -- фигура из "блатных".

"Гулять" действительно стало легче, потому что "котя" мой был верзила и силач, имел широкое горло и репутацию головореза, с которым шутки плохи. Но сам-то он был мерзавец, каких мало,-- заработок мой отнимал и пропивал до последней копейки, дул меня, пьяный... уж лучше бы, кажется, все девки Александровского сквера лупили зонтиками, чем он кулачищем, когда пьян и зол! А зол был каждый раз, когда пьян, а пьян -- каждые сутки дважды!.. Единственное достоинство, что здоровый: не заразил. А впрочем, в этом отношении я и сама не понимаю, каким чудом была укрыта! Кругом товарки так и валятся одна за другой, а я -- хоть бы мне что! Счастье ли везло необыкновенное, не брало ли меня -- кто его знает. Даже доктора на осмотрах удивлялись: "О вас, мол, следовало бы в клиниках доклад с демонстрацией сделать. Такой редкостный пример иммунитета -- раз в десять лет!"

Правда, что всегда, даже в самых грязных условиях, была очень осторожна и чистоплотна, Да ведь зараза -- дело секунд, от нее чистотой не убережешься... Нет, Бог хранил! Судил Он, что не допустит меня до самоубийства. Как тогда, после Галактионовых побоев и Матренина издевательства, не дал повеситься, так теперь ограждал... Потому что это-то у меня было твердо надумано: как заражусь -- в Неву! Ни самой гнить, ни людей гноить!

Горькое, очень горькое пришло мне житье с Шилохвостовым. Вся-то позаложилась, пообносилась я с этим пропойцей, дураком, ничего не понимающим. В старье, в рванье -- в хлебные места показаться совестно: засмеют. Кормлюсь сумерками да закоулками... Если пятерку ухватишь, блаженство! Идеал! А то три да два... рублем, пока что брезговала... Но уже думала: "Это я гордыбачу, покуда лето, тепло, а придет осень с дождями, зима с морозами -- побежишь ты, Лиляшка, и за полтинник!"

А "кот"-мерзавец все пьет да пьет, все бьет да бьет.

Подружки, которые у меня завелись, жалеют:

-- Что ты, Лиляша, маешься с этим обормотом? Он тебя доконает. Брось.

-- Как бросить? Пришьет!

-- Ну, это по-цыгански лапораки, а по-русски враки. Грозы много, а когда это бывало, чтобы "кот" из-за девки на Сахалин нацелился.

-- Не пришьет, так изувечит: глаз вышибет, нос откусит, без зубов оставить. На что буду годна? На Сонной за гривенник со своей рогожкой?

-- Иди, пока цела и еще не вовсе спала с тела, в заведение. Ты по-французски можешь, тебя в трехрублевое примут с радостью. А из заведения тебя Шилохвостову не достать. Иди. По крайности, отдохнешь и будешь сытая.

В новую-то неволю? Ах, противно! Ах, не хочется! Ах, смерть моя! Воля грязна, а о неволе подумаю: вдесятеро грязнее...

А нужда так и окружает, так и прет со всех сторон -- гонит в глухой угол, а в углу -- одна калитка: в Чубаров переулок, в публичный дом...

Молюсь, да уж плохо верю, что вымолю... Ан, поди же ты, не оставляет Бог младенцев своих и уповающих на Него!

В том году в августе ждали солнечного затмения и много было о нем разговоров и в газетах усердно писали. Однажды под вечер сидим мы -- я и две такие же -- безработно в Александровском сквере. Они меня спрашивают:

-- Ты, Лиляша, говорят, в гимназии была?

-- Если бы и была, что вам?

-- Значит, всякие науки знаешь. Не можешь ли ты нам рассказать про затмение -- что оно обозначает и от чего бывает?

Я пошевелила немного памятью и пошла поучать. Разошлась, увлеклась... Ах, Александр Валентинович! Вы вообразить не можете, какое это великое наслаждение, какая гордость и радость, когда в свинстве подобной унизительной жизни вдруг нечаянно проверишь себя, и окажется, что -- нет! Ты еще не вовсе отупелое животное: что-то разумное помнишь, знаешь можешь толково изложить...

Прочитала я свою лекцию -- разошлись. И как раз, словно с того повезло, навертывается "понт":

-- Мадам, разрешите сделать вам компанию?

-- С удовольствием.

В два слова -- на извозчика, едем ко мне. Вежливый "понт": подсадил, уютно посадил. Как с дамою. Проезжаем мимо Дациаро -- из окон осветило моего "понта". Батюшки! Ай, да Лиляша! Какого молодца-красавца замарьяжила! Глаза палючие, ноздри жгучие, зубы сверкучие, соболиные брови над переносьем сошлись, а нос -- точеный... Одет неплохо, однако и не так, чтобы... Не вовсе шентрапа, но и не из господ: очень средней руки "фраер"...

-- Послушайте,-- говорю,-- приятный брюнет, я вами ужасно как сразу увлеклась и поехала, не рассуждая, но... должна предупредить: я меньше трех не принимаю...

Он засмеялся прелестно и возражает:

-- А я должен вас предупредить, что меньше пяти не даю... Бросьте! Что за счеты, лишь стало бы охоты!... Скажите-ка мне лучше: откуда это вы так хорошо рассказываете про затмение?

-- А вы что же подслушиваете? По полиции, что ли, служите?

-- Да,-- говорит,-- служу... предметом уловления.

-- Как это?

-- Так: не я ловлю, а меня ловят.

-- Ай, страсти какие! Никак революционера Бог послал?

-- Нет, не опасайтесь! Хотите, спою "Боже, царя храни..."?

-- Нет, спасибо, зачем же середь Невского?.. Стало быть, из "блатных"? Что-то не похоже? Мундир не тот.

-- А вы -- не по мундиру, а по человеку!.. Да это пустое. А вы мне лучше про затмение-то: откуда?

-- Оттуда, что я не всегда была такою, как вы меня видите... Но, молодой человек, если вы намереваетесь расспрашивать меня, как дошла я до жизни такой, то остановите, пожалуйста, извозчика: я слезу. Потому что этого разговора терпеть не могу... Предпочитаю, чтобы мой любовник намял мне бока за то, что я вернусь домой без рубля...

Смеется:

-- Ишь вы какая! А кто ваш любовник?

-- Да вам-то что?

-- А вы назовите.

-- Если и назову, вы не знаете.

-- А может быть? Я человек знакомства обширного: страх сколько мерзавцев знаю.

-- А почему вы уверены, что мой любовник мерзавец?

-- Не был бы мерзавец, так не бил бы женщину, кровью которой живет, за то, что она вернулась домой без рубля... Слушайте-ка, это часом не Шилохвостов?

Я так и ахнула:

-- Откуда вы знаете?

-- Да тоже оттуда, что я не всегда был тем, кем вы меня видите.

Я забоялась: двусмысленно что-то. Сыщиком как будто пахнет, а личностью -- нет, не похож. Но он, понимая, успокоил:

-- О Шилохвостове я потому догадался, что слыхал, будто он подловил какую-то рыбку-плотичку с образованием... Вы что же очень в него влюблены?

-- Чрезвычайно!

-- А как?

А мы тем временем едем Аничковым мостом, где статуи.

-- Да так, что, ежели бы вот эти бронзовые кони ожили, так хорошо бы его, ненаглядного, к хвостам привязать, чтобы его роздало на четыре части...

Смеется:

-- Да, это действительно чрезвычайно сильная любовь... Ну-с, а теперь позвольте и впрямь остановить извозчика: я намерен слезть и вам откланяться...

-- Как же так? -- забеспокоилась я. -- А... Он перебивает:

-- Сегодня я подошел к вам исключительно затем, чтобы сделать знакомство и узнать ваш адрес. Вообще же имею сею ночью неотложное дело, почему и не могу дальше вас сопровождать. Но мы еще увидимся.

-- Это очень приятно, и я всегда рада, но...

-- Ах, да! что же я?! Чтобы Шилохвостов не намял вам бока, благоволите получить пятерку, которую я посулил...

-- Спасибо, но... как же -- даром?.. Мне совестно...

-- А вы зачтите -- за урок, что я прослушал о затмении...

-- Послушайте, душенька,-- говорю,-- вы, извините, может быть, Шилохвостова забоялись и не хотите иметь с ним дело? Так его в эти часы не бывает дома.

Сделал серьезное лицо, а глаза смеются.

-- Да,-- говорит,-- действительно, я с Шилохвостовым сегодня иметь дело не желаю. Это страшно. Я ужасный трус, а он сердитый и сильный... Извозчик, держи рубль, довезешь барыню, куда едет. Мадам, мое почтение.

Прыг и исчез, оставив меня в величайшем недоумении. Что за черт такой странный? То ли впрямь сыщик, то ли из ножевой артели? Всю ночь я о нем продумала, и назавтра, нет-нет, да и вспомнится на дню...

Ввечеру едва вышла из ворот -- здравствуйте! Вчерашний мой красавец "понт" тут как тут.

-- Какими судьбами?

-- А я говорил же вам, что мы еще не раз увидимся. Сделался вашим соседом. Снял комнату в ваших номерах, по вашему коридору.

-- Очень приятно, но что это вам вздумалось забираться в нашу трущобу? Хуже номеришек, кажется, не найти, хоть обойди весь Петербург.

-- Хочу быть поближе к вам.

-- Ах, скажите, какие комплименты! Я так пронзила ваше сердце?

Он пристально-пристально посмотрел мне в лицо палючими глазами и медленно, раздумывая, произнес:

-- А вот -- еще не знаю... А у меня екнуло сердце:

-- Ой, никак паренек-то влюблен? Да и я как будто дурю -- влюбляюсь на старости лет?

Оборачиваю в шутку:

-- А как же вы вчера убежали -- не хотели с Шилохвостовым дела иметь, потому что он сильный и ревнивый?

-- Я не говорил, что вообще не хочу с ним дела иметь, а сказал, что вчера не хочу, а сегодня, может быть, мне даже было бы очень желательно.

-- Ой, что вы! Что вы! Не дай Бог! Он вас изломает.

-- Изломает, так буду ломаный ходить.

В таких разговорах дошли мы до трактира "Москва", что на углу Невского и Владимирской.

-- Зайдем?

Водочка да закусочка, да селяночка, да пожарская котлетка, да бутылочка удельного, да массдуанчик, да бутылочка шипучего, да кофе с ликерами и коньяком... Отвыкла ты, Лиляша, от таких пиршеств.

И единственно, что несколько портило мне блаженство -- ложка деггю в бочку меду,-- что столика через три от нас сидели, пиво пили три парня из "блата": один -- известный мне приятель Васьки Шилохвостова, два других -- незнакомые.

Блаженствовала, а "понт" мое блаженство наблюдал с величайшим удовольствием и как бы с некоторой грустью.

Кончили.

-- Что же,-- предлагает,-- как ваше расположение, Елена Венедиктовна, не взять ли нам рысачка да не прокатиться ли на острова?

Вышли. У Палкина взяли лихача. Садясь, оглянулась: тип этот, шилохвостовскии приятель, стоит на углу, смотрит вслед... А ну его к черту!

Едем. Чудесная ночь. Давно я природы не хватала. Острова в тумане, луна над Невкой, залив в золотом блеске... "Пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит..." и плакать хочется... И--что уж там! Влюблена, влюблена по уши! Даже страшно!

Прогуляли до белого света... Ну а как повернули с Островов в город, затрясло меня.

Опять сейчас -- поганый переулок, поганый двор, поганый коридор, поганый номер, поганый пьяный "кот"... Господи, доколе же?.. Ведь это же... Вот -- Неву переезжаем... Благо заря так прекрасна и душа немножко ожила... Бухнуть бы через перила -- вместо чем навстречу всей той погани...

А спутник мой молчаливый, словно прочитав мои мысли, отвечает на них серьезно-серьезно:

-- Ничего, Елена Венедиктовна. Много претерпели вы от жизни. Поусильтесь, потерпите еще немного. Кончится не кончится, а льгота будет. Уж поверьте. Я даром слов не говорю.

Приехали в свою вонь. Поднялись в номера. Он в свою комнатку пошел, я в свою. Чуть вошла, тарарам по всем дворам:

-- Где шлялась до утра, сукина дочь? С каким это хахалем тебя видели в "Москве"? Работать не знаешь, а любовь крутишь? Да я из тебя щепы и дранок наколю! Веревок-бечевок навью!

-- Чего зря орешь, пьяница? "Где, где!" Известно, где: с "понтом" гуляла... На! Заткни свою пасть! Бери!

Швырнула ему пятерку, как вчера. Подхватил, посмотрел и ревет:

-- Подавай остальные!

-- Какие остальные? Что получила, то отдаю.

-- Врешь, сука! В "Москве" набанкетовали счет на тридцать рублей, на лихаче покатили... Чтобы после того на пятерке отъехать?.. Подавай!

-- Да нету у меня! Родить мне, что ли?

-- Подавай!

-- Нету!

Схватил он меня за волосы и ну возить! И рычит:

-- Врешь! Я вытрясу! Я из тебя вытрясу!

Я -- вопить... Номера у нас таковские: нет той ночи, чтобы драки не было. Из соседей кто разве лишь с бока на бок перевернется, заслышав сквозь сон, что который-то "кот" свою "маруху" лупцует.

Но не успела я завизжать в полный голос -- дверь настежь, входит мой красивый "понт" и быстрым шагом, к Шилохвостову Не говоря худого слова -- хлясь! хлясь! хлясь!... Не опомнюсь, гляжу, выпуча глаза, как он этакого знаменитого верзилу хлещет, словно подряд взял. А Шилохвостов пуще опешил, и слов у него нет, и никакого сопротивления оказать не успевает, а только в соответствии, куца его эта молния бьет, то морду лапой прикроет, то под ложечкой схватится... И вдруг "понт" -- как даст ему подножку! Шилохвостов бух с размаху на пол, инда весь этаж ходуном заходил... А "понт" ткнул его два раза сапогом в ребра, как собаку, и -- ко мне, очень спокойно, утирая пот с лица:

-- Уф, даже взопрел с подлецом! Собирай, Лиличка, свое барахло, ежели что хочешь взять, да едем ко мне на квартиру!..

Слышали? Понимаете?

Да-с! Вот он какой у меня, мой Черненький! Вот так мы с ним начали!.. Что? Скажете, не Наполеон?

* * *

Проституционный период биографии Елены Венедиктовны не кончился с переходом ее под покровительство Черненького. Она только сменила "кота"-сутенера и изверга на бескорыстного "кота"-любовника, который, когда бывал в удаче, сам почитал за величайшее счастье баловать ее, как умел и мог. Оправдывал! собою пословицу "щедр, как вор". Но свое обещание, что "кончится не кончится, а будет льгота", Черненький оправдал полностью.

Так как он свою Лиляшу не грабил, то она своим заработком стала оправдывать жизнь. Так как он свою "Лиличку" поддерживал материально, то она гораздо реже стала необходимо нуждаться в заработке, получила возможность осторожного выбора и выжидания, понемножку подняла себе цену, стала опять появляться в садах, переоделась из убогой роскоши наряда в приличный туалет. Так как в темном мире петербургского дна хорошо было известно, что за свою Лиличку Илья Черненький не постеснится пустить в ход не только страшные свои кулаки и мастерство в японской борьбе, но и финский нож, то под кровом его грозной репутации Лиляша проживала сравнительно спокойно и выправилась понемногу нервами и общим здоровьем.

На второй год их благополучного сожительства весною Елена Венедиктовна однажды в саду Неметта завидела издали в толпе стародавнего знакомого своих девических лет. Поспешила было отвернуться и скрыться, как всегда поступала она при появления какого-либо призрака из своего разрушенного прошлого. Но знакомый уже узнал ее, окликнул, догнал, поздоровался, вступил в дружеский разговор. Это был знаменитый оперный артист, баритон Леонид Георгиевич Яковлев. Он оказался последним мужчиною из тех трех, которых Елена Венедиктовна считала своими избавителями: Олег, Черненький, Яковлев. И, конечно, наиболее бескорыстным из трех, потому что те двое были заинтересованы в ней любовно. А Яковлеву ли было льститься на тридцатипятилетнюю, издержанную в проституции, пьющую женщину? За ним, красавцем и очарователем, по Петербургу бродила целая армия психопаток, и он, как Дон Жуан -- выбирай любую! Нет, он, как очень сердечный человек, просто ужаснулся при виде, до какого унижения дошла в женском своем падении когда-то хорошо знакомая ему чистая девушка. И сжалился, протянул Лиляше руку, чтобы выбиралась она из трясины и становилась на ноги, если не Лили Сайдаковой, то хоть "Еленой Венедиктовной Мещовской", как слыла она в качестве хозяйки хора.

Идею организовать хор дал ей Яковлев, сам наведенный на то рассказом Лиляши, как она, живя в кабаке у Буластихи, организовала хор своих товарок.

-- Значит, вы это умеете?!-- воскликнул артист. -- Так почему же вам не заняться тем же на воле?.. А ну-ка, я вас проэкзаменую?

Нашел:

-- Голос у вас маленький и подержанный, но музыкальность несомненная, ноты читаете прекрасно оттенки понимаете и исполняете... Право, мой вам совет: займитесь-ка хором... Это дело, если повезет, выгодное. А для того, чтобы повезло, у вас много данных: и наружность, и манеры, и любезность обращения, и симпатичность, и, наконец, извините меня, вся сумма ваших привычек... Извиняете?

-- Охотно извинила бы, если бы понимала, какие привычки вы, Леонид Георгиевич, имеете в виду...

-- А вот слушайте. Я сам человек грешный и понимаю грешных людей: сердце сердцу весть подает. Вы очень хорошая, милая женщина. Судьба затянула вас в ненавистную вам профессию. Вы стремитесь из нее вырваться, уйти в так называемую честную жизнь, которая определяется семьею или женским трудом, у вас нет решительно никаких данных. Ведь с Ильей Тимофеичем вы расстаться не намерены?

-- Что вы! Разве может быть об этом речь? Одна могила разлучит.

-- Очень понимаю и одобряю. Но разве в неразрывном союзе с ним возможно думать о строительстве семьи, даже если бы вы сами оказались к тому способны, что, согласитесь, еще тоже под сомнением?

-- Соглашаюсь, потому что, когда я имела случаи выстроить семью, я все их пропустила равнодушно и небрежно.

-- Вот видите! Значит, "спасение" вас по первому способу, семейному, мы зачеркиваем. Как по вашей неуверенности в самой себе, так и по необходимости сохранить в качестве ближайшего вам человека, лицо столь мало пригодное в "отцы семейства", как Илюша Черненький. Обратимся ко второму способу...

-- Здесь я и сама вам подскажу, что ни в гувернантки, ни в телеграфистки, ни в телефонистки, ни в стенографистки я не гожусь, даже если бы допустили меня...

-- Совершенно верно. И скажу вам даже так, что, если бы вы вообразили, будто годитесь и принудили себя, то ваш опыт оказался бы лукавою насмешкою над собою. Когда женщина привыкла жить в мужском шуме, пить вино, есть ресторанную пищу, ложиться спать в шесть часов утра, а вставать с постели в четыре пополудни, когда она закладываете последние ценные вещи для того, чтобы сохранить на себе хорошее модное белье,-- какая же она гувернантка, стенографистка или там прочее? Это не спасение, а самоиздевательство.

-- А как же вы понимаете спасение?

-- Вообще или для вас?

-- Ну, хоть для меня? Это мне ближе.

-- Для вас спасением, по моему пониманию, было бы сохранить ваш привычный образ и строй жизни, устранив из них только тот ядовитый элемент, который вас мучит и отвращает...

-- То есть -- продажность?

-- Прямым словом, да. И вот, я думаю, что в качестве хозяйки хора вы без крутого перегиба палки в другую сторону могли бы найти среднюю линию, чтобы пойти по ней с решительной поправкой к главной своей "ошибке прошлого", а в то же время не лишком себя обнажая... Вы сами говорите -- может быть, немножко преувеличивая,-- что организм едва ли в состоянии, но упорядочить его и управлять им очень можно. Для этого, однако, необходимое условие, чтобы он не испытывал физиологической тоски по своей отраве...

Черненький понял и принял идею Яковлева с пылким энтузиазмом. Он был изумлен и восхищен легким разрешением трудной задачи, над которою он давно и мучительно ломал голову, а -- "ларчик просто открывался".

Ходатайством и поручительством Яковлева градоначальник разрешил Елене Венедиктовне выписаться из регистрации и остаться в Петербурге без обычного в таких случаях испытательного срока. Жарко молилась она за благодарственным молебном, отслуженным ею в часовне Стеклянного завода.

Тогда же дала обет перед Пречистою: ни самой торговать собою, ни другою какою-либо женщиною; а ежели увижу я в близости себя девушку ли, женщину ли, которая заносит ногу на этот путь, то сделать все, что будет в моих силах, чтобы ее остановить и отклонить... И этот свой обет я сдержала: нет на моей душе ни одной женской погибели, и не бывало такого случая, чтобы я, замечая, как женщина, а того пуще девушка, обиженная, гибнет, не поспешила бы ей на помощь... Оттолкнет -- ее воля, а бывали и такие, что говорят и письма пишут, будто молят за меня Бога. Авось их молитвами заслужу я, старая грешница, какую-нибудь милость к моему окаянству на суде Владыки Небесного... На свои-то молитвы плоха надежда... Люблю одну -- может быть, знаете? -- "Оком благоутробным, Господи, виждь мое смирение, яко помале жизнь моя иждивается, и от дел несть спасения. Сего ради молюся: оком благоутробным, Господи, виждь мое смирение, и спаси мя..." На благоутробное око Господне уповаю с дерзновением, а на дела... ох, ох! уж наши дела -- как сажа, бела!.. "Суда Твоего Господи, боюся и муки бесконечные, злое же творя, не престаю!.."

Осуществить хоровое предприятие много помогала Елена Венедиктовне странная внезапность, которую она с убеждением считала за чудо. Однажды ее совершенно неожиданно вызвал письмом в свою контору на Невском нотариус, барон Р. фон Р., чтобы сообщить, что ее уже давно разыскивает душеприказчик скончавшегося год тому назад дворянина Аристарха Вадимовича Беляева, ибо в его завещании среди нескольких других женских имен упомянута и она в трех тысячах рублей -- "чтобы не поминала лихом". Елена Венедиктовна, уверенная, что le beau Dunois давным-давно забыл об ее существовании, да и сама его уже порядком забывшая, так была потрясена загробною щедростью своего маркиза де Корневиль, что сперва даже недоумевала, брать ли. Но решила, что тут "перст", и взяла. На эти деньги и основала она свою первую капеллу в порядке быстром и упрощенном.

Пошла Елена Венедиктовна по частным музыкальным школам и курсам второго разряда, вроде Рапгофа и т.п., подобрала-сговорила пяток девиц с голосами и недурных из себя. Приняла в аккомпаниаторы музыкантика с пропитым, но чутким талантом,-- Яковлев же рекомендовал. Разучила десятка полтора ходовых хоров. Пошила своим красавицам каждой по три дешевых костюма -- русского, малороссийского и мордовского шитья. Черненький выловил где-то в трущобах превосходного гармониста и пару плясунов, мужа с женою: откалывали русскую -- аж небу жарко, и если бы не были горькие пьяницы, то им бы на столичной сцене место. И, как приблизилась Нижегородская ярмарка, двинулась в Нижний впервые русская капелла Елены Венедиктовны Мещовской: такой псевдоним она себе взяла по городу, откуда был родом Черненький. Предварительные расходы и поездка стоили ей кучу денег и истощили до дна ее небогатую казну.

-- Мы в Нижний так въехали: у меня, кроме багажа по хору, имущества -- что на мне да в портмоне три целковых, а у Черненького -- крест на шее да финский ножик в кармане. Но -- повезло! С первого же вечера определилось, что попали в точку и пойдем в ход. К концу первого месяца я уже имела возможность приодеть моих девиц русскими боярышнями семнадцатого века: новый эффект -- новый успех! Начинали мы ярмарку в трактирчике второго разряда, с керосиновым освещением, а кончили у Егорова -- да-с! Ни больше ни меньше,-- с тем нас возьмите!.. А там -- Ирбит, Харьков, киевские "Контракты", Кавказские воды, Ташкент... Где я с капеллой ни побывала, какого народа ни перевидала! Смею сказать: моя капелла на всю Россию известна и без дела не сидит. Теперь во Владивосток зовут, да уж больно дальний свет: пожалуй, покуда дотащимся, по дороге всех девчонок растеряю. Уже так было однажды -- в Средней Азии. Приехали сам-девять, уехали сам-друг: остальные замуж повыскакали. Эти безневестные места -- беда! Вот еще не люблю я Закавказья, а пуще всего Баку: нравы там пылкие, мужчины -- черти ревнивые... Еще ничего не видев и прав никаких не имея,-- а он уже глазищами сверкает, зубищами скрипит, за кинжал-минжал хватается: "Тибэ конэц, минэ конэц... немножки рэзать будым!.." В Баку у меня одна ярославочка крутила любовь с молодым персюком... красавец был и с состоянием... Да -- покажись ему, будто она сладко поглядывает на офицерика одного... Ну, и утопла в мазуте... Дьяволы!.. А во Владивосток все-таки как-никак надо подняться. Покуда туда путь далек и труден, Дальний Восток -- золотое дно. Пройдет Сибирка -- будет уж не то. Хлынет конкуренция. Не то что мы, маленькие, а поди сама Надежда Славянская с хором поплетется, даром, что хор-то у нее -- сто человек, и все в парче-бархате...

* * *

С Еленой Венедиктовной мне не суждено было встретиться больше. Как она кончила свое существование, не знаю,-- может быть, и посейчас жива, хотя уже и древнею старухою, изрядно за семьдесят лет. Но в 1899 году, глупейте прогорев на театральной антрепризе в Петербурге, приехал я в Москву искать кредита. Известный присяжный поверенный, Николай Петрович Шубинский, к которому я, по приятельским с ним отношениям, обратился за советом, дал мне рекомендацию к некоему своему клиенту.

-- Я недавно этого подлеца из петли вытащил,-- пропищал он своим высочайшим тенором, с обычною, несколько циническою, усмешкою в странных лиловатых глазах,-- так едва ли откажет и, надеюсь, не очень обдерет.

Фамилия вытащенного из петли "подлеца" послышалась мне как будто знакомой, но -- откуда, не припомню. Признал, когда посидел с этим Сахаром Медовичем четверть часа с глазу на глаз в учтивейших переговорах. Денег он мне дал под крепкий вексель с поручительством Шубинского, но ободрал жестоко. Шубинский, узнав принятые мною условия, даже руки воздел к потолку и пропищал уже на предельных фальцетных нотах:

-- Александр Валентинович, не будучи пророком, имею честь предсказать вам, что вы кончите жизнь под забором и без штанов!

"Нечто среднее между сахарною головою с черными бровями и сдобным пасхальным куличом с изюмом",-- вспомнил я, разглядывая многолюбезного ростовщика, образное описание Михаилы Ивановича Фоколева моею нижегородскую приятельницей Лиляшей.

Михайло Иванович в делах своих заметно весьма процветал. Бюро имел солидное, почти роскошное. За кассою в стеклянной клетке сидела пышная молодая особа купеческого телосложения и большой красоты,-- и что у нее, то у Михаилы Ивановича одинаково тяжеловесные обручальные кольца: счастливое супружество, значит!

Покончив сделку, пригласил я Михаилу Ивановича, по московскому обычаю, к Тестову. И разговорились.

-- А что,-- спрашиваю,-- с вашим приятелем, Галактионом Артемьевичем Шупловым, вы -- как? Помирились или нет?

Он от неожиданности дрогнул своею белосахарною маскою и машинально ответил:

-- Как же... давно помирились... -- Но туг же, спохватясь, подозрительно уставил на меня свои две коринки.-- А вам, смею спросить, откуда известно, что мы приятели и... были в ссоре?

-- Да от той самой особы, из-за которой вышла ваша ссора...

Он сильно покраснел, но принял равнодушный вид и презрительно пожал плечами.

-- Совершенно погибшая личность. Зазорно ее и поминать...

-- Вот вы -- как? После любви-то?

-- Что вы, помилуйте, какая же любовь? Так, баловство по молодости холостых лет... Мало ли девок через руки проходило... Это Шуплов, дурак, ее всерьез принимал... Ну и поплатился же!..

-- А что?

-- Да... как вам изъяснить? Делами-то он -- ничего, очень даже преуспел. Живет в Сибири и после Иваницкого, отошедши от наследников на самостоятельные разные там промыслы, весьма пушисто оброс, не будет ошибкою назвать капиталистом. Но падучка его доезжает, и... супруга ихняя намедни были в Москве по делам вместо него самого с доверенностью. Уже это, изволите видеть, многозначительно: когда же то бывало, чтобы Галактион по своим делам не сам на себя ответственность брал?.. Так очень тревожно были и не хвалили: не пришлось бы им Галактиона в безумном доме содержать... Потому что это -- как его? -- находит на него религиозное умопомешательство, чтобы, значит, все имущество раздать, а самому идти проповедовать новую веру... Я им, Аграфене Селиверстовне то есть, советовал, пока что до безумного дома хлопотать об опеке. Но они робкие, совестливые, тоже маленько с дурнотой от божественного: жалко им... Напрасно: сбрендит однажды вовсе -- пропадет капитал... Тем паче, что Дросидка там вокруг бродит-вертится...

-- Ах, эта?! А с нею что?

-- Тоже в Сибирь попала, только не очень по своей воле. Она в Питере держала квартиру для гулящих девиц...

-- Да, это я слышал...

-- Ну-с, однажды на этой самой ее квартире обнаружилось "мокрое дело": зарезали гостя, купца. Понапрасну пропал: думали, он икряной, с тугим бумажником, а вышел покойник плут -- единственным сотенным билетом бахвалился, обернув им цветные бумажки... Сама-то Дросида рук не прикладала: обработали купца девки да вышибала. Они поплыли на Сахалин, а Дросиде, как она судилась только по прикосновенности, что знала, да не донесла, присяжные дали снисхождение... отделалась поселением. А в 1896-м на коронацию попала под манифест -- теперь вольная, живет у племянника, катается как сыр в масле...

-- Добрый, однако, человек Шуплов! Принять к себе такую особу после всех горестей, которыми он ей обязан...

-- Да ведь он чудак. Когда Дросида к нему запросилась, он -- что?! "Ах, говорит, пожалуйста! Ты мне для спасения души полезна будешь. Я, когда на Аграфену гляжу, то Бога помню, а на тебя глядя, не буду забывать, что дьявол есть..." Так и проживает старушечка на племянниковых хлебах на предмет напоминания о дьяволе... А мою собственную тетеньку, Матрену Матвеевну, вы изволили знать?

-- Даже лично, когда она служила у Эллы Федоровны Левенстьерн...

-- С этою, пожалуй, самый большой переворот жизни вышел. Когда Элла Федоровна задумали переселиться за границу, тетенька не пожелала последовать за ними, и по этому случаю вышла между ними ссора, так что и вовсе расстались. Немногое время спустя тетенька говорят мне: "Ну, Миша, послужил ты мне не год, не два верою и правдою. За прошлую твою службу прими от меня великое спасибо и поклон до земли, а теперь -- баста! Давай делиться -- выхожу из дела! Потому что надумала я замуж за немца, а он из благородных и ревнив, так что нам с тобою отныне, значит, не по пути..." Я от радости едва удержался -- до потолка не подпрыгнуть бы: Господи, услышал ты мои молитвы! Отваливается мое чудушко-крово-пивушко!.. На свадьбе был, немца видел: здоровенный немец, кровь с молоком, и лета не более, как двадцати пяти, а ей-то уж куца за сорок... Однако этот немец напрасно на себя много надеялся. Хотя в капитале он тетеньку почистил достаточно, но за то она его в здоровье изнурила. Так что, три года проживши, стал он кровью кашлять и помер в чахотке... А тетенька, овдовев, ныне не хотят больше оставаться в грешном миру, но поселились для спасения души при той самой обители, где мать-игуменьей была в последние годы жития своего покойная мать Пиама, Галактионова маменька по плоти. Покамест так живут на положении как бы постоянной богомолицы, боголюбивой жены и ревнительницы, но мечтают со временем принять постриг... Хорошая обитель, богатая... Дьяконище там у них -- голосом не вышел, зато и в женский монастырь спущен, но сущий Петр Великий: ростом с сосну, в плечах косая сажень, кулаком тумбу расшибает... Этот тебе не немец, кровью не закашляет... хи-хи-хи!...

Ну вот и слава Богу! Заключая "Лиляшу", я рад, что после стольких грешных женщин и мужчин мог показать под конец читателям хоть одну "спасенную душу", которой благой и добродетельный исход житейский оправдывает требование вечной справедливости, чтобы порок был наказан, а добродетель торжествовала.

Levanto

1913--1925--1928