XLVIII

Это было бы ничего, а вот друга потерять жалко! На первых порах после скандала Элла за меня львицей встала. Да и потом грех сказать, чтобы изменила мне, перекинулась бы на другую сторону. Напротив, случалось мне и после того, как мы разошлись, слыхать стороною, что она говорит обо мне очень хорошо и всегда меня защищает. Но разойтись-то нам все-таки пришлось. Отчасти, может быть, я сама была виновата.

Было незадолго перед новым ее отъездом за границу -- в тот год она рано собралась: пришла ей фантазия вкусить весну на Лаго Маджоре. Ну что же? Денег куры не клюют -- вкушай!.. Я и сама вкусила бы, если бы независима была в средствах, как ты. А Галактиона грабить уж очень не хотелось. Особенно после беседы с милым кузеном-профессором.

После скандала я была у Эллы несколько раз, но показываться на ее пятницах избегала. Приезжала не иначе, как сперва поговорив по телефону, кто есть у нее. И, если какое "бабье-дамье", то оставалась дома. Но вышло так, что однажды рискнула без предупреждения и как раз влетела. Никогда еще, кажется, не видала Элла у себя столько "бабья-дамья", как в ту пятницу. Аркадий Чернов у нее в тот вечер пел и Александр Иванович Южин стихи читал -- за ними и налезли... поклонницы! Потом, погодя немного лет, таких поклонниц звали "психопатками", а в мое время они слыли по Москве "Астартами" -- Николай Рубинштейн своих почему-то так окрестил, а с него перешло и на других!

А рискнула я потому, что была очень расстроена. Накануне вечером звонит мне Галактион:

-- Дома ты? Можно к тебе приехать?

Голос веселый. Явился -- такой сияющий, такой в духе: пожалуй, после смерти Артюши я уже и не видала его в подобном подъеме...

-- Что это ты,-- спрашиваю,-- двести тысяч выиграл или, не служивши, в генералы произведен?

-- Нет,-- говорит,-- Лили, не только ничего не выиграл, а, напротив, даже довольно много проиграл, и чин на мне прежний -- из двенадцати овчин отставной козы барабанщик. А с чего я так распрыгался, и сам не знаю: прыг нашел... Где Дросида?.. На-на, тетенька, получай деньги, катай на Воздвиженку к Мора за шампанским и фруктами: кутнем, Лили, устроим себе лентовскую Кинь Грусть!

Никогда не видала его в таком резвом настроении! Даже меня, хмурую, развеселил. И очень рада я, что спала с него отчего-то эта черная мара, которая лежала на нем многие месяцы и, признаться, частенько меня пугала: нет-нет да и вспоминалось, как Корсаков предостерегал меня на счет его нервной потрясенности.

За ужином, который Дросида привезла от Мора, рассказывает:

-- Весел я, Лили, от такой глупой причины, что и признаваться совестно... Всего каких-нибудь два часа тому назад я был мрачнее тучи, потому что действительно сегодня поутру биржа укусила меня маленько, а я этого терпеть не могу. Даже не столько из-за потери, сколько -- зачем счастье изменяет, а ум не сосчитал? -- не люблю!.. Обедали мы с Мишкой Фоколевым в Ново-Троицком, неприятных людей там встретили... окисла душа... Не то те напиться, так не пью, не то те удавиться, так будто обидно!.. Пришел домой, стою у окна, во двор гляжу без всякого соображения... А во дворе, знаешь, две собачонки лохматые, генеральшины, что в бельэтаже, охотятся за дворниковым котом. Здоровый такой котище, серый, хвост трубой... Он от них дерет, дерет, а, заметно, всерьез их не принимает. Они на него насядут, вот-вот схватят и лают с радости, как кококольчики звенят, трещотки трещат. А он вдруг обернется к ним, сядет на задние лапы -- собачонки струсят и отскочат: такой выразительный кот!.. Однако, долго ли, коротко, ли загнали они его в глухой угол. И сели все трое, смотрят друг на дружку. Они броситься не смеют, ему некуда уйти. Сидят и сил набираются, потому -- серьезной трепки надо ждать, полетит шерсть клочками!.. И вдруг, Лили, понимаешь -- ха-ха-ха!-- этот черт-котище -- ха-ха-ха!-- как изогнется дугой, как изгорбатится, глаза -- угли каленые! Да одну по морде лапой раз! Другую по морде лапой два! Да одним скоком через них и пошел драть по двору!.. Молния! Я тебе говорю: сущая молния, Лили!.. А те-то дуры как рванулись вперед, не удержались с разбега и сшиблись в углу мордами, и обе обиделись и давай друг на дружку брехать... Ха-ха-ха!.. И, понимаешь, стало мне на них ужасно смешно, и вот с той самой минуты хожу я в веселом духе, и чрезвычайно как мне мило все, что вижу, и жизнь замечательно как приятна и хороша... Так что вот даже не выдержал, захотелось мне с тобою поделиться этим моим блаженством... Прелесть, как хорошо!..

-- Очень рада и поздравляю тебя,-- смеюсь ему,-- но немного же тебе, однако, надо, чтобы блаженство добыть...

Блаженствовал он так с полчаса. Говорил -- не заикался, лицом почти не кривлялся. Только -- от шампанского, что ли, хотя выпил он всего полстопки,-- глаза у него стали, как две яркие стразовые пуговицы и как-то недвижно остекленели... Болтает без умолку и даже остроумен... Но вдруг приостановился, смотрит на меня, бледнеет да -- как вскрикнет диким голосом:

-- Лили! У тебя волосы горят!

Я схватила себя за голову: вздор!.. А он -- бух со стула на пол и забился, изо рта пена... Хотя я свои фельдшерские курсы успела изрядно забыть, но не настолько, чтобы не узнать падучую... Вот так подарок! Кончился пир наш бедою! Этого только не доставало!

Прибежала Дросида и -- я сразу заметила -- не особенно удивилась. Принесла мою черную шелковую юбку, покрыла ему лицо. Перестал биться. Выждали мы, пока обморок не перешел в сон. Перенесли на мою кровать. Претяжелый был, оттянул все руки. Спит. Испугана я выше меры. Скверное зрелище, особенно когда близкий человек. Да и уж очень неожиданно. Третий год живу с человеком -- никаких признаков не подавал, не подозревала!

-- Ишь,-- говорит,-- скажите пожалуйста: вернулась!

-- Значит, бывало с ним?

-- То-то, что нет... не слышно, чтобы бывало...

-- А почему же ты говоришь: "Вернулась"?

-- Маленьким его раза два-три корчило, годов шести-семи. А потом с возрастом прошло. Думали совсем -- помнить забыли. Ан, поди же ты -- черная немочь! Сколько лет ждала -- ожила.

Ночь прошла тяжело. Галактион, когда проснулся, был ужасно слаб, надо было ходить за ним, как за ребенком. К утру он оправился и после нового, уже здорового сна вздумал было встать и идти в город по своим делам. Однако я удержала его в постели до полдня. Вылежался он -- вижу: совсем здоров. Ну, Бог с тобой, вставай, накормлю завтраком, и ступай-гуляй на все четыре стороны, куца тебе надо.

Из вчерашнего Галактион ничего не помнил. Спрашиваю:

-- С чего тебе почудилось, будто у меня волосы горят? Хмурится, как ночь.

-- Экая дичь... Всегда я какой-нибудь этакий вздор... будто пламя пройдет перед глазами...

-- Всегда? -- пытливо поймала я его на слове.

Он помолчал немного. Потом -- твердо:

-- Да, Лили, всегда!

-- Значит, это с тобой давно и часто?

-- Нет, Лили, недавно и редко. Всего два раза было. Первый -- через две недели после Артюшиной смерти, второй -- на вторые сутки после того, как у Эллы Федоровны на вечере были... вчера -- третий...

-- Как же ты от меня скрывал?

-- А зачем было открывать? Ведь ты не поможешь.

-- Надо лечиться, Галя! К докторам -- к Корсакову, Сербскому...

-- Да я был у Корсакова.

-- Что же он сказал?

-- Да что сказал? Дрянь дело, сказал. Сколько ни жить, падучки не изжить. Могила вылечит.

Замолчали оба. Думаю про себя: "Ну, я сегодня же к Сергею Сергеевичу. Это надо выяснить в подробности".

А Галактион, надумавшись, смотрит на меня ясными глазами.

-- Лили, помнишь, как я все приставал к тебе, чтобы венчаться, и ты сердилась?

-- Конечно, помню, но -- почему об этом надо вспоминать?

-- А тебя не удивляло иногда, что я после такой моей всегдашней настойчивости вдруг перестал, как обрезал?

-- Если хочешь, да, пожалуй, немножко удивляло... Но Дросида мне говорила, что тут на тебя твоя "маменька" налегла... поставила тебе в условие своего от нее наследства...

По лицу его пробежала тень.

-- Нет, что маменька!

И замолчал.

Я поняла. Стыдно мне стало, что я -- о наследстве, когда...

-- Великодушный ты, Галактион!-- говорю, слезы глаза чешут.

-- Нет... так, знаешь... Что же тебе в самом деле жизнь-то в узелок завязывать?.. Я калека... Если эта штука начнет меня трепать, так -- несколько лет, и я либо идиот, либо -- вставляй себе подземное перо, как говорится...

-- Глупости, Галя! Собрался в могилу в тридцать лет с малым... Подбодрись! Иные с этой болезнью доживают до глубокой старости...

-- Может быть, да мне охоты нет. Не радость это -- ходить между людей, будто и ты человек как человек, а про себя трястись душонкою: а вдруг и сейчас кувыркнусь?

-- А ты не трясись, так и не кувыркнешься.

-- Рад бы и стараюсь, да трясется. Молчим. Начинает:

-- Но пуще смерти я идиотизма боюсь. А говорят, он с учащением припадков обязательно приходит рано или поздно...

-- Пустяки! Вовсе не так уж непременно... Достоевский всю жизнь болел, однако умер стариком и в здравом уме...

-- Эка сравнила! То Достоевский... Ему, может быть, чтобы поглупеть, надо было бы не пять -- десять, а лет триста болеть... А я Шуплов, мой умишка простой, маленький... Ты, Лили, если заметишь что, будто я того...

-- Бог знает что тебе в голову ползет, Галя!

-- Нет, ты, пожалуйста, не скрывай тоща, скажи... Я тоща... Он щелкнул у виска пальцами.

-- Без долгих рассуждений и без малейших колебаний... Я и теперь не прочь бы...

-- Перестань, пожалуйста! Неприятно слушать.

-- Да с тобою очень уж жаль расставаться. Ужасно я тебя люблю, Лили. Так люблю, так люблю, что...

-- Лучше немножко меньше и не приходя в напрасное волнение. А то опять все лицо прыгает и в словах стал спотыкаться... Не надо, милый Галя! Держи себя в руках...

-- Да, не надо... в руках... Знаешь ли, Корсаков мне сказал, что лучше бы мне не иметь детей... Д-да-а-а... Выходит, Бог-то знает, что делает. Как мы роптали, когда Артюшеньку Он прибрал, а может быть, для нас горестно, а для него лучше... Передается оно... Вырос бы полоумным каким или преступником -- какое несчастие, а мне -- какой совести укор! Поди, и у меня-то оно -- через папеньку сумасшедшего... пьяницу... Вот-то пес проклятый! Небось дворянства своего мне не передал, а падучкой наградил, крокодил!

-- Да не волнуйся ты,-- уговариваю, а про себя думаю: "К моим мыслям пришел!"

-- Мать, как узнала, что это началось со мною, теперь увещевает меня: "Бросай ты все, Галактион, и иди в монахи -- это на тебе перст!.. В спокойствии жизнь кончишь и в почете от людей к Богу отойдешь..." Оно, что говорить, спокойно и даже довольно заманчиво... Веруя имею, тишину люблю, прихотями не набалован, в покаянии потребность есть... Да вот ты-то... Тебя очень люблю! И -- всяко, знаешь... и духом, и грехом,-- и, извини, может быть, покажется тебе, грубо скажу, но, по правде, не знаю, как больше... В монастырь ли идти с моим к тебе желанием всегдашним?.. Эх! А Корсаков говорит: "Детей не надо..." Эх!..

Помчалась я к Корсакову: нету дома, в больнице. Я в больницу -- только что уехал. Я опять к нему на дом: двух минут не застала, ускакал по визитам. Ах, несчастие!.. Соображаю: "Пятница. Вечером Сергей Сергеевич, наверное, будет у Эллы. Поеду к ней, останусь у нее обедать и пробуду до его приезда. К гостям выходить не буду: я же не в вечернем туалете. Переговорим где-нибудь в задней комнатке, и уеду".

Имела я обыкновение: если налетала к Элле на обед без зова, привозила ей торт или коробку конфект -- какие-нибудь сладости. И теперь заехала за тем самым к Трамбле. А там, глядь, сидят и угощаются шоколадом девицы Татаркины -- весь "Кабачок трех сестриц" в полном сборе, и при них три кавалера: два хорошо мне знакомых -- художник Костя Ратомский и Макс Квятковский, а третий какой-то долговязый драгун.

Барышни завизжали, захохотали, вцепились в меня, почти насильно усадили за свой столик. Трещат, как сороки, сыпят словами и смехом, как из решета, я едва успеваю слово вставить. Квятковский, не переставая, острит. Ратомский на скатерти и на салфетках рисует на всех нас карикатуры. Драгун на пари ест пятую порцию мороженого... Ералаш!

Время незаметно бежит. Сумерки -- вспыхнул газ. Спохватываюсь, что уже седьмой час, мне пора к Элле. Поднимаюсь -- удерживают, пищат, визжат. Нет-нет, я ухожу! Но как раз в это время входит в кондитерскую Вентилов и, увидав компанию,-- тоже к нам. Сразу уйти стало неловко. Будет иметь вид, будто я убегаю от него. И, если уйду, воображаю, какое мытье моих косточек начнется. Нет, лучше пережду полчасика... У Эллы садятся за стол в семь -- успеваю!

Успею да успею, полчасика да четверть часика... Квятковский страшно интересно рассказывает свою последнюю поездку в Париж. Ратомский достал из кармана альбом и уже серьезно меня зарисовывает, просит не двигаться... Хвать-похвать, а времени-то девятый час!.. Отличилась! Элла терпеть не может, чтобы так к ней приезжали -- в середине или в конце обеда. Особенно в вечера журфиксов: любит устроить себе передышку между обедом и до десяти часов, когда начинают съезжаться пятничные гости...

Барышни Татаркины, узнав, что я собиралась на обед к Элле Левенстьерн, да опоздала, пришли в великий восторг. Завизжали, что они тоже голодны и -- давайте обедать вместе, господа кавалеры обязуются нас накормить. И -- как вихрем, перенесло нас всею компанией в "Славянский базар".

В уборной за поправкою причесок трещит Илька, старшая сестрица Татаркина:

-- Ах, как я рада, что вы с нами вместо -- чем у этой вашей противной Эллы! Вы извините, что я так про вашу приятельницу, но признаюсь, мы ее терпеть не можем... Важничает, как не знаю кто, разыгрывает из себя аристократку, а кто она, позвольте спросить? Особа неизвестного происхождения, вдова какого-то разжившегося шведского купчишки, известного пьяницы... Не от чего ей поднимать нос пред нами: мы, слава Богу, русские дворянки, наш папа был заслуженный генерал... Знакомством ее мы, конечно, не льстимся, тем более что ее общество -- позвольте мне по дружбе вас предупредить -- способно бросить на молодую девушку немножко двусмысленную тень...

-- Как это? Почему? -- изумилась я.

-- Ah, mon Dieu! On dit... qu' elle a des passions! {Ах, мой Бог! Ходят слухи... о том, что она страстно влюблена! (фр.). }

-- То есть? Я не понимаю...

-- Как вы наивны! Ну, знаете, как описывают эти... Золя... Бело... "Mademoiselle Giraud ma femme" {"Мадемуазель Жиро, моя подруга" (фр.; рассказ Ги де Мопассана).}... Нана и Сатинетт...

-- Какой вздор! Я впервые слышу! Возмутительный вздор!

-- Да? Вы думаете? Вам, как близкой к дому мадам Левенстьерн, конечно, лучше знать, но я на вашем месте не возмущалась бы так решительно... Она -- такая парижанка, а там, вы знаете...

-- Послушайте, Илька, уверяю вас, что это клевета. Не повторяйте ее. Я не только близка к дому Эллы, я, может быть, самый близкий друг ее и готова поклясться вам чем хотите, что нет ничего подобного. У Эллы нет не только того, как вы намекаете, но и никакого предмета увлечения среди мужчин...

-- Да потому-то и говорят.

-- Кто говорит?

-- О Боже мой! Не могу же я называть... Tout le monde le dit... {Весь свет твердит... (фр.)} Общество... При ней, знаете, состоит какая-то фаворитная особа... даже не из общества, а так -- из простых... что-то вроде приживалки, экономки... est ce que je sais?.. {Так я сказала?.. (фр.)} Имеет на мадам Левенстьерн огромное влияние и командует в ее доме больше, чем сама хозяйка...

-- Да, есть такая особа. Так не она же говорит?

-- Нет, не она говорит, но о ней говорят.

-- О Матрене Матвеевне говорит "общество"?! Да что же о ней могут говорить?!

-- Qu'elle est une espèce de mari de la dame... {Как о разновидности замужней женщины... (фр.)}

Я на мгновение остолбенела... Но -- в следующее -- всю свою досаду во внезапном смехе потопила: расхохоталась, как сумасшедшая. Этакая же пошлость! До чего же глупо!

"Ну,-- думаю,-- сегодня же Элла будет это знать. Это ей урок: не фамильярничай со своей толстухой! Посадила себе -- ко всеобщему недоумению -- наглую хамку на шею, вот и вкушай сладкие плоды!"

А Ильке сказала:

-- Слушайте: Матрена Матвеевна, о которой говорите вы et tout le monde -- мой враг, ненавидит меня, и я, со своей стороны, очень не люблю ее. Но тем не менее должна по справедливости заступиться: она одержима столькими естественными страстями, что приписывать еще и противоестественные -- совершенно невероятно...

В порядке полчасиков да четверть часиков, да минуток с полминутками освободилась я от наянливого "Кабачка трех сестриц" и очутилась у Эллы только в двенадцатом часу ночи. Да и то лишь потому, что Макс Квятковский тоже ехал к Элле и вызвался меня доставить. Ах, и лихач же у него был знаменитый: Матвей от "Малого Эрмитажа" -- первый рысак на всю Москву... Восторг, а не езда!

Приехала я к Элле очень в духе. Должна сознаться, что часы, проведенные в компании "Кабачка трех сестриц", прошли приятно. Если бы они были не такие изумительные визгуньи, пискуньи, трещотки и хохотушки, то упрекнуть их общество было бы не в чем. Очень весело, но, безусловно, прилично. И интересно. Квятковский был очень некрасив собою, бедняжка, но зато умница и остроумен, как Мефистофель. Ратомский -- известный баловень женской Москвы, эффектный, почти красавец и -- весь талант. Долговязый драгун оказался князем Д., предобродушным и совсем не глупым малым, чего я никак от него не ожидала, когда он под немолчный хохот трех сестриц пожирал мороженое у Трамбле. За обедом было вино, но пили его очень умеренно -- у Эллы подавали больше, и, когда Гальцев обедал, все пустело. Было совсем прилично. Ни одного вольного жеста, ни одного очень вольного словца. Я наблюдала и удивлялась про себя: "Если Татаркины всегда окружены таким обществом и так проводят в нем время, то за что же они ославлены чуть не кокотками и "Кабачком трех сестриц"? Может быть, полно, и они -- не такие ли же напрасные жертвы сплетень "бабья-дамья", как я, горемычная? Да и об Элле, оказывается, вон какие напрасные мерзости плетутся!"

И невольно расположилась к ним симпатией и стала ласковою.

* * *

У Эллы вышло очень нехорошо.

Во-первых, я не ожидала такого блестящего собрания и, как вошла да увидала расфуфыренное "бабье-дамье" и самое Эллу во всем парижском великолепии, сразу сконфузилась, что я в утреннем визитном, а не в вечернем туалете. Во-вторых, обиделась (и имела на то право), что эта пятница, очевидно, званная, а меня Элла не пригласила. В-третьих, "бабье-дамье" мгновенно обложило меня полярными льдами, да и у Эллы в глазах мелькнуло неприятное выражение: "Ах, мол, как некстати!" Что касается Матрены Матвеевны, тоже по-своему расфуфыренной в пух и прах, то на ее толстом циферблате было написано самыми четкими буквами: "Черт тебя принес! Вот-то уж незваный гость хуже татарина!"

Если бы мне не надо было видеть Корсакова, я сию же минуту уехала бы. Но наш с ним разговор затянулся. Профессор подтвердил мне очень опасное состояние Галактиона. До смерти и сумасшествия далеко -- это он преувеличивает,-- но болезнь требует для него серьезного отдыха и телом, и душою. Детей? Да, ни одному эпилептику не следовало бы иметь детей. Да и вообще поняла я из намеков доктора, что Галактиону было бы полезно отлучиться от меня на некоторое время, чтобы успокоить немножко свою взбудораженную нервную систему. По правде сказать, этому докторскому совету я очень обрадовалась втайне: утомителен сделался полубольной Галактион, трудно с ним стало, а иногда и мучительно. Решила я во что бы то ни стало спровадить его из Москвы куда-нибудь на отдых и самой тем временем от него отдохнуть.

Беседовали мы в дальнем китайском будуарчике Эллы. Музыка и пение туда едва долетали. Слышала глухо, урывками, как Чернов пел вальс из "Корневильских колоколов", и невольно улыбалась, вспоминая, как Беляев передразнивал его в "Эрмитаже". Ах, странно люди цепляются один за другого, друг другу неведомо! Ну вот этот Аркадий Чернов -- ведь какую он огромную роль в жизни моей сыграл, а мы и знакомы-то не были!.. Без его гастролей в Москве, без его окаянного "Удалого гасконца" разве встретилась бы я с Беляевым -- со всеми затем последствиями -- ив тот день, и на всю жизнь?

Покуда мы с Корсаковым беседовали, Матрена Матвеевна раз пять заглянула к нам, так что профессор наконец окликнул:

-- Марья Матвеевна, вы -- меня?

-- Нет, нет, извините, не извольте беспокоиться... -- прогудела она, исчезая.

Но через минуту опять появилась, и как раз в то время, когда я, смеясь, говорила:

-- Почему вы, Сергей Сергеевич, зовете ее Марьей, когда она Матрена?

А он, смеясь же, отвечал:

-- Потому что ей так больше нравится. Имеет маленькую слабость не любить своего крещеного имени и предпочитает слыть Марьей. Слабость невинная и свойственная многим Матренам. Мария Кочубей в "Полтаве" тоже ведь на самом-то деле Матрена была. "Именем нежным Марии" ее Пушкин окрестил по поэтической вольности...

-- Что пушкинской Марии не пристало быть Матреной, с этим я согласна, но, когда на "имя нежное Марии" претендует восьмипудовая Матрена Матвеевна, это смешно...

-- Это уж ее дело. А мне почему не делать женщине удовольствия, если я вижу, что оно ей приятно, а мне решительно ничего не стоит?

И, заметив появившуюся толстуху -- конечно, подслушивала за дверью,-- обратился к ней свободно и ничуть не смущенно:

-- Так ли я говорю, Марья Матвеевна?

Она возразила медленно, с расстановкой -- глаза бешеные:

-- Вы-то так, а вот барышня Лили напрасно много интересуется чужими именами. Я, ежели меняю имя, так только для своего удовольствия, не делая тем никакого худа. А бывают иные, которые, взяв чужое имя, треплют его с любовниками по разным городам и рожают даже...

Отпалила и ушла. Как я вытерпела, чтобы не броситься на нее, а самой в обморок не упасть,-- не понимаю. Корсаков имел такт пропустить мимо ушей, будто не слышал, а что слышал, будто не понял. Поболтал, пошутил еще минуты две-три и ушел. Осталась я одна, снаружи спокойная, внутри вся кипящая.

"Нет,-- думаю,-- какова бы я ни была "Мамзель с фермуаром", а это тебе даром не пройдет. Думала уехать -- останусь. Сегодня поздно, не успею объясниться с Эллой, переночую, завтра поговорим..."

А эта тварь не хочет оставить меня в покое. Опять влезла.

-- Вы, барышня Лили, что жене идете к ужину? Все сели.

-- Я не буду.

-- Тогда перейдите в какую-нибудь другую комнату. Эту я запру.

-- Зачем это?

-- Затем, что здесь барынины всякие "бижу" раскиданы, а сегодня у нас много незнакомой публики. Пропадет что -- кто ответит?

На эту наглость я посмотрела ей в глаза и сказала коротко:

-- Пошла вон.

Должно быть, хорошо посмотрела и сказала, потому что она, слова не возразив, бурей вылетела. А я размышляю: "Эта каналья способна нарочно что-нибудь стащить и припрятать, чтобы потом свалить на меня. Не тронусь с места, буду ждать Эллу здесь".

А весенняя короткая ночь уже отошла. В окна глядит белое утро. Вот тебе и ночевка!..

Элла, освободясь от гостей, пришла -- краше в гроб кладут! Лицо -- измятая перчатка, выжатый лимон. Вся обвисла, едва стоит на ногах -- так устала...

-- Как, Лили, ты здесь? А я думала, ты давно уехала.

-- Как же бы я уехала, не простясь с тобою?

-- Ну, мы с тобою настолько свои люди, что... Ой, не могу больше! Идем по постелькам...

-- С удовольствием, Элла, только, пожалуйста, сперва осмотри этот твой будуар: все ли вещи в нем целы?

-- Что это значит?.. Зачем?..

-- Затем, что твоя прелестная Мотя имела дерзость намекнуть мне в глаза, что я ей подозрительна, не украду ли твои bijoux...

Элла сморщилась.

-- Ах, Лили! Ну как тебе не стыдно? Такая больная мнительность! Наверное, что-нибудь не так... Она уже мне шептала, что вы поссорились... Охота же вам, право!

-- Ни малейшей охоты, но...

Она прервала меня ужасными зевками.

-- Оставим до завтра, Лили... Я уже ничего не понимаю, что слышу, и мне кажется, будто ты говоришь со мною откуда-то издалека, из-за трех стен...

Назавтра встали и сошлись поздно, много за полдень. После кофе началось объяснение.

Элла со смущением, торопливо, бегая козьими глазами, говорила о своей неизменной дружбе ко мне и -- что ее дом и для меня также всегда будет своим домом. Но в то же время давала понять, что было бы очень желательно, чтобы я в этот "свой дом" являлась, когда она, верный друг мой, одна и нет посторонних.

-- Потому что ты, Лили, имела несчастие вооружить против себя общество, и -- как дурно к тебе относятся, это -- зрелище, от которого разрывается сердце. Вчера, например, это было ужасно... просто ужасно!

Я согласилась, что было ужасно, но возразила, что если Элла находит неудобным мое присутствие среди ее гостей, то, может быть, мне лучше перестать у нее бывать вовсе?

Она покраснела, заметалась.

-- Как можно! Что это ты, Лили? Ты меня не так поняла...

-- Так или не так, но потайной дружбы, украдкою, с черного крыльца я не желаю: гордость не позволяет. Это Никодим ко Христу ходил по ночам страха ради иудейска, а я -- какого ради страха буду? Если тебе важнее отношения со всяким "бабьем-дамьем", чем со мною, то -- с Богом! Я уйду, оставайся с этими целомудренными Сусаннами, из которых каждая имеет по три любовника зараз...

-- Лили!

-- Да, да! Я Лили, грешная Лили! Лиляша, как фамильярно называл меня Беляев! "Мамзель с фермуаром", как обзывают меня сестрицы Татаркины... Мне не место среди добродетельных Сусанн и Лукреций! Уйду и очень утешу тем особу, которая меня от тебя выживает...

-- Это фантазии, Лили... Мне, конечно, очень неприятно, что вы как-то все не ладите с Мотей...

-- Ага! Сама имя назвала... Не "не ладим", а говорю тебе прямо: либо я, либо она... И, так как я знаю, что ты ею мне не пожертвуешь, то ухожу я...

-- Лили, право же, это пустые недоразумения...

-- Хороши недоразумения, когда она меня в лицо обзывает воровкой, а если бы ты еще слышала, что она вчера мне преподнесла при Корсакове!..

-- Лили, я ничуть не защищаю Мотю. Она груба, и я сделаю ей строгий выговор...

-- Смотри, как бы она тебе не сделала!

-- Но мне странно, что ты, образованная, умная девушка, так остро принимаешь слова и поступки женщины, стоящей несравненно ниже тебя по воспитанно и положению. .. В своей добродушной невежественности Мотя и мне часто говорит ужасные вещи -- я не обращаю на них внимания.

-- То-то твоя добродушная Мотя и прославилась по Москве как нахалка из нахалок, а ее власть над тобою разные сестрицы Татаркины объясняют сальными сплетнями из "Нана" и "Мадмуазель Жиро"...

Элла вспыхнула. Козьи глазки загорелись, позеленели.

-- Если сплетни сальные,-- сдержанно возразила она,-- то не следует их повторять.

-- Я и не повторяю, а предупреждаю тебя, что они ходят. Только вчера ломала из-за тебя по этому поводу копье с одною из Татаркиных.

-- Благодарю тебя, но меня мало интересует, что лгут на меня девицы Татаркины. И позволь мне удивиться, что ты бываешь в обществе, где допустимы сальные сплетни обо мне -- даже в твоем присутствии.

-- Я именно не допустила...

-- Нет, раз был спор, то, значит, допустила.

-- Что же я, по-твоему, должна была делать?

-- Что ты, не знаю. Я, если бы про тебя при мне говорили ложные гадости, встала бы и ушла.

-- Это неправда. Обо мне в твоем обществе говорили ложные гадости. Ты не вставала и не уходила, а, напротив, защищала меня, и я за то тебе бесконечно благодарна.

-- Сплетни о тебе исходили из печальных недоразумений, которые могли быть рассеяны моими фактическими поправками, и я их охотно давала.

-- Ну, и я тоже смотрю на свой спор с Илькой Татаркиной как на фактическую поправку -- и о тебе, и об этой твоей драгоценной Матрене, которой так желательно быть Марьей.

-- Вот, вот!-- вздохнула Элла. -- Вчерашние шпильки! В том, что Мотя тебя не любит, не виновата ли ты сама, Лили? Зачем ты ее дразнишь?

-- Я виновата?! Нет, это восхитительно! Виновата в том, что позволила себе легкую шутку, да и то не с нею, а с Корсаковым, а она ответила мне бесстыднейшим оскорблением?

-- Нет, не только легкую шутку. Ты выгнала ее из комнаты.

-- За новую нестерпимую дерзость, когда...

-- Да, она забылась, я знаю. Но все же -- "пошла вон"... Ты же не госпожа ей, Лили... Прости, но при всей нашей дружбе и близости мне кажется, что в этом доме право сказать кому-либо "поди вон" имею одна я...

-- А мне кажется, что мы дошли до границы, когда ты испытываешь большой соблазн осуществить свое хозяйское право на эти милые словечки... надо мною!

-- Это неправда. Напротив, я всячески желаю удовлетворить тебя. Даже если бы ты была не совсем права. Если тебе угодно, я заставлю Мотю извиниться...

-- Чтобы она еще больше возненавидела меня и начала еще глубже подкапываться под меня? Благодарю, не надо.

-- Да чего же ты, наконец, хочешь от меня, Лили!-- вскричала Элла с нетерпением. -- Я не понимаю!

-- Я тебе сказала: или она, или я.

-- И сама же ты сказала дальше, что я Мотею пожертвовать не могу. Сестры Татаркины могут лгать на меня за это какие угодно пошлые комментарии -- ты знаешь, что они будут лживы и пошлы,-- но не могу. Мы молочные сестры. Вместе выросли, жизнь прожили. Она -- моя привычка, самая прочная, органическая. Не могу.

-- Значит, так тому и быть. Сказано -- сделано. Прощай, Элла.

-- Надеюсь, до свидания, Лили?

-- Нет, прощай! Ушла.

Матрена Матвеевна имела благоразумие мне не показаться. Истерзала бы!

* * *

От автора

Разрыв с Эллою Левенстьерн имел для Елены Венедиктовны значение рокового порога. Переступив его, она очутилась уже на круто наклонной плоскости и начала опускаться медленно, но верно. Элла Левенстьерн при всем ее легкомыслии и позерстве была порядочна, интеллигентна, в свете ее считали немножко слишком "беззаконною кометою в кругу расчисленных светил", но -- своею. Она была принята всюду, где хотела, и у нее бывать полагали недостойным разве лишь какие-либо из ряду вон старомодные prudes'ки и скучные педантички из типа той родственницы-профессорши, которая так сурово доезжала грешную Елену Венедиктовну. Оторвавшись от Эллы, Елена Венедиктовна потеряла последнюю свою связь сразу и со светом, и с интеллигенцией. Не стало у нее почвы для встреч. А так как затвориться в домашний обиход с полубольным эпилептиком Галактионом она и не хотела, да по живости темперамента и общительности характера и не могла бы, то, вытесненная из одного круга общества, сделав несколько шагов по лестнице вниз, освоилась в другом.

Ею завладел "Кабачок трех сестриц" -- барышни Татаркины. В их развеселом обществе Лили прокружилась целый год. Я не буду останавливаться на этом ее времени потому, что в нем она не пережила никаких острых моментов, а общий быт веселящихся барышень -- soupeuses {Зд. иронич.: любительницы поужинать, содержанки (фр.). } -- был очерчен мною в "Марье Лусьевой", в тех главах, где эта двуногая овца втягивается развращающими ее своднями высокого полета в "омут веселья" золотой молодежи.

Главы эти в значительной степени обязаны своим содержанием рассказам Елены Венедиктовны. Но в "Марье Лусьевой" действие в Петербурге и носит петербургский отпечаток, а Елена Венедиктовна прошла свой предпроституционный стаж в Москве с отпечатком московским. Ни она, ни барышни "Кабачка трех сестер" не считали себя кокотками и действительно не были ими, так как не продавались телесно. И сводни за ними никакой не стояло, если не считать за таковую мамашу трех сестриц, почтенную мадам Татаркину, о которой была в Москве молва, будто с нее Островский писал Огудалову в "Бесприданнице".

Госпожа Татаркина действительно на Огудалову походила, как вылитая, но из дочерей ее не вышло ни одной трагической Ларисы. Все три были "попрыгуньи стрекозы" и в беззастенчивой стрекозиной грации простодушно и бесстыдно стремились к единому идеалу: выпрыгать, выпеть, выхохотать, выфлиртовать себе какого-нибудь состоятельного супруга. Или в крайнем случае обожателя, настолько капитального, что для него стоить рискнуть и побольше, чем стрекозиным прыганьем, песнями, хохотом, флиртом и легкими вольностями "совместного обучения", как острил их приятель и частный кавалер Макс Квятковский. Все три и достигли своей цели -- нашли-таки очень солидных мужей, кои, хотя на завтра свадьбы и чесали нисколько сконфуженно свои затылки, однако обрели в девицах Татаркиных жен очень милых, спокойных, хозяйственных и даже добродетельных. Из таких успокоенных, пометавшись, почти всегда выходит образцовое "бабье-дамье".

Елена Венедиктовна была старше сестер Татаркиных, но не имела их опыта -- того невинно-распутного опыта, которым награждает беспорядочное мужское общество особ, прослывших впоследствии с легкой руки Марселя Прево кличкою "полудевственниц", démi-vièrges {Юная развращенная девица (фр.). }. Матримониальных целей, ради которых они себя проституировали если не плотью, то моралью, она тоже не имела, так как, хотя и не венчанная, и не сожительствующая вместе с Галактионом, чувствовала себя все-таки "в некотором роде замужем". Иные из мало знакомых, считая их мужем и женою, так и называли уже Елену Венедиктовну -- мадам Волшуп. По некотором размышлении о том, что в качестве "Мамзели с фермуаром" лучше ей трепать ложное, не существующее в действительности имя, чем фамилию Сайдаковых, она стала сперва попустительствовать внушаемому ей самозванству, а потом и сама рекомендоваться, где было удобно, Еленой Волшуп. Что мало-помалу и знакомством было легко усвоено.

Отличала эту "Елену Волшуп" от Татаркиных также и гораздо большая материальная обеспеченность. Дела Галактиона Шуплова шли превосходно (Елена Венедиктовна уже и не интересовалась никогда, какие именно ведет он дела). Отказа в деньгах "содержанка" никогда не встречала и избаловалась в том очень.

"Кабачок трех сестриц" жил богемно и вечно зависел от щедрости своих друзей-мужчин. Елена Венедиктовна была среди них независимою, буржуазною и "импонировала" им как особа "устроенная", со своеобразным, но прочным и независимым положением. До известной степени они стояли теперь в том самом отношении к ней, как раньше сама она -- к Элле Левенстьерн. Она весело покровительствовала, "Кабачок трех сестриц" весело принимал покровительство.

Разница была только в составе и тоне общества, которое их окружало. Если в театральной ложе Эллы Левенстьерн показывались в антрактах Урусов, Плевако, Сумбатов, Мамонтов, Суриков, Цертелев, Хохлов, Максим Ковалевский, Ленский, Гольцев, Ринк, Гучков, то в ложе "Мамзели с фермуаром", вокруг нее и "Кабачка трех сестриц" можно было видеть весьма блестящее, но несколько подвыпившее офицерство Ходынского лагеря, ходовых присяжных поверенных из тех, чьи имена появляются в годовом отчете сословия в разряде дел, рассмотренных Советом в дисциплинарном порядке. Второстепенных актеров от Корша и из оперетки. Окультуренных купчиков, привезших из заграничного вояжа преувеличенный парижский и венский шик. Безукоризненно модно одетых молодых людей, которых по неопределенности их занятий и средств жизни насмешливое общество начало тогда звать темно и неясно -- "спортсменами". Солидно одетых, с тяжеловесными цепями и перстнями пожилых господ, которых по тем же причинам общество, наскучив звать их шулерами, так же насмешливо определяло "финансистами".

Заглядывал иногда и Галактион. Отношение его к новому кругу знакомства Лили было двойственное. Конечно, он не мог не замечать, что общество его возлюбленной глубоко понизило свой уровень, когда-то столько его восхищавший Но, с другой стороны, его очень утешало то обстоятельство, что Лили не играет больше второстепенной и как бы подчиненной роли при Элле Левенстьерн. Ее он за это всегда ревниво недолюбливал втайне, а после того, как Лили рассказала ему сцену разрыва с Эллой, уже и откровенно возненавидел. И только жалел, что у него покончены счеты с Фоколевым -- то есть с Матреной-Марьей Матвеевной за спиною белосахарного племянника,-- по передаче им своего кредитного дела, а то бы он толстуху прижал так, чтобы визжала и пищала!

Видеть свою Лили теперь самое как бы в Эллах Галактиону положительно нравилось. Приятно было и то, что в новый ее круг он смел наведываться без того стеснения и страха, какие питал к прежнему: пресловутый дебютный провал на журфиксе у Эллы Левенстьерн остался у него на сердце тяжелым камнем. Здесь же по смешанности общества Галактион проходил незаметно, а так как в этом обществе было и не без тайных должников его, то в иных случаях, пожалуй, и с некоторым почетом. Заглядыванием и наведыванием он, однако, не злоупотреблял. Побывает на несколько минут, посидит в уголку, покривляется исшрамленным лицом, позаикается с кем-нибудь в обмене незначительных слов и, сконфуженный тем, исчезает незаметно в совершенном довольстве, что видел свою возлюбленную в ее блестящем окружении и любовался, как за нею ухаживают и ей льстят. Ревновать Лили ему по-прежнему не приходило в голову.

-- Да и прав был в том Галактион,-- говорила Елена Венедиктовна. -- Обманывать его -- так, ради бабьей шалости, я не имела никакой охоты, а влюбленности такой, чтобы ради нее стоило рискнуть любовной драмой, не чувствовала... Начнешь, бывало, прикидывать в уме возможных героев для романа -- нет, не стоит овчинка выделки. Костя Ратомский, конечно, красивей и интереснее Галактиона, да ведь свяжись с ним, об этом завтра же будет знать вся Москва: сам раструбит! А состояния у него -- только талант, так что, когда за него Галактион от меня отойдет, что мы будем? Он -- меня писать, а я пред ним натурщицей на модели стоять? Так у него таких и без меня много: тип на этот счет известный! Две недели блаженства, а потом -- ищи-свищи его, голубчика!.. Вроде моего маркиза де Корневиль, Аристарха Беляева,-- только без его молодецкой хватки... Вот, если бы Беляев... Это глупо, знаете, но, чем дальше шло время, тем Беляев воображался мне все как-то победительнее и увлекательнее. И, наконец, сделался для меня прямо маркою какою-то на моих ухаживателей и обожателей. Этот хорош, тот недурен, один как будто нравится, другой немножко волнует, но -- куда же им всем и каждому порознь до Беляева... Сказано: "Le beau Dunois!.." Вспоминаю -- и воображаю, воображаю -- и вспоминаю... Ну и довспоминалась и довоображалась до того, что -- влюблена! Серьезно, до страсти -- пуще, чем когда-то, в девицах, была влюблена в барона М.: там томило воображение девическое, а здесь -- жжет бабское... черту простор и легкость...

Появись тогда Беляев в Москве, кликни, свистни -- все бросила бы, очертя голову, на край света поползла бы за ним, лишь бы взял... Когда узнала от кого-то -- Квятковский, что ли, его видел,-- что Беляев был в Москве проездом на юг, но, спеша по делам, не остановился больше суток, я так расстроилась, словно смертную беду пережила. Три глупейших дня в глупейших слезах -- не позвал! Забыл! Значит, нуль я для него в числе таких же нулей, нулей, нулей!.. Ревновала -- куда-то в пространство неведомое, в пустое место,-- к кому? А кто же знает? Ни к кому и ко всем! К "женщине" -- вообще, к женщине, какая там для него нашлась в очередь его... каприза... маркиз де Корневиль он этакий!..

Об одной из сестриц Татаркиных, средней, Зине, тоже молва была, что она из беляевских жертв. Так престранное у меня отношение было к этой барышне. То я ее от ревности тайной видеть не могу: противна она мне, будто меня в самом дорогом моем обокрала. То, напротив, умилюсь, разжалоблюсь, как на подругу в общем несчастии, и так она мне вдруг мила, любезна, дорога... Ласкаю, балую, дарю -- пуще двух остальных сестер!.. Беляеву-то унижение, что через его цинизм сравнялась с подлою Матреною Матвеевной, я давно простила, а вот ей -- зачем она с ним как женщина была, как смела она быть... ух! Что ни вспомню, зубами скриплю...

Да, телом я была Галактиону верна: в этом он, отъезжая тогда опять в Сибирь на свидание со своим Иваницким, мог быть совершенно уверен. Но... ему ли я была верна? Вот это, знаете ли, вопрос. Если в корень моей верности смотреть, то верна-то я была своей мечте о Беляеве. Для Беляева берегла себя, оттого и была верна Галактиону. Извините меня, если вам цинично покажется, но, по-моему, сколько я замечала, очень много жен верны своим мужьям именно вот по этому рецепту.

Сохраняют то, что есть и к чему привыкли, а -- что набегает лучшее, того не принимают, потому что имеют в мечте, как однажды получат они что-то воображаемое -- какое-то уже самое лучшее, из лучших лучшее...Вы что-то улыбаетесь?

-- Собственно, тому, что недавно вы уверяли меня, будто женщина никогда не в состоянии забыть и простить совершенного над нею насилия...

-- И опять скажу: никогда!

-- А как же... Беляев-то?

Елена Венедиктовна озадачилась, задумалась на минутку и -- расхохоталась:

-- Вы плут, подловили меня!..

-- Нет правила без исключения?

-- Нет, не то... А...

-- Что же?

--Да... да...-- продолжала она хохотать. -- Должно быть, не полное насилие было, а так... середка на половинку... Слыхали? "Солдат, я тебя боюсь!" -- "Чего?" -- "Ты меня осилишь!" -- "Дура, как я тебя осилю: у тебя ребенок на руках". -- "А ребенка я на завалинку положу..."

-- Гм... И вы так-то?

Она вдруг перестала смеяться, пожала плечами и очень серьезно возразила:

-- А я знаю?.. Может быть, так, может быть, не так... Разве в этих случаях с подобными чертями сообразишь?!

С отъездом Шуплова в Сибирь веселый образ жизни Елены Венедиктовны украсился новым развлечением. В Москве тогда сильно развился скаковой спорт и впервые появился тотализатор. Елена Венедиктовна стала играть, и, на беду свою, очень счастливо -- все выигрывала. В лошадях она решительно ничего не понимала, но везло ей -- почти все лето везло,-- дикое счастье. Известия о том, что она играет -- и широко -- дошли в Сибирь до Галактиона. Он, хотя и биржевик, имел великий страх ко всякому игорному азарту. Впервые за три года написал своей Лили укорительное письмо с увещанием бросить забаву, которая непременно кончится разорительным проигрышем. На это письмо Елена Венедиктовна страшно рассердилась. Игры не бросила, а напротив, предалась ей с удвоенным, утроенным азартом, так как, осердившись на Галактиона, возымела новую идею.

"Мне везет. Покуда везет, надо наиграть как можно больше денег. Их я не истрачу, а буду держать в банке и копить... Когда строгий господин Шуплов вернется, я уплачу ему, сколько я должна, или по крайней мере значительную часть и, таким образом, положу конец и своему "содержанству", и нашим отношениям..."

"Господин Шуплов" вернулся. Но как раз перед его возвращением в игре Елены Венедиктовны прошла полоса неудач, и ее "выкупной фонд" настолько приуменьшился, что начинать драму "выкупа" с такими грошами было бы комично. Галактион, напротив, ездил удачливо по деньгам и на этот раз без всяких опасных приключений. Игры Елены Венедиктовны он и устно в глаза ей тоже не одобрил, но, узнав, что покуда она все-таки в выигрыше, махнул рукой: "Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало".

Однако стал осторожнее в выдаче ей денег на расходы и, выдавая, начал спрашивать -- зачем? -- чего прежде не бывало. Елену Венедиктовну это новшество обижало.

-- Что за контроль? С какой стати? По какому праву!-- наивно восклицала она, женски забывая, что право-то на контроль расходования своих трудовых денег Галактион имел полнейшее.

Дружною союзницей ее в этом случае оказалась Дросида. Когда барышня начала сильно выигрывать, она тоже обуялась жадностью и, как говорят игроки, "примазалась на арапа". Вошла с Еленой Венедиктовной якобы в часть, преловко, однако, увиливая от своей доли, когда выигрыши сменялись проигрышами.

Зимою скаковой тотализатор сменился беговым. Елена Венедиктовна и здесь оказалась завсегдатайницею. Стали видать ее и в тайных игорных домах с рулеткою. Завелась самодельная, будто бы игрушечная рулетка у сестриц Татаркиных. Это новое свое увлечение Елена Венедиктовна тщательно скрывала от Галактиона, зная, что он не выносит азартных игр, уверяя не без основания, что на счастье играть -- надо быть дураком, а наверняка играть -- надо быть подлецом. Елена Венедиктовна с Дросидою пропускали эти "мужские" рассуждения мимо ушей.

Дросида настолько осмелела и уверовала в игрецкое счастье барышни, что, когда Елена Венедиктовна оказывалась в проигрыше, то, чтобы не спрашивать у Галактиона, Дросида снабжала ее деньгами из каких-то своих источников. Снабжала на короткие сроки и под лютые проценты, которые в обычном кредите ужаснули бы и Шейлока с Тубалом. Но, когда человек, а тем более женщина, втянется в постоянство игры, то с процентами мало считаются. Сегодня утром беру сто -- если я на них вечером выиграю тысячу, то почему мне завтра утром не отдать полтораста, даже двести? Но проигрывала Елена Венедиктовна редко. В общем, ей продолжало страшно везти.

Везло и барышням Татаркиным. Только не в игре, а в жизни. Две, старшая Илька и младшая Инка, за зимний сезон нашли наконец таких покладистых женихов, которые и в самом деле на них женились: один в зимнем мясоеде, перед Масляницей, другой на Красной горке. "Кабачок трех сестриц" распался и упразднился! Третья Татаркина, Зина, в один прекрасный день исчезла за границу совершенно в том порядке, как в "Бесприданнице" Кнуров предлагал Ларисе Огудаловой. Собрался богатый самодур из новых коммерсантов в заграничный вояж, и потребовалась ему содержанка под видом компаньонки, переводчицы и учительницы манер, чтобы обтесаться от сероты для общества.

Этими своими житейскими преуспеяниями сестрицы Татаркины были обязаны, несомненно, усердию, с каким вывозила их Лили. Но заплатили они ей черною неблагодарностью. Замужние -- одна за действительным статским, другая за коммерции советником,-- нашли, что теперь, в солидном дамстве, им "Мамзель с фермуаром" не компания. И при помощи тактичной мамаши устроили так, что без всяких ссор, столкновений, острых объяснений Елена Венедиктовна сперва перестала у них бывать, потом старались не заметить друг дружки при встречах, а в следующем сезоне уже и не кланялись -- раззнакомились. Зина Татаркина летала за границею по курортам и бадортам, а в Москву не подавала никаких вестей. Лестница перевернулась. Всего год тому назад Лили Сайдакова находила низким для себя знакомство и неприличным общество сестриц Татаркиных. Теперь сестрицы Татаркины, "одамленные" законным браком, целомудренно отстранялись от общества и знакомства беззаконной Лили Сайдаковой.

Переворот лестницы подействовал на Елену Венедиктовну очень тяжело. Не то чтобы она обиделась. Нет, утрату подруг, дезертировавших из богемы в состав "дамья-бабья", она перенесла хладнокровно и перемену их отношения к себе рассудительно находила естественною. Но она совершенно отвыкла от одиночества, а осталась одинокою. Заскучала, затосковала. В Москве стало тошно. Воспользовалась случаем, что брата ее, Павла Венедиктовича, перевели с повышением в большой приволжский город, и решила посетить его там, прежде чем ее "ославленность" достигла этого нового места. Так как Шуплов по делам своим и Иваницкого должен был провести почти все это лето на Нижегородской ярмарке, то они выехали из Москвы вместе. Расстались в Нижнем: Шуплов остался на ярмарке, Елена Венедиктовна побежала пароходом вниз.

Брат Павел встретил ее с искренним восторгом -- от себя и с заметным страхом и конфузом -- что-то скажет его общество? Елена Венедиктовна почуяла это и пожалела о том, что приехала, едва ли не в первый же час, как приехала. Брат и сестра за четыре года, что не видались, сильно отвыкли друг от дружки. Он ей показался провинциально заплесневелым, она ему -- он уж боялся, каким именем определить,-- в самом деле чуть не кокоткою, как рекомендовала ее ядовитая московская профессорша. Общество Павла -- губернские педагоги, врачи, чиновники, адвокаты, сотрудники двух местных газет -- показалось московской "мондэнке" (тогда было в ходу это новое слово, кажется, Боборыкиным пущенное в ход) ужасно пресным, скучным, серым, устарелым, грубоватым и наивно аффектированным.

-- Еще щеголяют косоворотками и сходятся по вечерам -- читать тайком старые номера "Земли и воли",-- с усмешкой определяла она. -- Поют "Утес", пьют тосты за "Незнакомку", делают по близкому соседству визиты к возвращенному старику Чернышевскому, который не знает, как от них отбояриться... Грызня о вопросах, диспуты, третейские суды, Иванову -- не подавать руки за рутинерство и мракобесие, Петрову -- собрать адрес за благородно передовой образ мыслей и гражданское мужество... Варятся в собственном соку -- и предовольны... А ну их!..

Вдобавок скуки брат Павел оказался женихом: задумал вторично возложить на себя брачные узы. Невеста его, дочь председателя местной земской управы, девица красивая, состоятельная, добродетельная, но не совсем первой молодости, была, по выражению Елены Венедиктовны, "уж так умна, так умна, что, пожалуй, даже и дура". Мыслила по "Русским ведомостям", говорила цитатами из Михайловского, шутила по Щедрину, была чудовищем начитанности по социальным вопросам, усердно работала в области разных "маленьких дел" общественной деятельности и не без гордости давала понять, что, несмотря на видное положение отца, он и она находятся под тайным надзором жандармов. Павел Венедиктович был в невесту влюблен без памяти, а невеста невзлюбила будущую золовку по первому взгляду. Чувствуя, что мешает, Елена Венедиктовна -- вместо того чтобы остаться у брата на лето, как сперва имела в мыслях, пробыла всего одну неделю и не столько уехала, сколько сбежала обратно в Москву, на этот раз уже не на Нижний Волгою, а по железной дороге.

-- Ехала с комфортом, одна в спальном отделении, вагон почти пустой. Ехала в духе, ощущая не без удовольствия, как благовонная атмосфера добродетели, которою я пропиталась за неделю у брата Павла, разряжается с каждою верстою, что поезд отходит от города, и сквозь исчезающий аромат начинает слегка дышать мне навстречу "смрад пороков моих", только нисколько меня не отягчая на этот раз, а дразня и забавляя... Даже стыдно: сознаю, что с братом навеки простилась, а весело, что удрала!.. Посовестись, матушка: тридцатый годок, а шалости и резвости вдруг словно в пятнадцатилетней пансионерке, отпущенной на каникулы...

На втором перегоне села в вагон помещичья семья: мать, две дочери -- девочки-подростки и сын, кончалый гимназист. Едут в Петербург: девочек мать везет определять в институт, сына -- в правоведение. Мать -- бывшая красавица, теперь пятидесятилетняя толстуха, из добродушных черноземных тетех, но с манерами, видно, что хорошей крови и общества. Девочки -- цыплятки. Сын -- этакий, знаете, деревенский дворянский выкормок, маменькин любимчик, кровь с молоком, собой очень недурен, в мать, статный мальчишка. Заняли они, мать с дочками, купе, дальнее от моего, а сын устроился одиноко в соседнем... Хорошо. Сошлись в коридоре, разговорились. Милая семья. Сперва, как водится, девочки меня заобожали, потом мамаша ко мне расположилась. Сын... тот врезался в меня, кажется, еще, когда, таща в вагон маменькин чемодан, втиснул было его по ошибке в мое купе, и потом верст сто в том извинялся... Так что мать наконец прикрикнула:

-- Да будет тебе, Олег! Ведь Зинаида Львовна по крайней мере уже десять раз сказала тебе, что нисколько не сердится.

В Зинаиды Львовны (имя средней барышни Татаркиной) я себя произвела по вдохновению романического предчувствия... Что хотите, а прав Галактион -- насчет бесовского "овладения". Едва увидала я этого мальчика, как только глянул он на меня поверх глупого своего чемодана голубыми глазами, в которых смешались испуг (за чемодан-то конфузный!) и восторг,-- вступил в меня лукавый:

"Ай-ай-ай! Вот как глаза! Держись, Лили! Этот мальчик тебе даром не пройдет..."

И сердце: ек, ек, ек...

Завтракали вместе. Мамаша -- откровенная. В какой-нибудь час -- я только слушай!-- все мне высыпала: за себя, за мужа, за детей, за всю семью, родню и родословное древо. Улучила секретную от детей минутку, чтобы и об Олеге: как она нарочно убедила его поступить в закрытое учебное заведение и на казенный кошт, чтобы -- под строгим присмотром уберечь от столичных соблазнов.

-- Потому что, знаете, Зинаида Львовна, мальчик огневой -- долго ли свертеться в столице? К женщинам падок -- весь в папеньку, от легкомыслия которого двадцать семь лет страдаю. А за этим уже по четырнадцатому году нужен был глаз да глаз. Мальчик красивый, неглупый, литературный, стихи пишет -- интересный, словом... Ну и -- то соседочка, то сестрина бонна, то гувернантка... Все, конечно, невинно, ахи, вздохи, платоническая, а все-таки... Но всего страшнее -- чтобы -- знаете, понимаете,-- в низменную грязь не увяз... Горничные -- нынче сплошь дрянные девчонки, себя погубить, в благородную семью скандал внести -- это им, как стакан воды выпить... Летом -- какая-нибудь пололка на грядах или другая деревенская прелестница... Долго ли мальчику потерять свое здоровье и нравственность, сделаться несчастным на всю жизнь?

Слушаю... Ладно, ладно... Даром не пройдет! Девчонки меня, как быстро заобожали, так быстро и разлюбили, потому что Оля очень ядовито сказала Кате:

-- Зачем ты пристаешь к Зинаиде Львовне? Разве ты не видишь, что ей интереснее говорить с Олегом о стихах, чем с тобою о деревенских глупостях?

Такая тринадцатилетняя язва! Приметливая!

В стихах и литературных разговорах провели мы день. Свечерело. Стемнело. Ночь. Мамаша с дочками -- на опочиве. Мы с Олегом в коридоре у окна любуемся природой, которой не видно, потому что ночь безлунная, беззвездная -- хоть глаз коли. Олег мне из Надсона "Мечты королевы" читает дрожащим голосом влюбленного козленка, а меня бес крутит-мутит "овладением": "Ах, как бы это -- чтобы и начать и приличие соблюсти?"

Ага!.. Наконец-то!.. Руканаталии... робкая, трепещущая...

Оттолкнула с гордостью:

-- Это что же такое?

-- Бе-е-е... ме-е-е...

-- Этим милым приемам кто вас обучил? Ваши усадебные служанки, вероятно?

Нечленораздельные звуки.

Отвернулась с презрением (смех душит -- дай-то Бог не фыркнуть!) и -- в свое купе. Бежит сзади, блекочет:

-- Простите... извините...

Ну поломалась минут десять -- простила и извинила. Прощала и извиняла до солнечного утра...

Ушел -- вот тебе, думаю, и раз?! Как же это я? Четыре года твердой верности (потому что Беляева нельзя же считать!) -- и вдруг... как же так?.. Ни с того ни с сего!.. Случайный встречный мальчишка...

Упреки совести? Раскаяние? Никаких! "Скушала, рот утерла и говорю: я ничего дурного не сделала".

Очень спокойно заснула и превосходно спала. Крепко и долго.

Проснулась: уже Малаховка. Сорок минут -- и Москва. Ай, батюшки! Дай Бог быть готовой!

Провозилась в уборной -- только-только успела... Поезд шагом, шагом и стал, и артельщики, белые передники, лезут в вагон...

Наскоро простилась с любезной семьей, пожелала им полного успеха в Петербурге. Девочкам с поцелуями -- хорошо учиться. Олегу с крепким выразительным рукопожатием -- быть умником, радовать мамашу успехами и приобрести литературную известность. У него было дикое, нелепое лицо. Трудно мне было удерживаться от смеха.

Иду по перрону -- вдруг вприскочку бежит-догоняет он, сумасшедший. Без шляпы, вид растерзанный.

-- Зина! Неужели -- только и было?

-- А вам мало?

-- Да, Зина, мало! О Зина! Я отравлен тобой на всю жизнь!

-- Будто уже я такая ядовитая? Ну авось в Петербурге найдете какое-нибудь противоядие.

-- О Зина!.. Ты...

-- И не "ты", а "вы". И не зовите меня Зиной, потому что я вовсе не Зина.

-- К... к... к... как?

-- Так. До свидания. Желаю вам еще раз всего хорошего, и идите-ка, идите к своим. Ваша мамаша уже, наверное, беспокоится, куда вы исчезли.

-- Пусть беспокоится! Мне все равно... Вы взяли мою душу... Я не поеду в Петербург... Провались, правоведение!.. Я останусь здесь, в Москве, чтобы быть около вас, с вами быть, служить вам...

-- Вот что еще выдумал! Вы славный мальчик, Рюрик...

-- Как Рюрик? Почему Рюрик?

-- Ах да! Что я! Олег... Извините, князей перепутала... Вы милый мальчик, Олег, только... вы не обидитесь, что я вам скажу?

-- О, говорите! Говорите что хотите!.. Ха-ха-ха! Рюрик... А? Рюрик!.. Говорите!.. Даже имя... "Князей перепутала"... Рюрик!!! Говорите!.. Я уже так обижен чрез вас роком, что больше обидеть меня вы не можете...

-- Так вот слушайте: быть при мне, быть со мною, служить мне -- у вас на губах еще молоко не обсохло. Прощайте. Навстречу идут мои знакомые...

-- И я никогда больше вас не увижу?

-- Ах, милый Олег! Разве я пророчица? Гора с горою не сходится, а человек с человеком, говорят, всегда сойдутся.

-- По крайней мере позвольте мне вам писать?

-- Да вы же не знаете, кому, а адреса я вам не дам.

-- Скажите только имя: я -- до востребования...

-- Хорошо... Пишите,-- разбирает меня резвый бес,-- пишите Матрене Матвеевне...

-- Вас так зовут?! Быть не может!

-- Крестили -- значит, может... Да вы что? Может быть, за путешествующую аристократку меня принимаете? Разочаруйтесь: я самая простая женщина и служу в экономках у одной здешней госпожи...

Стоял он, глядел мне вслед, как статуя недоумения. А мне было очень весело и резво. Зачем я с ним эту последнюю комедию проделала -- хоть убейте, не знаю: так, шаль нашла... дурака валяла...

Писал мне мальчик этот, только я, одно письмо получив, за следующими поленилась заходить в почтамт: пропали. Жаловался он мне на то пять лет спустя, когда -- напророчила-таки я -- сошлись "человек с человеком"... Ах, и жутко же сошлись!

* * *

Москва встретила меня ужасно неприветливо. Началось с того, что проездом с вокзала домой я потеряла сумочку с деньгами -- тысячу рублей!-- и с чековой книжкой. Таким образом, осталась без гроша и должна была сразу задолжать Дросиде. Галакгаону я не хотела телеграфировать, боясь, что он не поверит потере, а подумает, будто я проиграла. О чековой книжке он ничего и не знал. Это были мои собственные наигранные сбережения. Я держала их у Юнкера на текущем счету.

О пропаже надо было заявить. Ради этого пришлось побывать в сыскном отделении. Там встретил меня старый знакомый, Гнездниковский тип, так любезно поддержавший меня в истории с графиней Б. Из-за фермуара. И он, и другие служащие были чрезвычайно милы. Но мне все-таки что-то не понравились их манера и тон со мною. Была я в их учреждении впервые в жизни, а со мною держались и говорили так, будто давно и превосходно меня знают. Уж очень фамильярная какая-то вежливость -- словно дают понять: "Вы покуда что дама -- мы народ тертый, обращение с дамами понимаем и принимаем вас как приличную даму. Но нам очень хорошо известно, что вы "Мамзель с фермуаром", содержимая нашим приятелем Галактионом Артемьевичем Шупловым, и рекомендуетесь иной раз в обществе по его псевдониму Еленой Волшуп. А потому мы с вами свои люди, и хотя вы у нас в первый раз, однако, поверьте, не в последний".

Но все-таки молодцы! Сумочку мою они нашли, хотя и не скоро, и чековую книжку в ней. Деньги подобравший хитровец успел сильно прогулять. Уцелевшие двести семьдесят, помнится, рублей я заплатила сыщикам.

С этой первой беды и пошли, и пошли валиться на меня шишки, как на бедного Макара!

Во-первых, Дросида задавила меня счетами, накопившимися по хозяйству.

Во-вторых, в игре моей наступила полоса черного несчастья.

Но -- какого! На всех фронтах! Тотализатор, рулетка, макао, красная и черная, орлянка -- все виды азарта -- словно заговор заключили против меня -- отомстить мне за прошлогодние выигрыши. Что ни карга -- бита! Что ни шанс -- в трубу! Ставлю на вернейших лошадей: нет! Моя либо на старте закинется, либо препятствия не возьмет, либо жокея сронит, либо на финише оплошает, либо уже вот-вот у столба вдруг какой-нибудь одер неожиданный сзади наддаст и фуксом выскочит вперед на пол носа... На одра, конечно, выдача колоссальная, а ты, Лили, получи шиш!.. На публике не заревешь с горя, но -- ах, сколько платков я искусала-истерзала, сдерживая рыдания, когда арена преподносила мне этак-то сюрприз за сюрпризом...

Жуткое это дело -- черная полоса, ох какое жуткое! Отдельный проигрыш, как бы ни был велик, горе в полгоря. Катастрофа -- и только. Иногда даже к лучшему для человека. Слабняка пришибет, а кто характер имеет, того очувствует и отворотит от игры уроком на всю жизнь... А вот как зарядит тебе несчастье сплошным осенним мелким дождичком! Настоящего ошеломляющего проигрыша нет -- такого-то вот, чтобы образумил сразу отстать,-- а сосет, сосет, сосет каждый день понемногу. Разоряешься, а отстать нет резона, потому что не все же проигрываешь, иной раз и выиграешь -- значит, счастье как будто не вовсе отвернулось, есть надежда, дергай... Но только выиграешь-то в единицах да десятках, а проигрыш -- в сотнях и тысячах... Знаете, как банкометы острят, колоду в руки беря: "Семпеля даю, углы бью..." Вы не игрок?

-- Нет, Елена Венедиктовна, Бог миловал.

Она сочувственно покивала крупной своей головой.

-- Уж это именно, что Божья милость к вам, если миновали этой страсти. Хуже ее нету. Я вот, скажем, пьяница и бываю в этом виде довольно даже безобразна. Но это мое горе, а не погибель. Доктора Борка знаете?

-- Даже приятели.

-- Так он говорит, что я еще не настоящая алкоголичка, а только... как бишь это? Забыла!.. Гипсо... липсо...

-- Дипсоманка, вероятно?

-- Кажется, так... Если, говорит, переместить вас в среду, где пить не надо и прямого соблазна к тому нет, то вы и не будете, и хотения к пьянству у вас не станет через самое короткое время. А алкоголики того не могут. Вина, водки нет -- столярный лак отстоит и вылакает; спирт из-под уродов в кунсткамерах, бывало, сторожа-алкоголики выкрадывали и пили. Иная злая алкоголичка, которая борется с собою, нарочно в водку нечистоты мешает, чтобы противно было, не прикоснуться бы к ней, проклятой; ан, глядь, час, другой, третий протерпела, а там -- отстояла да и с ругательствами и проклятиями, себя презирая и ненавидя, а все-таки выпила...

-- Это у Гонкура в "Жервезе" дословно описано...

-- Читала, знаю. Но я в жизни видала примерцы посильнее Жервезы. В Вятке было: судили старуху за то, что на кладбище могилу раскопала, чтобы с покойника мертвую водку достать. Вы знаете, что это такое? Старый обычай, теперь он вывелся, да и запрещен, духовенство не дозволяет, однако в иных старозаветных углах еще держится и тайком исполняется: кладут покойнику в гроб бутылку водки -- позабавиться на том свете. Это и есть мертвая водка. И есть такое поверье, что, кто у мертвеца его водку похитит, тому от нее самому помереть. Так вот вы и судите эту вятскую Жервезу: греха не побоялась, преступления не побоялась, смертной угрозы не побоялась, могилу разрыла, гроб взломала, гнилого покойника обшарила, нашла-таки бутылку, тут же у могилы выпила и свалилась пьяная... так ее и подобрали поутру сторожа...

Вот это номер!.. А мы, грешные, что: сладкими винами, коньяками высоких сортов, ликерами дезиль гости балуют, так наливаемся. А что попроще, то -- кроме родной матушки очищенной, ее же и монахи приемлют,-- и нос воротим... Нет, нет! Винцо меня губливало, да не догубило, а вот игра... Именно с игры я стала, как вы теперь меня видите, а бывала я и хуже той, как вы видите. И с игры, боюсь, суждено мне покончить свой век каким-нибудь таким каторжным финалом, что -- тьфу, ну его к свиньям! Не хочу и думать... Лучше -- ставьте-ка флакон "Помри"! Авось не помрем, а во здравие выпьем!

-- Флакон можно, но -- разве вы продолжаете играть? Она энергично затрясла головой.

-- Избави Бог! Десять лет как заклялась. Никогда. Ни за что. Никакого азарта. Карт в руки не беру. В простые дурачки просите, не сяду. Пари предлагайте, не приму. Покончено, отрезано, похоронено.

-- Очень похвально, но тогда откуда же в вас этот мрачный страх за будущее от игры?

Она тяжело вздохнула.

-- Черненький мой играет ужасно. Сейчас он в счастливой полосе, а бывает -- все с себя, хоть до "сменки" и босячит. Мог бы, конечно, играть наверняка, потому что всю эту механику-технику он знает и, когда желаете в шутку, отлично производит. Но всерьез не любит. Нравится ему, видите ли, судьбу свою испытывать. Я, говорит, как Наполеон: у меня -- звезда! Сам играет честно и требует, чтобы с ним -- честно. Проигрывает хладнокровно, но чуть заметил плутню -- дверь. А как ему не заметить, когда у него зрение -- что называется, глаза через Волгу муху видят: на Откосе стоит -- в Семеновский уезд глядит? Ну, и вечный у меня за него страх: зарежет он однажды какого-нибудь мерзавца-шулеришку... Головы-то проломленные и ребра пополам уже бывали... Покуда сходило с рук, а ну -- как по песенке:

Прощай, город Одеста,

Ты наша карантин!

Завтра нас погонят

На остров Сахалин...

А мы с Черненьким -- иголка с ниткой,-- куда он, туда я, куда я, туда он. Богом не венчаны -- черт веревочкой связал: обоим одна судьба -- неразлучные. Одна смерть разлучит. Коли его на Сахалин, так я в сопровождающие. Нельзя, не позволят -- сама кого-нибудь зарежу, а за ним уйду.

Говоря это, Елена Венедиктовна, вся пылающая, с глазами, налитыми синим огнем, была прекрасна. Помолодела на двадцать лет. Залюбовался я даже ею. Совсем сошла с нее на минутку стареющая, изношенная Лиляша -- выглянула давно отмершая Лили Сайдакова.

-- Давно вы с ним? -- спросил я осторожно.

-- Да уже девять лет, десятый пошел... Прочно!-- с почти девически стыдливою гордостью улыбнулась она. Но в ту же минуту и нахмурилась.-- Прочно, да не совсем... Я последние свои женские годы доживаю, а он -- молодой... Годов пяток еще авось, Бог даст, продержусь, а там -- что ему, бойцу-удальцу, со старухой-то? Уйдет... Старость молодости -- не попутчица!

-- Гм... а сами -- как?

Она залпом осушила стопку вина, ударила своим обычным жестом нервного возбуждения ладонью по столу и с большою бодростью произнесла:

-- А это -- глядя, в каком городе приключится. Если здесь, то с Плашкоутного моста, если в Москве -- с Москворецкого, если в Питере -- с Николаевского... Была бы вода глубока, а мост найдется!

* * *

Ну-с, играла я, играла, проигрывалась да проигрывалась -- моя чековая книжка истощилась, и наконец Галактион, побывав в Москве -- едва ли не нарочно за тем приезжал, хотя и уверял, будто по делу,-- прочел мне строгую нотацию, что так нельзя. Ему для меня ничего не жаль, но он далеко не миллионер, а я трачу деньги, словно печку ими топлю. Выговор я приняла со смирением: в самом деле чувствовала себя уж очень виноватой. Перед отъездом обратно в Нижний Галактион пересмотрел все мои bijoux -- под тем предлогом, будто хочет видеть, чего у меня недостает, чтобы в следующий приезд привезти. Врал: просто хотел проверить, не продаю ли я уже или не закладываю ли подаренных им вещей.

Нет, этого еще не было. Хотя соблазн к тому не раз бывал в трудные минуты проигрышей, но меня сдерживала Дросида:

-- Барышня, лучше каким угодно тяжелым долгом обязаться, только не закладайте вещей... Это вам на верную ссору с Галактионом... Погодите денек-другой, я вам достану! Уж я вам достану!

И вправду доставала. На каких условиях, это счет особый: говорю же вам, игроки, а в особенности игрицы, с условиями не считаются. Но доставала.

Однако пришел наконец и такой день, что говорит -- достать нельзя. А у меня не только нет ни гроша на игру, но уже третьи сутки лежала на туалетном столике маленькая бумажка, что по иску г-жи Федотовой в 350 рублей по неоплаченному счету выдан ей в размере означенной суммы на меня исполнительный лист. Значит, каждую минуту жди визита судебного пристава...

Командую Дросиде:

-- Нечего делать. Мне с Федотовой не ссориться из-за 350 рублей. Вот тебе брошь и серьги. Скачи в ломбард, заложи.

Но она:

-- Ни за что не поеду. Это мне строго запрещено Галактионом.

Я вспылила:

-- Как? Причем тут Галактион? Вещи мои! Или я в своих вещах не вольна?

-- Этого,-- говорит,-- я не знаю, вольны вы или нет, но мне Галактионом строго запрещено. Ни я не поеду, ни вам не советую. Потому что если вы и впрямь задумали губить хорошие вещи ломбардом, то я обязана уведомить о том Галактиона: слово ему дала...

Ну... сцена!.. Но, сколько я ни бушевала, Дросида вросла в свое упрямство, как дуб корнями в землю. А между прочим, говорит:

-- Удивляюсь я вам, барышня: почему вы так стесняете себя из-за ничтожных сумм, как хотя бы и эта? Словно мало кавалеров ухаживает за вами: только попросите, каждый поможет с радостью...

Возражаю:

-- Во-первых, далеко не каждый, а во-вторых -- занимать у "обожателя" -- значит, очень опасно поощрять его. Обяжешься услугой -- давай за нее и права. Иной Бог знает что вообразит и с какими претензиями подъедет...

Она:

-- А вас с того убудет? Удивляюсь! Кавалера попросить вам совестно, а что пристав с описью придет, ничего... Полно вам модничать-то, фоны-тоны строить.

-- Не фоны-тоны, а это уже что-то вроде барышень Татаркиных.

-- А что барышни Татаркины? Глупее, что ли, нас с вами? Жили -- не тужили, роскошно замуж повышли, хозяйством -- полною чашею живут, а вы допрыгались -- хотите вещи закла-дать... В барышнях Татаркиных я только того не похвалю, что они допускали много огласки о себе. Так это -- чтобы не было лишней молвы, всегда можно расположить к общему удобству. Ежели дама осторожна, а кавалер не хвастлив, то -- домовой, что ли, разболтает? Вы сами которое время жили с Галактионом, разве кто знал, кроме меня, а я, как рыба, молчала?

-- Таких скромных, как Галактион, немного.

-- Э, барышня, свет не клином сошелся. Прикажите, сию минуту назову вам такого вашего обожателя, который для вас рад в разор разориться за самую малую вашу ласку, а рот у него зашит покрепче Галакгионова.

-- Кто же этот интересный незнакомец? Открой, пожалуйста!

-- Михаил Фоколев -- вот кто. Будто сами не догадались?

-- А! Этот? -- засмеялась я. -- Сахар Медович? А он еще пылает? Я, признаться, уже и позабыла совсем, что он существует на свете.

-- И очень напрасно... Позвольте мне поговорить с ним насчет долга госпоже Федотовой? Он мигом устроит. А что, в самом деле, хорошего, ежели судебный пристав понавешает печатей? На весь двор скандал, на весь переулок разговора...

-- Гм... поговори, пожалуй... Но почему ты так уверена, что у него рот зашит еще крепче Галактионова?

-- На то имею три причины. Первая, что самый характер его такой -- рот не колокол, язык на привязи. Вторая, что тетка его, Матрена Матвеевна, страх к нему ревнива, и он ее боится, потому что зависит от нее в капитале!.. Третья, что с Галактионом друг, уважает его ужасно как и тоже побаивается. Значит, чтобы дошло до Галактиона, что он за вами приударяет, это ему совсем не модель...

-- А приударять за любовницей друга -- модель? Смеется щучьим ртом.

-- У нас в Ростове говорят: "Рад другу, да не как себе". Тем же вечером докладывает:

-- Говорила с Мишкой. Рад-радехонек. Пятьсот сейчас кладет на бочку. Ни документа, ни расписки простой не хочет, ни процентов. Платить -- когда хотите, а не захотите -- так вовсе не платите. Одна модель, что ссуда, а на деле -- в полное наше распоряжение. А с вашей стороны просит только того одного одолжения, чтобы сделали вы ему честь и удовольствие: удостоили бы послезавтра, в это воскресенье, разделить компанию -- в Царицыне в парке погулять, по озеру покатиться, на Миловиде чайку попить...

-- Гм... какой добрый-ласковый!.. А кто же в компании?

-- А кто? Вы да он... да, пожалуй, для порядка я третья.

-- Гм... это, Дросидушка, выходит уже не компания, а любовное свидание.

-- А хоть бы и так? Слиняете вы, что ли?

-- Да не имею я ни малейшего намерения играть в любовь с этим белосахарным типом... С чего ты взяла?

-- С того, что вам надо госпоже Федотовой долг платить, а у вас -- пусто... Пятьсот рублей на полу не подымешь... Мишка без всяких обязательств дает, можно сказать, из одной влюбленности... Неужто трудно сделать в ответ маленькое удовольствие?

-- Да вовсе оно не маленькое, Дросида. Как ты не понимаешь, право? Подумай, какой это имеет вид. Ехать за пятьсот рублей на свидание с человеком, которого я едва знаю и о котором мне известно, что он в меня влюблен... Это и для Татаркиных много!.. Какого же уважения могу я тогда ждать -- хотя бы даже вот и от этого самого твоего Мишки? Он первый будет вправе подумать, что я... продаюсь!

Она хладнокровно возразила:

-- А вы себя подобными словами не пугайте. С какой стати самой на себя наговаривать, чего люди не говорят? "Продаюсь"! Скажете тоже! Подумаешь, вас приглашают не на дачную прогулку со знакомым молодым человеком, а на постелю к какому-нибудь беззубому старикашке развратному... Бросьте!.. Парень -- золото: вежливый, доброй муштры, потерся в поездках по городам около людей, знает обращение, книжки почитывает; если хотите, можете с ним даже по-французскому -- мерекает немного... А уж собою-то, хоть вы и смеетесь, будто он из сахара сделан, совсем молодец: свежий паренек, бравый, опрятный... Недаром тетенька Матрена Матвеевна в нем души не чает и ко всем женщинам его ревнует... Эх, будь я на вашем месте, уж отбила бы его у этой вашей ненавистницы! Пусть бы лопнула от злости -- вот то был бы смех!

-- Но я на своем месте вступать в соперничество с такою особою, как Матрена Матвеевна, нисколько не желаю. А Миша Фоколев, будь он даже вдесятеро превосходнее, чем ты расписываешь, какое мне дело?

-- Такое, что, ежели бы -- скажем к примеру, не обижайтесь,-- и вышло что между вами, то никакой тут продажи с вашей стороны нет, а так только... маленькая забавка... Э-э-эх, барышня! Разве я не вижу, что вам с Галактионом давно уже и скучно, и тяжко, и тошно? Особенно с того времени, как стал падать... В последний приезд сказывал: в Нижнем-то опять два раза бухался...

-- Как бы ни было у нас с Галактионом,-- резко остановила я,-- но, во всяком случае, не тебе, Дросида, говорить мне против него!

-- Да я не против... что вы! Бог с вами!.. А только, что вам, замечаю, тесно в жизни... Четыре года в верности -- оно хорошо, честно, да -- кабы все стройно ладилось, а то... Ежели бы вы мужняя жена были, другое дело... Но я, барышня, себе в заслугу всегда ставлю, что вас от брака отговаривала. Вон как -- когда теперь концы-то свелись,-- на мое вышло, что не следовало... А к слову пришлось: Галактион, барышня, сказывал вам, что "маменька" теперь новую придумочку выдумала, чтобы женить его?

-- Что такое? -- всполошилась я. -- Какой вздор! Откуда ты это? Что за нелепость?

-- Д-да... Я тоже думаю, что чудновато как-то... Однако вести имею прямехонько из монастыря... А ведь "маменька" -- она благая: взбредет ей в мысли, будто "осенение" или сон вещий увидит... долго ли ей?.. Теперь, сказывают, между нею и Галактионом вышла большая перепалка... Потому что "маменька" в своем запальчивом усердии ему уже невесту выискала...

-- Даже и невесту!-- недоверчиво захохотала я, однако очень озадаченная.

-- Да, и невесту. Вам Галактион не говорил?

-- Ни слова, говорю же тебе, ни слова!

-- И мне тоже, стало быть, соблюдает свой секрет... Д-да... Высмотрела из богомолок. Сказывают: здоровеннейшая девчища, хоть в солдаты отдавай, с лица недурна, только немножко оспой тронута и с оспы же на одно ухо глухая. Совсем из простых, читать-писать умеет, а больше образованности -- не спрашивайте... Полудурье!

-- Так с чего же мать Пиама прочит Галактиону такую? Богата, что ли?

-- Какое! Не то что бедна, а можно сказать, нищая. Что есть на себе, то и имущества.

-- Не понимаю!

-- Говорит: "Мне откровение было. На сей девице почиет благодать. Я видела, как она молилась перед Пречистою,-- над нею свет был. А потому, ежели ты, Галактион, не хочешь послушать моего первого совета и принять иноческий чин, то исполни второе материнское наставление: пойми сию благодатную девицу себе в жены, и она тебя очистит благодатью своею от скверны бесовской, в коей тонешь, и от сетей адских, в коих увяз, и родит она тебе детей благозаконных и христианских".

-- Скверна и сети -- это я, конечно?.. Но ведь, сколько бы ни благодатна была эта богомольная девица, Галактиону Корсаков прямо сказал, что он не имеет права иметь детей!

-- То по-докторскому, а то по-ихнему, монастырскому. "Маменька" в свою девицу настолько веруют, что -- лишь бы, говорят, Галактион женился, а супруга благодатная и благословенная с него и падучку снимет. А за послушание сулит: "Как только вы из-под венца, весь мой капитал -- тебе на руки..." Соблазн!

Я очень хорошо знала, что ради меня Галактион не прельстится "маменькиным" соблазном, равно как и сомнительными прелестями благодатного "полудурья". Но тем не менее меня смутило и раздосадовало недоумение, почему он эту историю скрыл и замолчал...

Невольно продумала о том бессонно большую часть ночи. И нехороши были мои думы. И неверным, и шатким, и безбудущным рисовалось мне мое положение в жизни даже вот на жалком уровне невенчанной супруги господина Шуплова-Волшупа, сомнительного какого-то дельца с исшрамленным лицом, заики и эпилептика... А уж скучно-то, скучно мне на этом уровне! Права Дросида: выдерживать на нем верность -- это почти геройство даже и для "мужней жены", а не только для свободной женщины, как я!

"И что, в конце концов, дает мне этот мой, с позволения сказать, "гражданский брак" даже хотя бы только материально -- в самом грубом смысле слова? Предстоящий визит судебного пристава, от которого если я хочу избавиться, должна ехать на загородное рандеву с белосахарным Мишею Фоколевым под надзором откровенно сводничающей нас Дросиды... Любопытно знать, заплатил ей Фоколев за усердие "подготовить почву" или она так старается по каким-либо собственным соображениям? Вечно ведь хитрит, лукавит, мечет петли, путает узлы. А -- знает, зачем? Едва ли... Галактион верит, что в ней сидит бес. Да, бес путаницы и интриги! Может быть, подкуплена она Мишей Фоколевым, а может быть, и по личному почину, из любви к искусству, так сказать, искренно служа бесу путаницы, тянет также и меня ему в подданство? Не разберу я эту женщину: то ли она мне верная слуга и надежный друг, как показывает -- который год -- словом и делом? То ли однажды вдруг внезапно выкажет себя самым злющим моим врагом и наглумится над моим доверием, против которого столько раз предостерегал меня Галактион?

Что же? Доставить разве удовольствие Дросиде и ее бесу?.. А может быть, и самой себе? И уж наверное белосахарному Мишке?.. Ха-ха-ха! Где-то читала: "Это доставляет мне так мало труда, а ему так много удовольствия..." Спутаться, что ли?.. Собственно говоря... Если оставить без внимания праздные требования верности не существующей любви, то... почему бы нет?.. Уже дважды ведь нарушила эту верность без малейших затем угрызений совести... "Грех -- до порога"... "Скушала, рот обтерла и говорит: я ничего худого не сделала..."

Скверно, что замешались сюда эти проклятые пятьсот рублей... Ах, с какою бы радостью я отказалась от них, не будь они мне совершенно необходимы! Вычеркнуть сделку о пятистах рублях, и тогда, действительно, только "забавка", как говорит Дросида...

Почему нет?.. Она права: мужчина... смешной немножко, но в своем роде красивый, приятный... Не Беляев, о нет, куда же ему до Беляева! Но, пожалуй, выстоит против Олега... Тот ведь, собственно, даже еще и не мужчина, но скороспелый мальчишка... А уж по сравнению с моим бедным исковерканным Галактионом белосахарный друг его (какое все-таки свинское предательство ваша, господа, мужская дружба, когда вам баба головы мутит!) -- перед Галактионом Миша прямо рафинадный Антиной!.. Эта поганка, тетенька его, особа с опытом и вкусом, знала, какого племянничка себе приспособить... Вот тоже этой подлой твари насолить и водрузить рога над ее толстой мордой -- перспектива не без злой приятности...

Ха-ха-ха! "Забавка"!.. Как, бишь, это Беляев мне сулил? Да! "Любопытство к разнообразию мужчины..." Ну, что же, господин пророк? Должно быть, пришло мое время проходить курс мужского разнообразия... Смеялись, что вы -- мой первый любовник, а вот как я уже преуспеваю: Олег был второй, а послезавтра в воскресенье в Царицыне -- захочу, так будет третий... А захочу ли? Ох-ох-ох! Кажется, захочу..."

Может быть, и не захотела бы, и остался бы мой ночной бред бредом. Да поутру, едва встала,-- звонок, и в самом деле судебный пристав с портфелем... Ну я в слезы... Поплакала, пококетничала, выпросила, чтобы отсрочил получение без описи до понедельника ввечеру... Когда ушел, сама заторопила Дросиду к Фоколеву -- сказать, что на Царицыно завтра согласна...

Маевку провели мы столь невинно, что -- хоть в хрестоматию для детей. Все по программе: прогулка на Золотой сноп, чаепитие на Миловиде, катанье в лодке и на "лыжах", прогулка за озером в лесу, обед в курзале, партия в кегли -- впервые играла, и очень мне понравилось. Только и тут -- что ни брошу шар, то -- впустую либо на себя. А Фоколев бросит: девятка вокруг короля -- высший номер! Играл красиво. Затем, поди, и затеял, чтобы щегольнуть предо мною своим мастерством и мускулатурою. Да, малый был дюжий и недурно сложен, хотя любвеобильная тетенька немножко перекормила его пирогами и сдобным печеньем: слишком много мяса на костях -- для парня тридцати лет.

День был очаровательно красивый. Царицыно -- прелестное, поэтическое убежище. Я давно не бывала "на лоне природы" и с отвычки немножко раскисла от воздуха, ходьбы, озерной неги,-- впала в сантиментальное настроение. Фоколев, желая блеснуть образованностью, вздумал вспоминать из "писателя господина Тургенева", как в этих самых местах, где мы теперь прогуливались, Инсаров с Еленою...

-- Ваша тезка, Елена Венедиктовна!

Тезка-то тезка, только эта тезка не за пятьсот рублей здесь прогуливалась!

Дросида не отставала от нас ни на шаг, следя глазами ревнивого дракона. Она заранее и просила, и молила, и требовала от меня, чтобы я была с Фоколевым на строжайшей выдержке, покуда он с нею не "рассчитается". Я уверена, что, позволь себе Фоколев какую-нибудь вольность со мною, она бы его без церемоний за фалды: нет, мол, батюшка! Сперва денежки на бочку: знаем мы вас, московское жулье!

Но белосахарный молодец никаких вольностей себе не позволял, был деликатен, как герой из французского бульварного романа, и, заметно, очень робел сделанного им приобретения моей великолепной особы. И млел, и вожделел, и трусил.

После обеда в курзале Дросида шепнула мне, чтобы я на минутку вышла в уборную. Вышла. Возвращаюсь: у Дросиды лицо сияющее, белосахарный лик чернобрового Миши затенен некоторой коммерческой грустью... Рассчитались!

Деликатничал, рыцарствовал, просвещенность свою Миша продолжал выказывать до Москвы. Но с вокзала повез нас -- уже достаточно бесцеремонным приглашением без отказа -- ужинать в гостиницу Саврасенкова на Тверском бульваре. Ехали я с ним, Дросида -- одна -- сзади. Уже на извозчике в закрытой пролетке осмелел и дал такую волю губам и рукам, что -- ну, думаю, этот за свои денежки намерен вести себя хозяином!

В гостинице -- лучший номер, и все-таки свинарня. Ели, пили. Дросида заснула или притворилась заснувшею на диване, за столом. Мы перешли за перегородку...

Проснулась утром -- не сразу сообразила, где нахожусь. Его уже нету, исчез. Дросида за перегородкой гремит чашками: чайничает. Заглядывает ко мне.

-- Вставайте попроворнее, одиннадцатый час. Домой время. Чайку прикажете?

Огляделась я: брр... яма!

-- Нет, ужо дома...

Одеваюсь, а в уме -- тошно: "Ну, Лили, не знаю, этот твой грех -- до порога ли... Покушала, рот обтираю, а -- "я ничего худого не сделала" -- что-то не говорится..."

А Дросида еще и хвастает:

-- Уж так-то ли счастлив, так доволен... Мне на радостях четвертной билетик подарил...

Молчу и -- только бы поскорее уйти! Уже не то что "смрад моих пороков отягчает меня", а сдается мне, что смрад всех пороков, годами здесь справлявших свое торжество, лезет в меня из каждого цветка на замасленных и прокуренных обоях, из каждой здешней пылинки, пляшущей в солнечном луче... К зеркалу подошла -- шляпу приколоть: исписано женскими именами и похабными словами... Ах! Поганы этакие местечки ночью, но уж днем! Днем!..

Совсем на уходе Дросида спохватилась:

-- Погодите-ка... А под подушку вы заглянули?

-- Нет... зачем?

-- Как же так? Нет, вы загляните, непременно надо -- это уж такой порядок, чтобы под подушку заглянуть...

Заглянула: аккуратно сложены, подсунуты три новенькие двадцатипятирублевые бумажки... На булавки!.. На "мыльце и душки"!

Как варом меня обварило! Вот когда я -- впервые и навсегда -- вполне почувствовала, что я уже нисколько ни Лили Сайдакова, ни даже "Мамзель с фермуаром", ни даже шупловская "содержанка", но просто -- заурядная проститутка...

А Дросида посмеивается:

-- Это он, выходит, барышня, сотню разменял: четвертную -- мне, три -- вам... расчетистый!

Я -- р-раз, бумажки -- пополам и на пол швырнула! Дросида ахнула, подбирает, бранится:

-- Зачем же рвать? Зачем бросать? Не хотите взять себе, я возьму... Хорошо, что не в клочки: склеить можно, в банке обменить...

А во мне дьявол! Дьявол!

И говорит-рычит этот дьявол из меня такие слова:

-- Разорвала и бросила не потому, что взять не хочу, а -- свези ты эти клочки ему, рафинадному идиоту, и скажи, что он, скотина, не знает, с кем имеет дело: "Мамзели с фермуаром" меньше двух сот под подушку не кладут...

Дросида и рот разинула. Воображала мне уроки давать, а я... вот так ученичка! Превзошла!

Все было скверно, все отвратительно, но, кажется, хуже всего было уходить из саврасенковской клоаки -- грязными, закопченными коридорами с вонью ватерклозетов, мимо слуг с каторжными рожами, которые, когда мимо идешь, будто тебя не видят, а на самом деле уже высмотрели в тебе каждую примету, каждую складочку, каждый бантик, каждую пуговку на перчатках, ботинках -- и запоминают на всякий случай: "Клидского полку прибыло! Новенькая! Бывайте почаще -- торите дорожку! Не забывайте нас, а мы вас не забудем! Узнаем в случае чего!"

Грязный, вонючий коридор. Грязная, вонючая черная лестница. Грязный, вонючий извозчичий двор...

Дросида самодовольно хвалится:

-- Сейчас мы -- проходными дворами -- на Страстную площадь, и -- чисты!.. Мишка вчера страх недоволен был, что я увязалась вместе, а как бы вы без меня выбрались, чтобы мило, гладко, благопристойно? Выскочили бы бульварным подъездом супротив Пушкина прямо на тротуар, да, глядь, и как раз на знакомого либо на сыщика, который вас доследит до дома и возьмет в подозрение напредки... Это, сударыня моя, надо знать!

Дома я напилась чаю, вымылась с головы до ног и легла спать. А Дросида куда-то исчезла.

Выспалась я. Обоняю себя и нюхом, и духом: тело усталое немножко, а ничего -- смрад пороков как будто отстал... Является Дросида. Ликующая, кладет предо мною две радужные.

-- Молодчина вы, барышня! Я ему, дураку, такого пфеферу задала... Уж он извинялся, извинялся... Я, говорит, не знал, не сообразил; к тому же, говорит, капиталы мои сейчас маленько в тонкости, после вчерашних трат придется мне большую экономию соблюдать на долгое время, да еще надо придумать, как я отчитаюсь в них от тетеньки... И разорванных бумажек назад не принял. "Сохраните,-- говорит,-- на память о моей глупой ошибке -- любой банк обменит!.." Джентльмена из себя изображает... Хи-хи-хи!

Удовлетворили судебного пристава. Полтораста взяла Дросида -- в счет хозяйственных долгов. С двумястами я поехала вечером в Петровский парк к знакомой еврейке, которая держала рулетку... И представьте -- выиграла! Тысячу рублей привезла домой. Дросидин дьявол принял жертву: в награду за продажность счастье послал.

Завтра -- опять маленькая удача, послезавтра -- опять...

Ну, как же тут было не процвести "греху -- до порога"?