Блок в Москве

Это краткое пребывание Блока в Москве мне покрыто туманом; вычерчиваются два или три очень ярких момента: общения нашего; прочие бытовые подробности встречи неясны; я думаю, -- дефект памяти коренится в рассеянности моей того времени, в спешке, в необходимости перед отъездом закончить ряд дел, добыть денег; и наконец: перемена всей личной жизни моей заслоняет воспоминание о подробностях быта жизни Москвы. И кроме того перед отъездом я подготавливал "инструкторов" для ритмического кружка, чтобы занятия ритмом с отъездом не прерывалися; я разрывался на части и вечно спешил; я не мог уделять всего времени Блоку; и поэтому-то не помню в моментах последовательности всех встреч; и не помню я, сколько дней пробыл Блок.

Помню его в редакторской комнате "Мусагета" с Э. Метнером; вот он весело говорит, улыбаясь. Свидание с Метнером мне отметилось их взаимной приязнью и пониманьем друг друта; культурная платформа редакции оказалась близка А. А.; некоторые философствующие друзья "Мусагета " (Рачинс-кий) не понимали всех подлинных оснований, заставивших нас, издателей-мистиков, поддерживать позицию журнала "Логос"; а на позицию эту напали: и религиозно-философское Общество, и некоторые профессора, предводительствуемые Лопатиным и Хвостовым. Но Блок понял нас; и одобрил всю линию "философии" против "религиозной" политики "Пути"; не будучи книжным философом, он уважал философию; неодобрительно он относился к гибридным продуктам, к смешению философии и религии; против "религиозных философов" был он настроен в то время, что я подметил в нем на заседании у Морозовой; вероятно враждебное отношение к религиозным философам поднималось в А. А. под впечатлением фельетона Д. С. Мережковского, писанного этим летом намеренно против нас, символистов24; в нем сильно досталось А. А. за недостаток общественности; и А. А. рассердился; и Мережковскому он написал что-то резкое25; приблизительно в это же время он писал своей матери: "Восьмидесятники, не родившиеся символистами, но получившие его по наследству с Запада (Мережковский и Мшюсий) растратили его, и теперь пинают ногами то, чему обязаны своим бытьем... Мережковскому мне пришлось просто прочесть нотацию 26. Мережковский ответил А. А.27; о письме А, А. пишет: "Лучше бы он не писал вовсе: письмо христианское, елейное, с объяснениями мертвыми по существу" 28. В эти месяцы был в боевом настроении он; и потому-то платформа редакции "Мусагета", включающая раздельные сферы мистики, философии и эстетики в цельной культуре, удовлетворяла его; и в вопросе о том, стоит ли нам поддерживать "Логос", стоял он за "Логос", совпавши со мною и с Метнером против Петровского и отчасти Сизова, ужасно желавших расширить "Ордфей" за счет философии.

С радостью видел, как близкий мой друг и редактор-издатель Э. Метнер (который, обривши и бороду, и усы, изменился до крайности: выглядел сухо подтянутым, сухо надменным испанцем) в том быстром и кратковременном разговоре с А. А. как-то внутренне весь просиял; и я радовался, что два моих друга в летучем том миге знакомства и поняли, и оценили друг друга; соединяло их очень -- и отношение к германской культуре; Э. К. был гетист, кантианец, любитель Бетховена, Вагнера; А. А. же всегда относился с глубокой симпатией к германскому гению; в этом смысле был "немец" он, не француз"; а в Москве в эти годы все русские культуртрегеры как-то делилися на "французов" и "немцев"; так, Брюсов был истый "француз"; и "французами" были отчасти д'Альгеймы; "француз" иль, вернее, латинец был Эллис; мы с Блоком всегда были "немцы"; и " немец" был Метнер; тут он и А. А. очень дружно сошлись. Метнер выскочил, как всегда, очень скоро из "Мусагета"; А. А. же сказал мне:

-- Какой право милый Эмилий Карлович, какой блестящий; совсем настоящий!

Запомнился очень А. А. в "Мусагете", на серо-синем диване, в косоугольной уютнейшей комнате с палевыми стенами; вот "Дмитрий", служитель, нам подает с Блоком очень огромные чашки с чаем (огромные чашки заведены были для посетителей: их опаивали); А. А., широкоплечий, сидит развалясь, положив нога на ногу и уронив руку в ручку дивана, поглядывая на меня очень близкими и большими глазами, поблескивающими из-под вспухших мешков; я рассказываю ему о наших редакционных работах, о маленьких суетах, переполняющих нас в эти дни; сам его наблюдаю; да, да, -- изменился: окреп и подсох; стал коряжистый; таким прежде он не был; исчезла в нем скованность, прямость движения, которая характеризовала его; да, в движениях появилась широкая зигзагообразная линия; прежде сидел прямо он; теперь он разваливается, сидит выгнувшись, положивши руки свои на колено; и вижу я жесты рук, обнимающих это колено; и опять (субъективное восприятие) вижу лицо я не в профиль, как в 1907 году, a en face; да исчез и налет красоты, преображавший лицо его в наших последних свиданьях; исчезло то именно, что отдаленно сближало с портретом Уайльда лицо его; губы -- подсохли, поблекли; и складывались в дугу горечи; а глаза были прежние; добрые, грустные; и начерталась более в них любовь к человеку; и жесты терпения появились во всем; нетерпеливости прежнего времени не было и помину; выглядел в эти дни А. А. скромным провинциалом; старался войти во все мелочи жизни "сегодняшнего "Мусагета" и вкладывал в ряд вопросов ко мне столько внимания, внутренней ласки, что мне казалось: простые вопросы, их тон, заменяли то длинное объяснение между нами, которое казалось необходимым; необходимости не было: объяснили года нас друг другу; мы встретились с чувством доверия, тотчас принявшися обсуждать мусагетские злобы дня, будто мелочи эти были нам подлинным воплощеньем духовности; соединились как деятели, много пожившие; братство теперь вытекало не из обмена душевностью, -- из общего устремления к практической деятельности; тогда именно мне впервые А. А. предложил издавать дневниковый журнал трех писателей-символистов (В. Иванова, его и меня), и впоследствии он не раз возвращался к идее; внимательно слушал я, как он мне развивал все подробности издания такого журнала, где каждый из трех мог бы высказать что угодно и как угодно. В ближайшее время дневник состояться не мог: уезжал заграницу я; но в будущем мы порешили: журнал вызвать к жизни. А. А. в тот приезд свой умел удивительно вкладывать внутренний смысл в обыденные, редакционные разговоры; и наблюдая его, я почувствовал, что "редакция" для него не есть пепел окурков, всегда оставляемый приходящими; нет, это -- место, которое осуществляет духовное устремление людей, соединившихся братски; так он и взглянул на участье в "Мусагете" свое. Этот тон отношения к нам, как к культурному, нужному месту, все время в нем сказывался; я даже думал: не переоценивает ли он "Мусагет"? Но -- нет-нет: он действительно был дальновидней меня, потому что он видел: существование "Мусагета" необходимо нам всем, что он выдвинул на сине-сером диване, отхлебывая крепкий чай, распуская уютно дымки папиросы; он мне объяснил; "Мусагет" -- наше дело; объединение "символистов" (Иванова, Блока, меня) произошло в "Мусагете", а "Скорпион" -- не был почвою. "Весы" -- кончились; да и в "Весах", полемизировавших с ним и с Ивановым, не было почвы для прочного объединения символистов; но "аргонавты" ту почву давали. А. А. разглядел очень чутко моральную сторону "Мусагета", естественно подстилающую идеологическую платформу его. И внимая А. А., я теперь начинаю ему верить, что "дело " тут есть.

В разговоре со мною А. А. как-то пристально очень расспрашивал меня об исчезнувшей Минцловой; в тоне вопросов и взгляде его мне почудилось, что он внутренне знает влияние Минцловой на недавние устремления наши (наверно, Иванов его посвятил); мы же, давшие слово ей, Минцловой, не разглашать в эти годы тяжелую тайну (исчезновение ее навсегда), и не могли бы А. А. удовлетворить окончательно относительно Минцловой; на вопросы о ней отмолчался; и тут вспомнились рассказы А. Р. о ее встрече с Блоком (в 1910 году, в Петербурге), о взгляде А. А., очень пристально брошенном на А. Р. (на каком-то собрании), о нескольких только словах, которыми они обменялись.

Не помню, чем кончился наш разговор в сине-серой "гостиной" (в "Мусагете" -- три комнаты: редакторская, приемная, где заседал Кожебаткин с корректором, Ахрамовичем, ставшим после католиком; и наконец -- коммунистом; третья комната была с креслами, диванами и с круглым столом; здесь пили чай; эту комнату я называл почему-то "гостиной "). Не помню, кто был в "Мусагете" в то время: всего вероятнее Машковцев29, пребывавший всегда тут, возникший естественно; и не помню, в тот день иль позднее здесь состоялось собранье кружка моего, которое отменить я не мог, на котором присутствовал Блок; вероятней беседа с А. А. была прервана явкой ритмистов, весьма осчастливленных появлением его на беседе о тонкостях русского пятистопного ямба; А. А. с любопытством прислушивался к специальнейшим разговорам о ритме, приглядывался к чертежам на доске (в "Мусагете" имелась доска; и -- большой запас мела); в беседу же он не вступал; и сидел в уголке; и глазами оглядывал моих рьяных ритмистов. Сам же он никогда не пускался в анализ структуры стиха, полагая, что для поэта опасно детальное изучение анатомии и физиологии творчества; изучение это считал он особого рода самоубийством; мне помнится, что когда объяснял еще прежде подходы свои к изучению ритма стиха, то А. А. слушал молча, не слишком выказывая интереса; интересовалася -- Любовь Дмитриевна; передавали впоследствии мне, что А. А. не советовал молодежи анализировать ритм, указывая на меня (в тот период стихов не писал я): "Вот был Андрей Белый поэтом, пустился в детальное изучение ритма; и -- перестал сам писать; так оно и должно быть". Тут я никогда не согласен был с Блоком; блестящее подтверждение того, что детальное изучение ритма способствует расширению диапазона ритмичности -- ритм Казина30, молодого поэта, сознательно изучавшего ритмику и потому позволявшего себе ходы, которые были бы не под силу другим. Тут я -- с Гумилевым скорее31; и -- с формалистами.

Помню: оставшись одни (по окончании ритмического кружка), еще долто мы говорили с А. А. о тенденциях "Мусагета"; А. А. сделал мне предложение: издать все стихи его в "Мусагете"; и я обрадовался предложению этому, но без "тройки" не мог дать ответа; требовалось согласие Метнера, в котором -- не сомневался; тут я позвонил Кожебаткину, с просьбою съездить к Э. К. и телефонировать к Тестову (в ресторан) о согласии на предложение Метнера (мы решили с А. А. отобедать у Тестова).

Вот -- пустынные помещения ресторана; и вот мы у стойки -- пьем водку; пьет много он; в жесте его опрокидывать рюмочку, -- обнаруживается "привычка", какой прежде не было; я смотрю на него, на мешки под глазами, и вспоминаю о слухах (как много он пьет).

Вот и -- тестовская "селянка", а вот -- "растягай" (мы решили обедать по-тестовски); в серебряном очень холодном ведре -- вот бутылка рейнвейна; отхлебываем в разговоре вино; и разговор наш какой-то простой и уютный, но -- прочный, значительный по подстилающему молчанию; я высказываю А. А. восхищение перед песнями Вари Паниной32; и говорим мы о Пушкине, о цыганах; А. А. мне высказывает очень глубокие домыслы о цыганизме у Пушкина и о том, что банальные представления о "цыганщине" -- просто вздор обывателя.

Я рассказываю А. А. о наметившихся переменах в моей личной жизни; оказывается, что ему все известно уже; мы решаем, что после обеда мы поедем к Тургеневым; в это время является к Тестову Кожебаткин с известием: Метнер согласен издать все собрание стихотворений А. А.33; начинаются технические разговоры о форме, шрифтах, об обложке, о цвете букв (цвету букв придавал он значение).

Посидевши за кофе, пригубив ликер, до которого был так охоч Кожебаткин, мы едем к Тургеневым.

Подмерзает, снежит, запорашивает; мы -- молчим; неповоротное прошлое нас обнимает безликими ликами ночи; и вспоминается давнее пребывание Блока в Москве, когда снился нам сон (и о Ней); убежал этот сон в самогоны времен: в самороды событий; невзглядное, неразглядное время!

-- Помнишь, Саша, мы тут проходили когда-то, -- показываю ему на Арбатскую площадь, -- ты шел в мокрой слякоти и с бутылкою пива на марконетовскую квартиру.

А. А. улыбается:

-- Много прошло с той поры. Что Владимир Федорович Марконет?

-- Он такой же: и -- вспоминает тебя.

-- Что-то будет еще?

И мы замолкаем: и были былины, и были грустины, а небылицы -- нет, не были!

Закипавший, сквозной беломет закипел из ворот; громко струйки снежистые пораспрыскались средь пречистеньких переулков; вот -- Штатный: приехали! Часам к десяти появилися мы у Тургеневых (Аси, Наташи и Тани); и Лея, такая вся маленькая, имеющая до неприличия молоденький вид с вьющимися волосами и в голубом балахончике, на который кокетливо надевала она козью шкурку, горбатясь, как кошка, выглядывает на нас с независимой дикостью; Наташа же принимает, как взрослая, нас; три сестры с любопытством естественным окружают поэта, которого прежде еще полюбили они, о котором так много рассказывал им; он -- большой, улыбающийся и спокойный, рассматривает их внимательно; если память не изменяет, -- по просьбе Наташи читает стихи:

Ты дышишь и не дышишь.

Ты слышишь?

Я знаю! Ты теперь не спишь...

Ты дышишь и не дышишь.

Чернорогая тьма накопала в углах чернорогие дыры; и в дырах уселись нездешние (может быть, там Чернодумы, а может быть, кто-нибудь из сестер: вероятней, что -- Таня). Наташа и Ася воссели на мягкий диван; и, конечно, Наташа уселася скромно, -- так точно, как подобает сидеть взрослой барышне; Ася с ногами: сидит, обвисает кудрями; и -- горбится, очень внимательно слушая Блока. Мне радостно видеть такого мне близкого человека, как Блок, у таких близких сердцу, как сестры Тургеневы; из соседней же комнаты, темной -- не видно предметов: твердеет меж всеми предметами ночь; точно каменным углем, не воздухом, все пространство наполнено; сказочен, сказочен мне этот вечер!..

А ночью, часам так к двенадцати, Блок провожал меня до дому; мы разговариваем -- о Тургеневых; я спрашивал:

Ну, как понравилась Ася? Да, острая она такая: дикая и пронзительная...

Из расспросов не удалось ничего от него мне добиться; и понял я в общем -- одно: что он в Асе увидел значительную натуру, но не совсем разобрался в своих впечатлениях о ней; нерешительность эта меня огорчила; я стал объяснять, как близка стала Ася мне:

-- Да?

Так сказал он, взглянув; и это "да" прозвучало, как будто бы он сомневался в словах моих; стал уверять его, что -- ручаюсь за отношение к Асе.

-- Да? -- И -- ничего не прибавил.

Зато говорил о "Наташе", которая очень понравилась.

У подъезда -- простились, решив еще встретиться: в "Мусагете".

На следующий день в "Мусагете" мы вовсе почти не остались; был и Метнер, и "мусагетцы"; А. А. с Кожебаткиным окончательно договорился об условиях издания стихотворений. А. А. был внимателен к мусагетцам, с которыми познакомился еще в старые годы он; а С. М. Соловьева, примкнувшего к "Мусагету", здесь не было. Кажется -- был Ходасевич.

В "Мусагете " простились мы; он отбыл в Петербург, окунулся в привычную суету, от которой так скоро устал: "Я изнемог от разговоров" (письмо его к матери); в эту зиму испытывал сильный упадок он сил и лечился массажем, порой увлекаясь французской борьбой; писал он "Возмездие"35.

Я же вскоре уехал: в Сицилию, потом в Африку (с Асей)36, откуда я часто, подробно писал А. А. Блоку; интересовался он очень моими дорожными впечатлениями.