Время разочарований

Я не описываю своих впечатлений от стран, развернувшихся передо мною и Асей; впечатления мною описаны {См. "Путевые заметки" Т. Т. I и II-ой. К-во "Геликон"87.}; остановлюсь я на боли, которою мучился в месяцы пребывания в Тунисии38 и в Египте; недоумение это касалось Москвы ("Мусагета"); наметилась явная линия моего расхождения с Метнером; да простит мне Э. К.: в эти годы стал резко меняться характер его; появились какие-то поты запальчивости по отношению ко мне; формально мы трое (я, Эллис и Метнер) были руководителями "Мусагета"; de facto же Метнер препятствовал творчески проявиться мне там; я все более стал испытывать род опеки, цензуры идей в "Мусагете" (и обвинял в этом Метнера); ставились рельсы угодные Метнеру; всем объявлялося, будто бы "Мусагет" существует для полного выявления моей линии; я же не мог предпринять ничего без громоздкого Комитета из разно глядящих людей (из Рачинского, Степуна, Яковеико, Петровского, Эллиса, Метнера и Сизова); все мелочи жизни редакции тормозилися; ряд заседаний томительно обсуждал инициативу мою; и независимо от Комитета я чувствовал: Метнер стоит надо мною с идеями, которые делались мне порою чужими; но свою линию не выдвигал он, а ждал от меня выполнения идейных желаний своих, будто эти желания мое персональное выявление; в случаях моего несогласия с "метнеризмом" докучливо поднимались капризы "редактора" (и не друга уже39).

К тому времени меж "Путем" и меж "Логосом", издаваемым "Мусагетом", полемика обострилася; "Логос" и мне открывал свои двери, но брал меня узко, Kaninchen'ом40 эксперимента, иль вставленным в риккертианскую раму; моя ж философия строилась критикой основных твердынь фрейбургской школы, с которою был я недурно знаком; сам же Риккерт, которому я послал " Символизм" и которому передали ход мысли в моей "Эмблематике Смысла", прислал мне статейку с любезною надписью ("Одно, единица, единство"); в ней мог получить разъяснение на мои возражения против Предмета познания" Риккерта41. Все-таки: Риккерт входит одной гранью в меня; очень многими гранями приближалися задания Бердяева и Булгакова. В "Логосе" я был во "фраке", в котором пребыть невозможно; а у Бердяева -- в своем собственном виде; конечно же голым ходить невозможно; высказывания религиозных философов того времени о последнем выглядело порой оголением философии в исповедь; в устремлении исповедоваться в докладах я был против них; в обстановке интимной же мне Булгаков, Бердяев казались родными и близкими по сравнению с риккертианцами; я расходился существенно в тактике с "Путем", соединяясь здесь с Метнером, говорившим, что надо прикрыть наготу чистой мистики фраком серьезного гносеологического символизма; что лучше остаться в сфере приличного, предпоследнего, чем оголеньем последнего совершить профанацию. При крепчавшей полемике тактика эта казалася мне предаваньем близкого; тактика Метнера, окончательно слившегося с кантианцами, превращалася в суть у него; альтернатива меж "фраком" и все-таки "человеком" разрешалася для меня все же в сторону человека (пусть голого), только не "фрака", который без тела, в него облеченного, сам по себе не имеет значения ("фраком" же юмор Шпета клеймил систематическую подмену живых философских вопросов методикою, приемом).

Мое раздвоение меж "Путем" и меж "Логосом" Метнер себе объяснял переменою фронта; сердился, стараясь насильственно к телу пришпилить мой "фрак"; это мне надоело; писал ему, что считаю -- неправильным припадение к "Логосу" "Мусагета" в процессе полемики с религиозною философией.

Разразилася бурная ссора в письмах, во время которой во мне отложилась горечь, досада на Метнера, допустившего резкости в письмах. Мне помнится: еще в Тунисии я бродил по полям с этой острою думою о "Мусагете" и с чувством растущего недоумения по отношению к Метнеру; иль бродил в закоулках Радеса с все тою же думою; и мелькали бегущие головы в белых и желто-лимонных тюрбанах; и высились издали гребни лиловые атласа; нежит мне взор бирюзовый тунисский залив с прилипающим парусом: к белым пескам побережий; и я возвращался домой, и высказывал Асе сомненья свои; мы посиживали в полосатых (и желтых, и синих шелках) в ни на что не похожих, в малюсеньких комнатушках арабских; и обсуждали, что делать мне с Метнером; наконец из Тунисии написал я всю правду мою, критикуя позиции наши; и -- говоря о "Пути"; недопустимый по тону ответ на письмо получил я в Каире; и очень им мучился: я почувствовал оскорбленье себе. Здесь писал очень резкие, ответные письма; и рвал почти все их по настоянию Аси, старавшейся, чтобы я окончательно с Метнером не порвал; среди серо-коричневых зданий в хамсинном коричневом душащем воздухе дико носился по улицам я среди палевых, розовых, серо-сиреневых смокингов, увенчанных фесочкой (местных денди); и за городом нападало спокойствие, скорбное; пучились лопасти листьев; и капали влагой; и сахарный, сочный тростник плыл верхушками в воздухе; пятноголовые пташки порхали, пиликая; зелень чрезмерная хлопка кидалась в глаза.

Наконец, одолевши себя, написал очень сдержанное письмо Э. К. Метнеру (в примирительном духе); на этом упорно так Ася настаивала.

Так наметилось в Африке отхожденье от Метнера; по приезде в Москву, правда внешне еще, сговорились мы: прежние, несравнимые отношения -- кончились; через два года снова поссорились мы; и потом помирились; в 1915 же году разошлись: навсегда.

Весь рельеф нашей жизни казался иным мне из Африки; незначительными, преходящими мне показались занятия наши в Москве; а проблемы сознания Вечности и Пути поднимались упорнее; может быть, пустыня и старые пирамиды зажгли в нас искание правды, пути, приведя к антропософии вскоре. Да, да: москвичи были как-то особенно невнимательны в пору ту к нашему моральному облику; путевые мои впечатления были мне дороги по моральным исканиям, которые они подымали; и равнодушие к Африке воспринимал я обидой себе; я вернулся в Москву отделенным от прежних моих интересов; тянуло в широкое и глубокое море пути, а Москва стала символом, удаляющей от пути суетою; окрепло стремленье уехать надолго; и тяготение к "загранице" во мне стало символом расширения границ кругозора (московского).

Все это наметилось -- в Африке, не встречая отклика в москвичах; лишь А. А. понимал суть стремлений моих; потому-то я много писал ему; не становился он явно со мной против Метнера, проливая елей примирения; все же -- чувствовал я: только Блок понимает меня. Этим и обусловлены частые мои письма ему, о которых упоминает Бекетова: "С североафриканского побережья, куда уехал... Борис Николаевич, Ал. Ал. стал получать частые и длинные письма... 42

В мае 1911 года вернулись в Россию; я Асю завез в Боголюбы, а сам на короткое время поехал в Москву, где почувствовал: отдаление от "Мусагета"; и Эллису стал далеким каким-то он; Эллис влекся к антропософии, к Штейнеру, враждебному Метнеру. Большую близость я чувствовал к деятелям

"Пути": меня ласково встретил Рачинский; переглянулся со мною словами приветливо князь Трубецкой; говорили мы с ним у Рачинского. И профессор Булгаков выказывал мне и вниманье и ласку43; он сделал тогда предложение мне -- передать "Русской Мысли" мой новый роман (его должен был я написать); говорил он со Струве по этому поводу; издательство "Путь" стало близко по духу мне, как "Мусагет" -- с той разницей, что в "Пути" не участвовал я, а в "Мусагете" же числился редактором; но я чувствовал, что -- ни здесь и ни там; да, Москва лишь расстроила нервы; и я убежал в Боголюбы44.

Медлительно длилося странное бездождливое лето; мотыльковые цветики густо пестрили мне дни; желторои курослепов уже откачался на мае, теперь светлотелый Иванов жучок изумрудил из ночи; потом -- перестал изумрудить; вокруг многодревые чащи качались; закаты тянулись к востоку, теплили рассветы, мешаясь гореньем в всеобщем обсвете; и лучеродные проясни -- ширились; и -- облака набегали над полем, являя порой необстой-ных небесных пространств переполненный вид; тихоглавые липы сквозили жарищею синею; а полудневки взлетали в сиянское небо.

Запомнилось мне это лето.

Запомнился вновь отстроенный домик, в котором мы жили: средь поля; скирдами от нас отделен боголюбский был дом, где тогда проживало семейство В. К. Кампиони (С. Н. Кампиони, их дети, Наташа и Таня). Их дом был от нашего на расстоянии трехсот шагов.

Полюбил я Владимира Константиновича Кампиони, лесничего, густо обросшего бородой (называющего меньшевиком себя); был он нежен и чуток, но -- обладал зычным басом, отчетливо разносившимся на версты; это скликал он -- объездчиков-служащих, или свору собак, или просто: рутался в пространство, стараясь казаться свирепым; он, страстный охотник, разъезды свои по лесничеству соединял с истреблением куропаток, козлов, привозил иногда и подстреленных вепрей, кишащих в лесах; он нас звал "декадентами", "выродками", добродушно подтрунивал, втихомолку прислушиваясь к тому, чем мы жили; шутливый смешок соединялся в нем с искренним уважением к нам, с очень мягкой терпимостью; он под грубостью прятал тончайшую душу; с ним легко и уютно; и он никогда никому не мешал; полюбил я мать Аси (Тургеневу по первому браку), свободного человека, не устающего и ищущего пути.

Боголюбское общество: В. К. Кампиони, С. Н. Кампиони, Наташа, Ася, Таня и я, А. М. Поццо (присоединившийся из Москвы к нам позднее), да Варечка (дочь С. Н. и В. К.), да Миша, брат Аси, помощник лесничего, старая Асина нянюшка, приходящий священник, да наезжающие из волости; и да -- не забуду уютные вечера в небольшом белом домике, куда приходили (обедать и ужинать); все, бывало, В. К., только-только вернувшийся после объезда лесов иль с охоты, облокотяся на стол очень грузными и большими руками, расчесывает кудластую бороду, наклонившись над шахматами, и задумывается над ходами Аси; вспоминаю я что-нибудь: а Наташа, и Танечка, и С. Н. Кампиони -- внимают; а в окнах -- луна; и пора уже спать: но расходиться -- не хочется.

Лето казалось значительным: будущее стояло в тумане; чувствовался отрыв от Москвы; предстояло зимою там жить; оставались без денег мы; и откладывалося решенье -- при первой возможности убежать заграницу, чтобы писать мне роман, чтобы Асе окончить ее курсы гравюры; предстоящая жизнь мне казалася неустойчивой и чреватой конфликтами (может быть, с Метнером).

Я писал том "Заметок" об Африке (том второй); в стихотвореньях моих того времени -- ожидание: чего-то большого, придвигнутого вплотную к душе; переписывался я охотно лишь с Блоком да с М. К. Морозовой, звавшей к себе нас, в имение.

Не могу не отметить переживаний предчувствия: эти места -- Луцк, Боголюбы, Торчин через три года попали в громовую полосу русско-австрийского фронта; летом же 1911 года не указывало ничто на войну; а какое-то беспокойствие нас всех охватило; и -- да: на прогулке, в полях, очень явственно мы (я, Наташа и Ася) прислушивались к явственным глухим рокотам грома, иль грохота отдаленных орудии, напоминающих гремение телеги по вымощенному шоссе.

-- Слушай...

-- Слышишь?

-- Гремит?

-- Да -- гремит.

Гром? Безоблачно небо. Орудие? Да откуда? Телега проехала по дороге? Дорога, пустая -- протянута в даль. Нет источника грохота, а -- погромыхивает. Слышу -- я, слышит -- Ася, Наташа -- прислушивается средь порхающих васильков и уже созревающей наклоненной пшеницы; вот -- грохнуло; обрывается нагл разговор; мы молчим: ру-ру-руу...

-- Слышишь?

-- Да, да: погромыхивает!

Что это было? Мы слушаем: но -- от этих вот рощ листоплясом похаживать примется ветренник, ветер: свистун, -- пронесется, засвищет далекие грохоты; и яснорогий закат объясняет пространства под облаком: ясной семью перстов разгасится над облаком; неугасимо нам светит; и -- начинаются замерки; мы возвращаемся с поля, прислушиваясь к полету времен; уже фыркают лошади; мчится в ночное мальчишка, верхом, растопырившись пятками ног: он промчался, бросаясь локтями, размахивая рукою веревкой -- гоп-гоп -- мимо нас. И -- все тихо; и -- грохнуло...

Раз уж в сумерках вовсе шли около дома мы -- с поля; и стлалася уже сине-серая дымка июльского вечера; на приступочке белого домика, выходящего одной стороною в стволы, другою -- в поля, -- на приступочке загорелый, большой и кудластый В. К. Кампиони, "позитивист", вечный скептик, -- мы видим: сконфуженно чешет затылок,

поглядывая украдкой на нас: -- Что, Володя?

-- А черт знает что: вот ведь -- черт: подъезжает телега; гремит колесом; выйду я, жду -- пожду -- нет телеги... Гремит... Что за черт?..

-- Мы давно это слышали.

-- Слышали?

-- Слышали. Что же: гремит?

-- Да: гремит!

И В. К. Кампиони, полусконфуженный и рассерженный, разводит руками: и плюнув, уходит в свой беленький домик.

Описываю восприятия грохота здесь, в этих мирных полях, как предчувствие грохота, долженствовавшего здесь разразиться; впоследствии домик лесничего, маленький домик наш и тот большой, через год лишь отстроенный дом, -- все разрушено было: австрийскими пушками (здесь погибли и книги мои, и коллекция безделушек из Африки); годы здесь длились бои; но предчувствия будущих грохотов, слушали мы с Кампиони за четыре года до грохота.

Общее впечатление лета: гремящая тишина; тишина -- зрела "громами": упадающей эры; гремело не здесь, а над миром; и можно уже было слушать тяжелые поступи будущих лет. Стихотворения, мне слагавшиеся в то лето, -- призывные, боевые:

И опять, и опять, и опять --

Пламенея, гудят небеса...

И опять, и опять, и опять --

Меченосцев седых голоса.

Над громадой лесов, городов,

Над провалами облачных гряд --

Из веков, из веков, из веков --

Полетел меднобронный отряд.

Выпадают громами из дней...

Разрывается где-то труба:

"На коней, на коней, на коней"...

Разбивают мечами гроба45.

Стихотворение написано в Боголюбах под впечатлением грохота, слышимого порою в полях: мной, Леей, Наташею и В. К. Кампиони, -- среди безоблачных июльских небес, когда ни телега, ни бричка не разгромляла дороги.

Грохотала грядущими бедами атмосфера России; и мы -- грохот: слышали!

Часто я возвращался в ту пору к стихотворениям Блока; звучали мне строчки:

Я слушаю рокоты сечи

И трубные крики татар,

Я вижу над Русью далече

Широкий и тихий пожар46.

И писал я:

Тяжелый, червонный крест

Рукоять моего меча47.

Ощущалось, что мы -- "дети страшных годин". А. А. Блок, как поэт "страшных лет" к нам придвинулся в это лето. Вдобавок же: в нашем домике с Асею начинались спиритические явления (трески, шаги, огоньки), что сердило В. К.; явления продолжалися более месяца.

Осенью мы гостили у М. К. Морозовой48; и потом поселилися с Асею под Москвой, около станции Расторгуево49; раз в неделю являлся в Москву я, бывал в "Мусагете"; и тотчас бросался назад: прочь из города. Иногда -- москвичи приезжали: Наташа, иль Метнер, или Петровский, иль Поццо.

Не стану описывать сосредоточенной "расторгуевской" жизни с возвратными медитациями о "путях" и о жизни; интересовались Блаватской и Штейне ром мы: между тем: подготовлялися "Труды и дни" 50, мусагетский журнал; Александр Александрович Блок вызвал к жизни его; он сумел убедить Э. К. Метнера в необходимости появления "дневника" трех писателей; но увы: "Мусагет" со всей грузной компанией "комитета", где мистик Н. П. Киселев постоянно противился влиянию Степуна, Яковенко51, а православный Рачинский боролся с католиком Эллисом, с Метнером (протестантом) -- увы, видел я, что журнал трех писателей-символистов заранее обречен на провал; руководство журналом не терпит медлений; я значился там редактором; но "de facto" ко мне на буксир прицепили почтеннейший тормоз; идея "журнала", который мог быть (дай Иванову, Блоку иль мне "carte blanche") новым словом культуры, a priori превращалося: в скучнейшее учреждение (так журнал очень скоро зачах); им почти пренебрег я; и идее А. А. деспотичнейший Метнер не мог дать свободы. В осенние месяцы эти "Труды" были подлинно душевным балластом. Мне помнится мое общение с С. И. Гессеном, приехавшим подготовлять второй No "Логоса", обосновавшимся в "Мусагете", где он принимал в определенные дни и часы; с ним легко было; он оказался хорошим редакционным товарищем (не как Метнер: я видел уже, что мне с Метнером невозможно работать).

В ту пору же я получил официальное предложение от "Русской Мысли" (от Струве и Брюсова): написать к январю им не менее 12 печатных листов нового моего романа52; и я -- согласился, приготовляясь писать "Петербург": на работу же я смотрел как на срочный и твердый заказ, не допуская мысли о непринятии текста редакцией; к тому времени моя авторская физиономия была уж достаточно всем известна, особенно Брюсову, редактору литературного отделения "Русской Мысли", с которым ближайше работали мы шесть лет очень тесно в "Весах"; что же касается Струве, то он меня звал, как писателя, написавшего "Серебряный Голубь", имевший успех в кругу близких участников "Русской Мысли" (Булгакова, Бердяева, Гершензона); и стало быть: мне заказывая роман, на меня полагался он; на написанье романа смотрел, как на долг перед журналом; а долг был -- тяжелый; в течение менее чем трех месяцев, написать и отделать художественно 12 печатных листов, т.е. кроме процесса создания по крайней мере переписать раза три все написанное; после третьей отделки лишь можно бы было к печати сдавать; за всю эту работу я должен был 1000 рублей к Рождеству получить, как аванс; в наличности же -- не было денег (от "Мусагета" я получал 75 рублей в месяц; и на прожитие вдвоем -- не хватало).

Помнится мне, как согнувшися с утра до ночи, я писал в Расторгуеве с тяжким сознанием, что у меня накопился 3000-ый долг "Мусагету", который бы мог ликвидировать я, предоставивши "Мусагету", во-первых, распроданные "Симфонии" и стихи; во-вторых -- "Путевые заметки" (2 тома, совсем не плохих и написанных только что); но Метнер a priori невзлюбил "Путевые заметки (их кисло, медлительно набирали года, чтобы после сбыть "Сирину" 53 ); не печатали и распроданных книг, подчеркивая вместе с тем, что я должен 3000: со мной "Мусагет" поступил негуманно, меня заставляя мой долг отрабатывать новыми произведеньями (статьями и пр.), которых не мог в это время я дать, потому, что процесс написания "Петербурга" в ту пору не позволял мне сосредоточиваться на чем бы то ни было.

Переживал очень трудные дни; а в голове созревали невоплотимейшие проекты: освободиться, отделаться; и -- отправиться куда-нибудь на восток; приобрел я Бедекер54 (Месопотамию, Сирию) и изучал все пути по Евфрату и Тигру, мечтая отправиться с Асей туда; это было совсем невозможно; но невозможней казалось остаться в Москве, в кабале, в неприятностях, в суетах, в злобах дня. В месяц отписывал я по пяти печатных листов трудной прозы, что -- очень много; и кроме того: мне для заработка устроили лекцию55 (в первый раз -- в свою пользу!); она поддержала: немного; и все-таки: надвигалось безденежье; я был должен работу над "Петербургом" оставить; и -- помышлять о газетах (нежеланьем перепечатывать уже распроданные произведенья и задержкою "Путевых заметок" сажал меня на мель тот именно "Мусагет", о котором провозглашалось: "Вы знаете, "Мусагет" существует ведь для Андрея Белого!" Так думал Иванов; и -- многие очень).

Вдруг получаю из Петербурга письмо: от А. А.; пишет он: слышал о денежных затрудненьях моих; и о том, что предстоит очень трудная ответственная работа мне, которая требует сосредоточенности; он же после отца получил небольшое наследство; поэтому просит принять он меня взаймы 500 рублей, которые ему ничего не стоит послать, но которые могут, быть может, меня поддержать в моей трудной работе. Письмо все -- проникнуто очень большой деликатностью; и отказать уже А. А. я не мог; на сердечную, дружелюбную помощь со всей простотою сердечно ответил: принятием помощи; да -- я нуждался; три месяца сосредоточенной работы над "Петербургом" не мог бы я вынести, если бы не заем у А. А.; мне ведь "Русская Мысль" не дала ни гроша; между тем мне поставила ряд условий; и кроме того: мне назначила унизительный гонорар (чуть ли не 75 рублей за лист прозы, в то время, как Л. Андреев за лист получал ведь не менее 1000); назначая тот нищенский гонорар, В. Я. Брюсов посмеивался надо мною в присутствии Аси:

-- Борис Николаевич: у "Русской Мысли" -- нет денег. Тому плати, этому... надо кого-нибудь поприжать... Вы же, вы человек -- неземной... ну скажите мне: для чего деньги вам? Если уж прижимать кого, то конечно же -- вас!

Так присылка мне Блоком 500 лишь рублей была стимулом возникновения "Петербурга". Поэтому А. А. Блока считаю я: вдохновителем "Петербурга " и подлинным автором восстания к жизни его.

И писал регулярно я, разделивши 12 печатных листов, или 200 печатных страниц, на три месяца (должен был не менее 3 раз, переписывая, переделывать текст); положил я себе: каждый день отрабатывать не менее 20 страниц (письменных): хочешь не хочешь -- пиши; и -- писал.

Уж с конца октября наступил такой холод на "расторгуевской" даче, что с Асей ввалились в Москву мы56: в квартирочку Поццо, где обитали Наташа и Таня (в Шестом Ростовском); ютились в одной очень маленькой комнатке; все-таки: не было денег почти; и работал я (проживая последние деньги) до нервного переутомления; А. А. Рачинская пригласила в Бобровку нас, где пробыли мы почти весь декабрь, где оканчивал я переделку 14-ти, а не двенадцати листов "Петербурга".

Попали (теперь уже с Асей) в все те же старинные комнаты; хмурились те же ели; портреты немеющих предков Рачинского (в лосинах, в робронах) глядели на нас из черневших от времени рам: утром, вечером, днем; Асе было немного и грустно, и жутко в тишающем доме; поскрипывали по вечерам половицы; казалося ей: ходят -- предки; мне помнится: Ася сидит у окна (что-то шьет) в очень-очень просторной столовой; я, около стены сижу, сгорбленный, перечеркивая раз в четвертый исписанные страницы, или читаю ей, только что переделанное, или же мы углубляемся в книги по оккультизму; уже темнеет, а в окнах метет: громче, громче гремят вихряные рога; громче, громче невеста метель завивается в окнах и снегом, и ветром; и хлещет к рылами, насвистывая безглагольную песню свою; и -- темнеет совсем; где-то рядом проходят с огнем: пятна света по потолку побежали, остановились, застыли; затеплим мы свет с ней; и -- разговариваем о том, что надвигается что-то большое-большое-большое на нас; или слушаем поступь событий.

В последние дни пребыванья в Бобровке присоединился Петровский к нам; мы втроем коротали морозные, эти декабрьские дни; над в и га лося Рождество; и мы тронулись (кажется вместе) -- в Москву

По приезде в Москву "Русской Мысли" предоставил я до 14-ти печатных листов, возлагая надежды на злополучную 1000; и увы: 1000 не получил; получил лишь уклончивые ответы от Брюсова, что роман мой сперва подлежит рассмотрению Струве (в моем же сознании о цензуре здесь не могло быть и речи); да, да: предпочли "Петербургу " длиннейший роман Абельдяева58; от Струве же -- получил я письмо, что "Петербург" он не может печатать в журнале; и -- даже он, Петр Бернгардович, был бы весьма опечален, если бы вообще появился роман где-нибудь: тут мне жаль стало -- Струве: отказ напечатать роман огорчил меня, с денежной стороны: обманули меня; заказали и -- отняли только рабочие месяцы, не заплатив ни гроша; мы с Асей остались почти что голодными -- с половиною "Петербурга". Считаю: роль Брюсова в этом деле отнюдь красотою не блещет59.

С этого времени к Брюсову у меня водворилось одно отношение: шапочного знакомства.

Да: грустное Рождество встретил я; все надежды на деньги исчезли: негодование Булгакова, сватавшего меня с "Русской Мыслью", не утешало меня: сочувствие сердечного, чуткого человека, когда почти нечего есть, -- что оно значит? А "Мусагет" -- не пришел мне на выручку; так мы встретили Новый Год. Тут позвал нас Иванов к себе; и мы с Асей охотно отправились к Вячеславу: на "башню".