ГОДА

Пробежали года.

Застаю я в годах себя вспоминающим, главным образом, Нэлли; все прочее, что поразило меня,-- остановилось: картиною воспоминании, к которым возврата мне нет; доктор Штейнер, события странные, лица людей, с кем годами я жил, -- все притягивалось чудесной и фантастичной картиной, как... гобелен; но мечтать о возврате картин было так же нелепо, как и пытаться войти в перспективу изящнейших фресок, пестрящих фон здания; оставалась живою лишь Нэлли; и к ней я тянулся; любил мою Нэлли неуловимою, нежной любовью; она. ее дух, диктовал мне "записки"; я в них погружался из воев хлеставшей зимы, когда ноги мои коченели от холода -- в температуре шести только градусов, в шапке, в перчатках, обмакивая шерсть перчаток в чернило, боясь, чтобы чернило не стало бы льдом, я писал их.

Помню сидения мои по ночам, с перегорающей тусклою лампочкой в темной, разбитой, оледенелой Москве после дня перебегов от заседания в заседание, на Смоленский {Смоленский рынок в Москве.} (за черствой лепешкой)1, в Пролет-Культ2; помню поиски спичек, дрянных папирос, от которых душил меня кашель; а снег -- засыпал нас: он -- сыпался, сыпался, вырастая огромною белой стеною, синея от сумерек и отрезая от мира: в ночные часы -- вспоминалася Нэлли такою, какою узнал я ее; и -- какою была она мне шесть с ней прожитых лет.

Но по мере того, как во мне воскресал ее образ, мой образ в ней -- гас; говорили об этом сухие ее, лаконичные письма.

И -- ночи росли вкруг меня: длилась ночь.

Посредине огромных пространств опускал мою бедную, одинокую голову, слушая, как там летали метели рыдающим гудом; нападали на окна, на крышу, на стену, дробясь белой пеной, мелькая за окнами шипами, плесками, блесками; и вновь уносились в рыдающем гуде; наметали сугроб и смерзались тяжелою, ледяною бронею; ничто наступало, ничто обступало, ничто отступало: в ничто.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Знаю: в хлопьями бьющий, холодный, голодный простор прохожу из потоков холодного ледяного простора; иду я по улице, по которой еще не ходил; да, по ней мы пошли; и -- возврата не может быть.

Странное полуночное солнце вставало в груди, когда мрак от меня расстилался коперниканским пространством; и за Луною, за Солнцем, за Зодиаком, за всем, что не светит уже, -- начиналась: Швейцария; и казалось, прыжок мой до Дорнаха через мировое пространство уже состояться не может никак, если б даже допрыгнул я до покинутого места, дохватившись до почвы, то -- все равно: мои руки разжались бы, когда встретил бы я взгляд Нэлли, меня вопрошающей:

-- "Ну?"

-- "Чего?"

-- "Что нужно тебе..."

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

-- "Нэлли, Нэлли!.."

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

-- "Не было Нэлли, нет Нэлли: пригрезилось все".

И я шел через дни по неделям, по месяцам, через годы с неразрешенным сомнением, а в груди высекался упорный огонь; мои лекции освещали другим, а вот -- чем освещали? Я нужен был многим, а чем был я нужен?

Моей негасимою раной: потерею Нэлли?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И вот я заканчиваю возвращение на "родину", здесь, в этом городе3.

Нэлли я видел недавно; она -- изменилась; худая -- и бледная.

Мы посиживали с ней в кафе; раза два говорили о прошлом, но мало: ей нет уже времени разговаривать о пустяках:

-- "Прощай!"

-- "В Дорнах?"

-- "В Дорнах..."

И мы распрощались: для утешения и духовного назиданья меня подарила она мне два цикла, прочитанных Штейнером; циклы со мной; Нэлли -- в Дорнахе.

Все?

Да... Все.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .