Глава 10

В полдни солнце высоко уже выбиралось на голубой небосвод и ласково окидывало землю снопами горячих лучей. Заваленная сугробами, истомленная морозами земля понемногу срывала с себя белый холодный покров и кое-где обнажала перед солнцем свои черные набухающие увалы. Под карнизами изб и амбаров висели хрустальные сосульки. Вылезали из-под снега такие же черные завалинки около изб. Побурели и сморщились дороги и тропы. В полдни солнце пригревало своими горячими лучами спины мужиков, готовившихся к пахоте.

Чуяли белокудринцы скорый приход весны и дружно спешили управиться до пахоты со всеми домашними делами: чинили сбрую, телеги, сохи, бороны; поправляли дворы, амбары и плетни.

У Ермиловых в ограде от восхода и до захода солнца, словно дятлы, долбили дерево плотники -- строили новый амбар; а плотничали по найму белокудринские же мужики: Сеня Семиколенный, Кузьма Окунев, Иван Теркин и Тимофей Чижик.

У Гукова и Оводова вторую неделю стояли настежь распахнутые ворота -- мужики возили из урмана строевой лес и складывали его в штабеля. Гуков и Оводов решили ставить с осени новые дома для сыновей, вернувшихся из города "по чистой", -- ее они получили опять же за крупные взятки.

Кузнец Маркел с сыном Тимошкой вставали чуть свет, а ложились в полночь и все-таки не справлялись с работой, которую подваливали в их кузницу белокудринцы.

За рекой над далеким чернеющим пологом урмана днем и ночью курчавились белые космы дыма. Там работала смолокурня Панфила Комарова.

Даже Афоня-пастух и тот копошился около своей покосившейся избенки с выгнувшимися трухлявыми ребрами, со слепыми окнами, затянутыми выделанной коровьей брюшиной, заменявшей стекла: сухопарая Олена и крепкая Параська возили на санках из-за реки хворост, а сам Афоня с сыном подпаском заплетали огромные дыры старого плетня, пожженного зимой вместо дров.

Работая, Афоня негромко насвистывал деревенские песни, а когда надоедало свистеть, мурлыкал те же песни своим густым голосом с хрипотцой.

Проходившие и проезжавшие мимо мужики весело приветствовали его:

-- Бог на помощь, Афоня!

Он отвечал столь же приветливо:

-- Спасибо, паря! И тебе помоги господь...

Проезжавший верхом на коне Панфил окрикнул его:

-- Здорово, Афоня!.. Хозяйство гоношишь?

-- А как же, -- отвечал пастух, отрываясь от работы, и кричал вслед Панфилу: -- Хозяйство вести, не лапти плести!.. Вон оно какое, хозяйство-то мое...

-- Ну-ну, -- еще раз крикнул Панфил, оборачиваясь, -- орудуй! Гоноши...

Проходивший мимо Теркин поздоровался:

-- Здравствуй, Афоня! -- и, окинув взглядом кособокую избушку пастуха и его двор, спросил: -- Что это ты... огораживаться задумал?

Афоня разогнул спину, также оглядел свой двор и избу и, почесывая в затылке, ответил:

-- Приходится огораживаться... Видишь: хоромина-то моя, почитай, одним небом покрыта да со всех четырех сторон ветром огорожена... За зиму все прижгли...

Теркин рассмеялся и, кивнув в сторону усадьбы богатея Клешнина, сказал:

-- Клешнины тоже надумали нынче забор менять.

-- Клешниным да Гуковым аль Оводову -- что? -- усмехнулся Афоня. -- Им легко чужими руками жар загребать!.. Кого ни позовут из мужиков, все пойдут к ним на работу... Все у них в долгу!

-- Н-да-а, -- вздохнул Теркин, -- я тоже жду... Наверно, и меня позовет Валежников отрабатывать долги.

-- А ты не ходи, -- решительно посоветовал Афоня.

-- Как не пойдешь?.. Опутал он меня с ног до головы... Опять же староста он... власть!

-- Ничего, ничего, мать честна! -- возбужденно заговорил Афоня, оглядывая улицу. -- Я так думаю: не долго царствовать кровососам! Так или иначе, а кончится же война-то... Кончится и царская власть... Значит, и Валежниковым будет какой-нибудь конец... и Оводовым, и Клешниным, и Гуковым... Все полетят в тартарары!

Теркин опасливо огляделся и с усмешкой сказал:

-- Ты что... пророк? Аль сорока на хвосте принесла?

-- Не пророк я, и сорока ничего не принесла мне, -- ответил Афоня и, подойдя к Теркину, произнес: -- А ты попомни мое слово: камень на гору люди поднимают, а с горы-то его только чуток толкни, он сам свалится...

Теркин безнадежно махнул рукой и, ничего больше не сказав, пошел прочь.

Афоня посмотрел ему вслед и, вздохнув, подумал:

"Да, не шибко прыткий Теркин... Много еще таких... Ну, да ничего... Придет пора... По-другому запоют и такие..."

Он подошел к своему плетню, принялся за работу и вновь замурлыкал песню.

Много работы в эту пору было и у баб белокудринских: они отпаивали телят и ягнят, сажали на яйца гусей и уток, расстилали на солнце холсты, натканные за зиму, помогали мужикам на гумнах и в уходе за скотом.

Суетливо работали белокудринцы перед пахотой и строго соблюдали великий пост: ели соленые грибы, картошку да кислую капусту. По вечерам усердно молились богу -- и кержаки и мирские. Изредка собирались к Авдею Максимычу Козулину послушать священное писание. Тревожно поглядывали на дорогу, идущую в урман по направлению к волости: одни ждали с войны покалеченных мужиков, другие боялись, как бы опять не приехал урядник со стражниками да не забрал бы последних парней на войну; богатеи, как огня, боялись налета разных уполномоченных, забиравших по дешевке всякое продовольствие и оставлявших взамен того почти ненужные в деревне бумажные деньги.

А молодежь белокудринская и в конце великого поста гулеванила.

Андрейка Рябцов да Павлушка Ширяев, словно чумные, бегали по деревне. Лишь только управлялись с работой, собирали парней и девок -- до полуночи ватагами хороводились на деревенской улице, либо на посиделках плясали.

Павлушка давно уже позабыл про Маринку Валежникову и про других девок; словно привороженный, крутился около Параськи.

Но чудная была девка Параська. При народе не особенно ласково обходилась с Павлушкой. Когда не вовремя налезал он к ней с обнимками да с поцелуями, так увесисто опускала свою руку на Павлушкину спину, что он сгибался от ее удара, а парни и девки со смеху покатывались:

-- Вот так обняла Парася...

-- Вот так погладила!

-- Ха-ха-ха!..

Зато наедине с Павлушкой перерождалась Параська. Словно подменял кто девку. Не могла Параська наглядеться на миленка белокурого. Несчетно раз целовала его розовое лицо, целовала его белые кудри и голубые глаза и, предчувствуя разлуку с ним, пьяным голосом говорила:

-- Теперь хоть веревки вей из меня, Павлуша... Дороже жизни ты мне!.. Ведь не мил мне белый свет, когда тебя около меня нет.

И Павлушка, охваченный весенним угаром первой любви, как пьяный, говорил:

-- И я, Парасинька, не пил бы да не ел, все на тебя бы глядел, касаточка...

Когда гуляли они по вечерам за гумнами, снимал с себя Павлушка черный свой полушубок, а на свои плечи надевал дырявый армяк Афони, укутывал в полушубок Параську, обнимал ее и ласково нашептывал:

-- Парасинька!.. Краля ты моя ненаглядная!.. По гроб жизни я твой...

Тискал в объятиях Параську, целовал и приговаривал:

-- Во как! Солнышко ты мое... голубка моя...

Оба сгорали в любовном огне и не думали о том, что будет с ними завтра...

Примечала бабка Настасья любовный Павлушкин угар. Но примечала и другое. Видела, что сразу две девки льнут к Павлушке. Но не обо всем еще догадывалась. Знала, что сын и сноха уже приглядываются к богатой Старостиной дочке. Знала и то, что дед Степан недолюбливал богатого старосту, а сноха Марья, словно назло свекру, большую дружбу повела с Ариной Лукинишной -- женой старосты: из-за всякого пустяка бегала к Арине Лукинишне, на всю деревню расхваливала Валежниковых. В угоду Кержачке-старостихе сноха Марья даже двумя перстами молиться стала. Понимала Настасья Петровна, что все это ради Павлушки делается. Самой Настасье Петровне больше по нраву была краснощекая, черноглазая, крепкая и стройная Параська, дочка Афони-пастуха. Но боялась Настасья Петровна крутого нрава снохи. Потому и не вмешивалась в ее дела. Готова была примириться с женитьбой Павлушки на Маринке Валежниковой, если не возьмут Павлушку в солдаты до срока и не угонят на войну. Не об этом горюнилась Настасья Петровна... так думала: "чему быть, того не миновать". Смотрела на гулеванье Павлушкино и по-прежнему ворчала на внука:

-- Павлушка!.. Варнак!.. Доозоруешь ужо... отольются тебе девичьи слезы...

Павлушка отшучивался.

-- Ни одна девка не заплакала еще, бабуня... Чего ты?

Бабка Настасья грозилась клюшкой:

-- Погоди ужо... придет черед... наплачутся! Знаю я вас, варнаков... Все вы, мужики, одинаковые...

Павлушка махал рукой и, убегая от бабушкиного ворчания, говорил:

-- Надоела ты, бабуня!.. Все, да не все...

-- Смотри!.. -- грозила внуку Настасья Петровна. -- Ужо всю клюшку обломаю я об твои бока...

Олена, мать Параськина, встречала дочку кулаками и руганью:

-- Чтобы тебя язвило!.. Полуношница!.. Растеряла стыд-то, лихоманка трясучая... убью!..

Хлестала впотьмах Параську по чему попало и, чтобы не разбудить ребят, гусыней шипела, подбирая самые обидные ругательства:

-- Гулена проклятая!.. Ужо будешь сидеть в старых девках... А то догуляешься до чего-нибудь, окаянная!.. Вот тебе... вот... вот... -- И била Параську кулаками по голове, по спине, по плечам.

Увертываясь от материных ударов, Параська улыбалась счастливой пьяной улыбкой и молчала. Ради любимого Павлуши готова была все перенести. Быстро сбрасывала она с себя дырявый отцовский армяк и свои валенки и старалась поскорее залезть на печку.

Но и на печку мать подсаживала ее ударами в спину:

-- Вот тебе!.. Вот!.. Не ходи!.. Не гулевань!..

Чтобы поскорее избавиться от ударов матери, Параська быстро перекатывалась через спящего восьмилетнего брата, ложилась около него к стенке. Долго еще, как шелест, слышалось в темноте злое ворчание матери. Но перед глазами Параськи уже мельтешил образ голубоглазого Павлушки -- в черном отороченном полушубке, в мохнатой мерлушковой шапке и в белых валенках, усыпанных красным горошком. Ах, эти валенки и этот черный полушубок с серой оторочкой! Ни один парень в Белокудрине не был так красив, как Павлуша. При одном воспоминании о нем у Параськи загоралось все тело, и не могла понять девка, отчего так приятно ноют ее плечи -- то ли от материных колотушек, то ли от Павлушкиных обнимок.

Перебирая в уме парней деревенских, Параська сравнивала их с Павлушкой и убеждалась, что самый красивый на деревне все-таки Павлушка. Только Андрейка мог равняться с ним. Но Андрейка еще до солдатчины стал гулеванить с двоюродной сестрой Параськи -- с Секлешей Пупковой. Не нужен Андрейка Параське. Ведь Павлушка милее и краше его, милее и краше всех парней на свете.

В ночной тьме изредка все еще вскипал злой шелест -- мать продолжала ругаться.

Но не вслушивалась Параська в материну ругань.

О своем думала: о Павлуше, о Павлике...

С мыслями о Павлуше -- счастливая засыпала.

* * *

Белокудринские бабы, при встречах на задворках и на речке, судачили:

-- Павлушка-то с Параськой... будто чумные! -- говорила соседкам бледнолицая и долгоносая, с широкими ноздрями Акуля -- жена кузнеца Маркела.

-- Не говори, девонька! -- отвечала ей молодая и черноокая смуглянка Федосья, жена фронтовика Арбузова. -- Должно быть, не зря говорится: любовь ни зги не видит!

Третья баба -- Аксинья Теркина -- качала головой и сокрушалась:

-- Ни стыда ни совести у нонешних девок нет.

Блестя лукавыми глазами, Арбузиха притворно вздыхала:

-- Девичий-то стыд до порога... а как переступишь, так и забудешь...

Переглядывались бабы, смеялись.

Акуля возмущалась:

-- И ведь не хоронятся от людей, проклятущие!.. Раньше... вроде... не так было... Все-таки от посторонних-то прятались...

Сдерживая смех, Арбузиха говорила:

-- Сколько ни хоронись, а любовной-то канители, как огня или кашля, от людей не спрячешь.

Аксинья Теркина спрашивала:

-- Что же это Оленка-то, мать-то Параськи, глядит?

-- А что она сделает? -- возражала Арбузиха.

-- Заперла бы ее, стерву...

-- Замок да запор девку не удержат! -- говорила Арбузиха.

Но Аксинья по-прежнему сокрушалась:

-- Как бы чего не вышло с девкой-то!

Арбузиха с хохотом отвечала ей:

-- Окромя брюха ничего не будет!

Бабы озорно переглядывались и хохотали:

-- Ха-ха-ха!..

-- Ха-ха-ха!..

Позабыли в деревне про Павлушку и Параську только, когда вернулась с войны последняя партия искалеченных мужиков.