Хозяева
Отрывок из романа
И ласточки еще не прилетели
В углу у ограды, перед белым фасадом скотного двора, всего два дня тому назад покрытого свежей красной черепицей, грелся на солнышке старый каштан, весь усыпанный липкими коричневыми почками.
Каждый год он обгонял все остальные деревья в Непршейове, как будто рос под каким-то другим, более жарким солнцем. Почки набухали прямо на глазах, самые смелые из них уже чуть-чуть приоткрыли тесную оболочку и выставили под лучи апрельского солнца светло-зеленую пушистую кисточку.
Казалось, из клейких чешуек почки наружу продирается что-то живое: так кролик осторожно, но упрямо высовывает из норки свою лапку.
Франтишек Брана, стоявший неподалеку от каштана, обладал на этот счет зорким глазом. Это был невысокий, но кряжистый, как говорят у нас, широкоплечий человек; медно-красное от ветра и загара лицо покрывала сетка тонких морщинок. Франтишек разглядывал просторный запущенный двор бывшей помещичьей усадьбы, заваленный грудами ржавого железа, кучами длинной, оставленной плотниками щепы и старыми разбитыми кирпичами, но все его помыслы вертелись вокруг нетерпеливого каштана.
— Итак, — убеждал он сам себя, — близится настоящая весна. Говорят, она приходит и выгоняет скотину в поле только после того, как прилетят ласточки. А ласточки, и оглянуться не успеешь, будут тут как тут. Трава зазеленеет недельки через две, к тому времени хорошо поднимутся клевер и люцерна… Раздолье же нам будет!
И хотя по телу пробегал неприятный озноб от напряженного ожидания — хорошо ли все сегодня пройдет, не вздумает ли какой-нибудь негодяй-реакционер исподтишка сунуться в это дело, — Франтишек улыбнулся открытой чистой улыбкой, которую он пронес невредимой через все невзгоды и бедствия вплоть до 1945 года и которая сразу разглаживала все морщины на лице, превращая Франтишка в молодого парня.
Перед кучами обожженных до ярко-красного цвета новых кирпичей, рядом с которыми старый хлам на дворе становился почти незаметен, шагах в пяти от Франтишка стоял Гонза Грунт, перебирая нетерпеливыми пальцами клапаны сверкающего медью корнет-а-пистона.
Если Франтишек Брана слегка напоминал сосну, растущую на бесплодной песчаной почве больше в ширину, чем в высоту, но дающую плотную, прочную, жилистую древесину, то белокурый взлохмаченный Гонза Грунт походил на молодой высокий стройный ясень, ствол которого больше похож на тонкий гибкий побег.
Позади Гонзы в обычном порядке разместился оркестр из восьми музыкантов, или «непршейовская музыкантская команда», как окрестили ее на танцевальных вечерах по всей округе. Здесь стояли: старый Винценц Грунт с большой трубой, головастый, как верба, которую часто подрезают; второй трубач Тонда Когоут и тромбонист Франта Гавран — похожие друг на друга, почти как близнецы, оба маленькие, чернявые, колючие, два шахтера, неразлучные друзья, которых в шутку называли «пташками»[43], высокий, могучий, как развесистый столетний дуб, геликонист Вашек Петрус, с трудом просовывающий в гигантское кольцо своего инструмента голову и мускулистое плечо; кларнетист Матей Кручина, маленький, сухой, точно слива на каменистом склоне; седьмой, тарелочник Гонза Бузек, с короткими кривыми ногами и длинными черными усами, напоминал не дерево, а скорее пень, кое-как обрубленный на высоте, где у остальных людей обычно находятся ребра. Каждый взмах тарелок выглядел у него богатырским подвигом, а когда с бешеным звоном он ударял ими друг о друга, женщины смеялись и в шутку говорили, что верхним краем тарелок он бьет себя по носу, а нижним — по пальцам на ногах. Они дразнили и его жену:
— Послушай, Анка, куда ты кладешь на ночь своего Гонзу? Для постели он мал, а для люльки вроде как великоват.
Но Анка Бузек не сдавалась:
— Ну и пусть мой Гонза коротышка! Не велик дукат, да из золота!
Только последний музыкант, барабанщик, решительно ничем не напоминал дерево, а походил скорее на какого-то зверя: он был тощий, длинный, огненно-рыжий, веснушчатый и волосатый, с небольшой головкой хищного зверька, и даже позвоночник у него был изогнут, как у ласки. Имя его было Рзоунек, но все звали его Кольчавой, то есть лаской.
Гонза Грунт, заметив улыбку Франтишка, такую неожиданную и многозначительную, поднес свой сверкающий корнет-а-пистон к губам, правой ногой отбил такт, дал знак своим инструментом остальным музыкантам, и грянул фанфарный марш.
Из корнет-а-пистона, поднимаясь к небу, полились необыкновенно громкие, ликующие, чистые и трепетные звуки, как будто зазвенел жаворонок. Франтишек Брана вздрогнул.
— Погоди, я дам тебе знак! — оказал он все же совершенно отчетливо Гонзе. Ну, да разве станет слушать этот сумасброд, если его дурной голове вздумалось начать раньше времени. Однако сделанного не воротишь.
Люди, стоявшие кучками на обширном господском дворе, обернулись лицом к оркестру и все, точно по команде, направились к Франтишку. У девушек, нетерпеливо ожидающих весны, под распахнувшимися пальто виднелись праздничные блузки, на головах женщин белели шелковые платочки, там, где слонялся со своей верной свитой Пепик Лойин, виднелись три-четыре синие рубашки членов Союза чехословацкой молодежи.
У ворот затрещал мотоцикл; девушки взвизгнули, когда он въехал прямо в лужу, которую еще не успели засыпать. Сделав широкий круг по двору, старая явичка с двумя седоками подкатила к Франтишку. Узколицый, худой и бледный Карел Бурка, секретарь окружного комитета КПЧ, отпустил руль и снял защитные очки с больших добродушных светло-голубых глаз. С багажника слез Станда Марек, председатель местной ячейки коммунистической партии. Требовалась большая смелость, чтобы сесть на явичку и проехать десять километров по ухабистой дороге из Добржина, да еще с протезом вместо ноги. Когда Станда, немного прихрамывая, сделал несколько шагов, было заметно, как дрожала его здоровая нога. Но Станда тут же выпрямился, молодецки расправил плечи, преодолевая свою слабость.
— Честь труду, товарищи! — горячо пожал он руку Франтишку, пока Карел Бурка прислонял свою явичку к каштану. Станда жадно закурил «партизанку».
— Сумасброд, зачем ты полез на мотоцикл? Почему не дождался автобуса? — полусердито, полуозабоченно накинулся на Станду Франтишек.
— Успокойся, Франтишек, — ответил, затягиваясь, Станда, — я сегодня вечером еще танцевать буду, вот увидишь!
— Ну что, товарищ Брана, как дело с кормами? Обеспечены? — спросил вполголоса Карел Бурка, засовывая перчатки в карман непромокаемого плаща.
Франтишек пожал плечами:
— Ну что ж, сена и соломы у нас достаточно, вполне хватит до зеленых кормов. С картофелем обстоит хуже; ямы были плохо засыпаны, много погнило. Члены кооператива ворчат, что им и на еду не хватит. Пока дали по возу только Власта Лойинова и Вашек Петрус…
— А ты сам?
— Даю два, — улыбнулся Франтишек и с видом заговорщика прижал палец к губам. — Но ты помалкивай пока — это тайный резерв!
Мужчин было еще немного. Франтишек выглянул за ворота, подсчитал редкие фигуры, которые медленно собирались вместе, как ласточки в августе, и проворчал раздраженно:
— Наши непршейовские всегда тянут, нет чтобы сразу за дело взяться! Но мы непременно научим их более быстрым, решительным темпам! При такой медлительности и таким черепашьим шагом мы и через сто лет не дойдем до социализма… — В голове у него мелькнуло, что в выступлении следовало бы сказать именно об этом.
Карел Бурка засмеялся, а Станда решительно запротестовал:
— Стой, председатель! А разве мы идем вперед недостаточно настойчиво и решительно? Такая победа, как сегодняшняя, нам осенью и не снилась! — он пальцами погасил недокуренную «партизанку» и сунул ее в кармашек на груди. — Ну-ка, Франта, вспомни, как в прошлом году стояли мы перед этой полуразрушенной дырявой людской без крыши, без дверей и с разбитыми окнами, как мы ломали голову, с какого конца взяться и хоть что-нибудь построить из этих развалин!
Франтишек смеется про себя: Станда, как всегда, прав. Тогда, в октябре, они уже запахали непршейовские межи. Это был первый огромный шаг вперед. Но амбара для хранения общественного урожая не было, в усадьбе чернело поросшее дурманом и сорняками пожарище — память о боях в мае сорок пятого года, — вместо хлевов лежали кучи размокшего кирпича-сырца, похожие скорее на могильные холмики, чем на остатки стен.
— Так, так, господа кооператоры, теперь вы на коне, — посмеивались в непршейовском трактире кулаки. — Посмотрим, как вы станете хозяйничать в барских хоромах.
Теперь у кулачья что-то нет охоты смеяться; верно ведь, Станик! За зиму кооператив подвел амбар под крышу, покрыл его светло-серым этернитом, бригады добровольцев перестроили бывшую людскую, поставили коровник попросторнее и почище, чем зал в непршейовском трактире. Так члены кооператива в добром здоровье дожили до нынешнего дня!
Большие светло-голубые глаза Франтишка, живые и по-детски правдивые, останавливаются на музыкантах. Слава им, этим молодцам! Они могут не только сыграть туш, но и сделать кое-что поважнее. Всю зиму чуть не даром они работали здесь как каменщики я плотники, даже когда стояли сильные холода. Раньше в такие морозы каменщики отлеживались за печкой, а эти не потеряли головы даже тогда, когда столкнулись с самыми большими трудностями, когда раствор начал замерзать. Эти ребята затопили в двух хатах хлебные печи, засунули туда вместо хлебов корыта с раствором, но работу не бросили. Правда, они высосали довольно много рому, главным образом старики… но морозы-то ведь стояли такие, что в карьерах камни трескались!
Честное слово, Гонза Грунт сегодня может трубить на своем корнет-а-пистоне от всей души. Это его праздник. Только с помощью Гонзы амбар и скотный двор подведены под крышу. Хоть иной раз Гонза и действует сгоряча, очертя голову, но своих музыкантов он крепко держит в руках и не только при звуках праздничной польки!
Когда Гонза в прошлом году вернулся из армии с чемоданом, набитым нотами, и с новеньким корнет-а-пистоном, купленным на деньги, заработанные на шахтах в добровольческой бригаде, он прежде всего забрал в свои руки почти распавшийся оркестр, в котором играл когда-то только по приглашению. Гонза решительно отстранил собственного отца, едва не разогнавшего всех музыкантов нелепыми выходками и едкими шуточками, и через сутки сам стал капельмейстером. Две недели оркестр разучивал по вечерам новые пьесы, а когда в праздник музыканты в первый раз выступили в зале трактира, в Непршейове все только руками развели от удивления, услыхав музыку!
— Ну, это перелетная птица, — качали головами кумушки, — где ему высидеть в Непршейове. Парикмахер, да и музыкант к тому же, — так и станет он жить в деревне, дожидайся!
Но Гонза Грунт пришел на собрание местной коммунистической ячейки, предъявил свой членский билет и заявил, что хочет получить работу.
— А что, собственно говоря, ты собираешься делать, приятель? Брить бороды и быть капельмейстером? — недоверчиво, насмешливым голосом спросил его тогдашний председатель ячейки Шмерда.
— Капельмейстером-то, конечно, я буду! — сказал на это Гонза с мрачной решительностью. — Но к чему мне быть парикмахером? Я ведь не виноват в этой глупости. Отец меня не спрашивал, когда отдавал в ученье в Добржин. Думаю, что партия найдет мне более подходящее дело.
— А ты не пошел бы работать в наш кооператив? — неожиданно спросил тогда Франтишек Брана.
— Отчего ж не пойти. Можете взять меня трактористом! — и он вынул из кармана и положил рядом с партийным билетом свидетельство на право вождения автомашин, полученное в армии.
В добрый час, думает Франтишек, встретил я этого парня! Он сам разобрал и исправил «зетор»[44] для починки которого мы два месяца без всякого толку просили прислать к нам механика из Добржина, а когда в ноябре после дня поминовения усопших члены кооператива взялись за постройку амбара и скотного двора, Гонза привел на подмогу весь оркестр.
«Пташки» — Когоут и Гавран — были сознательные товарищи. Вместо своих труб они после смены брали в руки кирку и разбирали остатки стен, так что только пыль стояла столбом. Старый Грунт работал в бригаде по долгу члена партии и члена сельскохозяйственного кооператива, хотя и пробовал отвертеться и юлил, как угорь. Вашек Петрус был беспартийный, но вошел в кооператив одним из первых.
Когда поп вздумал упрекнуть его, говоря, что грешно водиться с коммунистами, Петрус отрезал:
— Не морочьте себе голову из-за меня, папаша! Я как-нибудь уж сам улажу свои дела с господом богом!
Но то, что и Матей Кручина взялся за плотницкий топор и вместе с Браной принялся ставить крышу, было делом рук Гонзы.
— Я не должен отставать от товарищей… — защищался Кручина, когда над ним смеялись кулаки.
— Жаль мне тебя. Кручина! У нас в кооперативе ценили бы такого работника! — сказал ему весной Франтишек, расплачиваясь с ним за работу в бригаде.
— Гм… у меня и без того ад в доме… — махнул рукой Кручина и ушел.
Только один-единственный человек в оркестре, барабанщик Кольчава, взбунтовался против Гонзы Грунта.
— Мальчику отдыхать нужно, Гонзик, — паясничал он, — надо сил поднабраться, чтобы барабанить на масленице!
— Как хочешь, — ответил ему Гонза, — будешь вместе с нами строить — значит будешь у нас барабанщиком. А коли не хочешь строить — так барабань на здоровье у себя дома в хлеву!
— Как так? Ты, молокосос, говоришь это мне, старому музыканту.
Все подняли головы и выжидательно поглядывали на Гонзу.
— Это не я один говорю! Это тебе могут в конце концов сказать и все товарищи!
Музыканты притихли. Старый Грунт почесал за ухом. «Пташки» перемигнулись, Гонза Бузек громко высморкался, Кручина забормотал что-то невразумительное, а Вашей Петрус сказал:
— Это верно. Лодыри нам не нужны.
Кольчава пал духом и притащился на стройку с бутылкой. Он пошушукался в сторонке с папашей Грунтом, пытался соблазнить Кручину, но этот ворчун отвернулся от него. Тогда Кольчава попытался отравить атмосферу грязными шутками. Но Гонза быстро подрезал ему крылышки.
— Эй ты, Кольчава, послушай! — накинулся он неожиданно на Рзоунка. — Не воображай, что если у тебя припасена бутылочка, то твое дело выиграно. Провалиться мне на этом месте, если я не вышвырну тебя отсюда вместе с твоей посудиной! Это мое последнее слово, понятно?
Франтишек Брана еще и сегодня смеется, рассказывая об этом товарищу Бурке. И все смеются — и Станда, и Бурка. Молодчина этот Гонза!
— Не забудь поблагодарить их, председатель, если это у тебя не записано на бумажке, — напоминают оба Франтишку то, о чем он и сам давно думал, — а Гонзу Грунта поблагодари в особенности. Пускай порадуется, что мы ценим его хорошую работу!
* * *
Вокруг Франтишка Браны, председателя единого сельскохозяйственного кооператива в Непршейове, уже шумит густая толпа человек в сто. Многие пришли только поглазеть, может быть, и со злорадными и враждебными мыслями.
Но Франтишек знает, что человек — не камень.
Еще сегодня, может быть, кое-кто из бедняков посмеивается, но завтра он призадумается над своей жизнью, его начнут, как червь, точить сомнения, а послезавтра, увидев, как зажили кооператоры, человек вдруг в испуге спохватится: а не опоздал ли я со своим мешком на мельницу? Мало ли какие случаи бывают.
Вот, например, в прошлом году осенью, после того как запахали межи, к Франтишку далеко за полночь постучал в окно упорный, как кремень, старик Маковец, которого коммунисты до этого безуспешно уговаривали два месяца. Он разбудил Франтишка, чуть не высадил раму:
— Примете вы меня в этот ваш кооператив? И буду ли я там наравне со всеми, хоть и не состою в коммунистической партии?
— Ну, конечно, примем, Маковец! Ты ведь малоземельный крестьянин и всю жизнь надрывался, как лошадь в конном приводе. Однако что тебе так вдруг загорелось?
— Вдруг?! Я, дружище, давно уже в голове так и этак прикидываю, четвертую ночь глаз не смыкаю! Разве я один справлюсь, если со мной беда какая случится? Эта старая жизнь мне опротивела, словно завшивленная рубаха.
Старая жизнь!
Франтишек Брана хорошо знает этот мучительный человеческий недуг. Эх, если бы можно было вонзить плотничий топор в это прогнившее прошлое, как в трухлявую крышу, и с одного удара обрушить на землю!
Но прошлое, точно плесень, оно проникло в самое нутро человека, приросло к живому мясу, впилось сотнями колючек, как репейник, присосалось, как клеш! Дернешь, вырвешь две-три колючки, а человек вопит от нестерпимой боли: «Перестань! Не смей меня трогать!», хотя, может быть, и сам чувствует, что ему полегчало бы, если бы сумел он сковырнуть со своей души эту старую, крепко приросшую коросту. Хорошо сказал Маковец: «Как завшивленная рубаха»!
«Сбросим ее с человека! Непременно сбросим!», — вдруг хочется закричать Франтишку, закричать по-дружески, в радостной уверенности, прямо в лицо всем соседям, обступившим его тесным кольцом. Из них добрая половина трепещет в душе от гнетущего страха перед чем-то непонятным: неужто такие же безземельные бедняки, как и они сами, их непршейовские соседи, и в самом деле выведут навсегда, безвозвратно, из старых хлевов своих коровенок, которые были для них нередко дороже жизни, неужто в самом деле по доброй воле приведут они сюда свою скотинку в этот неизвестный сарай, на этот общественный скотный двор, который выдумали коммунисты?
Неужто и взаправду спокойно отдает сегодня своих коров Белку и Серну Власта Лойинова, с топором в руках когда-то, еще до войны, гнавшая сборщика налогов от порога своего хлева и отсидевшая за это три месяца в тюрьме?
Неужто и взаправду ведет сюда старый Маковец свою Лысанку? Ведь он спас ее от верной гибели, когда эта корова была еще телкой и упала с высокой каменной террасы. Маковец бросился, подхватил телушку на руки, и хотя потом у него оказалось пять сломанных ребер, ноги у нее уцелели.
Неужто и взаправду отдаст Микеш своих Младшинку и Дымку, которых он с опасностью для жизни вывел из пылающего хлева, когда горящая кровля рушилась над головой, а от стен отскакивали пули эсэсовских пулеметов?
Франтишек Брана словно наяву слышит эти тяжкие, недоуменные вопросы, которые ворочаются, как жернова, в голове у стольких измученных, надорвавшихся от тяжелой работы горемык, на всю жизнь прикованных к голодному, жалкому хозяйству, которое так быстро высасывает все силы из человека. «Эх, если бы Власта Лойинова пришла первая, впереди всех, — упорно думает он, — это было бы счастливое начало!»
— Идут, идут! — зазвенел у ворот тонкий детский голосок.
Вся толпа зашевелилась, двинулась немного вперед, и все взгляды устремились к старым воротам усадьбы. Франтишку Бране бросились в глаза два тонких лиственничных шеста, им самим срубленные и ободранные третьего дня, такие блестящие, словно еще влажные от древесного сока, и над ними живое пламя флагов. Оба флага вдруг заполоскали от внезапного порыва ветра, материя тихо зашелестела и солнечно-желтые молот и серп блеснули на миг ярким лучом.
В толпе пробежал шум, как в лесу перед бурей.
Музыка оборвалась, Вашек Петрус снял со своего богатырского плеча геликон, протянул его Гаврану и выбежал через заднюю калитку со двора, скорей всего на помощь дочери Еленке, которая вела его вдовецкое хозяйство.
«Придет ли вовремя Анежка? — подумал Франтишек Брана. — Не годится, чтобы жена председателя приплелась сюда последней. Злые языки, пожалуй, могут еще сказать, что ей не очень-то хочется…»
От этой мысли сердце его как-то странно защемило. «Нет, нет, Анежка меня не подведет, — уверял он сам себя, — и кроме того… Лойзик! Он не позволит матери запоздать».
За каменными столбами, еще невидимая для тех, кто был во дворе, протяжно и тоскливо замычала корова. Первая пара входила в широкие ворота кооператива.
У Франтишка весело блеснули глаза. Он схватил за локоть товарища Бурку, притянул к себе и радостно, как ребенок, воскликнул:
— Погляди, погляди!
В праздничном красном платье, налегке, без пальто, с непокрытой головой, так что ветер развевал черные густые волосы, в ворота входила Власта Лойинова. Справа от нее шла светло-желтая, как пшеничная мука. Белка, слева плавно шагала стройная Серна с небольшой белой звездочкой на лбу. Власта вела их не обычно, как водят бедные крестьяне, — на веревке, а никогда невиданным в Непршейове способом — на короткой цепи, намотанной вокруг рогов, с привязанными к ним широкими красными бантами из гофрированной бумаги. Власта шла между коровами, слегка приподняв руки, высокая, стройная; по сильной, красивой, статной фигуре ей никак нельзя было дать тридцати шести лет; казалось, на ней нисколько не отразилась тяжелая изнурительная работа в хате Лойиновых и в господской каменоломне.
— Это вдова того расстрелянного… — услыхал Франтишек шопот двух крестьян из соседней деревни, — она ярая коммунистка!
— Но во всем остальном это почтенная женщина! — тихо добавил третий голос.
— А дети у нее есть?
— Пятеро! Самый старший уже на шахте работает!
— С чего это ей вздумалось… — вздохнула какая-то женщина и высморкалась разжалобившись.
Серна и Белка остановились прямо посреди ворот. Они приподняли морды, недоверчиво посмотрели на толпу и прижались к Власте, так что она как бы попала к ним в плен.
Это привело Власту в некоторое замешательство, но она никогда надолго не теряла присутствия духа. Она уже привыкла к тому, что люди смотрят на нее с необычным вниманием: мужчины оглядывают ее с любопытством, женщины бросают на нее завистливые, удивленные, а иногда и враждебные взгляды. Ее фигура сразу же бросалась в глаза даже в самой большой толпе, отличаясь от всех остальных и привлекая взгляд; на нее было приятно посмотреть, хотя она и не была красавицей.
Сильными руками она оттолкнула от себя коров, улыбнулась, движением головы отбросила со лба прядь волос и крикнула звонким голосом, который разнесся на весь двор:
— Ну, что ж вы, музыканты? Чего замолчали? Давайте-ка что-нибудь повеселее! Мы идем к лучшему будущему, так пусть играет музыка!
Гонза Грунт подмигнул своему оркестру, Когоут положил свою трубу и взял оставленный Петрусом геликон, который был ему велик, как отцовский пиджак на мальчишке, и по двору понеслись звуки шахтерской польки. Коровы вздрогнули, казалось, того и гляди задурят, но через несколько тактов они успокоились, и Власта уверенным шагом довела животных до самой середины двора. И тут точно прорвало плотину, и к скотному двору потянулась непрерывная вереница коров: Малина, Звездочка, Лесана с Рыжухой, Младшинка и Дымка — особенной черно-белой породы. Пеструха с Гладкой, капризная, пугливая Чертовка с Каштанкой — светло-коричневой, как незрелый плод конского каштана. Горянка, купленная где-то на Шумаве, и Хорошавка — белая, дойная корова с огромным выменем, стройная легконогая телка Диана и ее мать Добрячка — спокойная старая рабочая корова с прогнутой спиной. Чернуха с Киткой, Большеглазая с Красавой, Буренка и Лыска.
Франтишек Брана шопотом называл каждую по имени, все вдруг стали близки ему, даже милы, честное слово!
А сейчас, смотрите-ка, уже бегут Вашек Петрус и его семнадцатилетняя дочь — белокурая Еленка. Вашек тащит на цепи норовистую телку Форельку, которая вечно бодается, но обещает стать хорошей дойной коровой, он прилагает всю свою богатырскую силу, чтобы корова не кинулась на музыкантов. Рядом с Еленкой спокойно, как бы под музыку, покорно шагает старая Попелка, которая известна всей деревне под прозвищем «Партизанка».
У нее, действительно, необыкновенная судьба.
В феврале сорок пятого года, когда партизанский отряд «Серп и молот», действовавший в то время в лесистых Гржебенах, страдал из-за отсутствия продовольствия, связной Вацлав Петрус отдал партизанам одну из своих двух коров. Он привел Попелку в еловую поросль под Волчьей скалой, привязал корову к дереву в условленном месте и доставил домой из леса воз хвороста с помощью одной только Калины.
Но в тот же день разведка захватила отставший немецкий военный грузовик, в котором оказалось десять ящиков мясных консервов. Это спасло жизнь Попелке. Партизаны подружились с ней, отрыли для нее в горе под Волчьей скалой землянку, хорошо замаскированную пустым еловым лапником, сделали подстилку из мха. Партизаны кормили корову сеном и соломой, взятой с собственных нар, а сами спали на голых досках и поили больных теплым, припахивающим дымом костра молоком вместо лекарства. Так Попелка прожила под Волчьей скалой три месяца, пока отряд вел наиболее напряженные бои с оккупантами, а десятого мая партизаны вернули корову хозяину.
— Партизанка вернулась! — радостно закричала одиннадцатилетняя Еленка.
Отец тут же строго остановил ее и сказал, что не годится называть корову таким почетным именем. Но вмешался разведчик партизанского отряда Толя, теперь в форме старшего лейтенанта:
— А почему бы не назвать ее так, Вячеслав? Была она у партизан? Была! Помогала отряду? Помогала! Может, (Она не одного человека спасла от смерти.
Между тем стадо коров заполнило уже всю середину двора.
Франтишек с трудом пересчитывал их озабоченным взглядом, потому что коровы переходили с места на место, порядок ежесекундно нарушался. Только одно было ясно Бране: его коров здесь все еще не было. Куда пропала Анежка? Ведь по местной радиосети в три часа было объявлено, что начинают приводить коров. Франтишек нарочно послал к микрофону, установленному в местном национальном комитете, надежного партийца, шахтера Костинка, и сам слышал его голос из репродуктора.
Что же случилось дома? Почему Анежка запаздывает? Правда, ей нужно идти через всю деревню, но жена председателя не имеет права опаздывать. Он встревожился: как я могу начать свою речь, когда еще нет моих коров? Это все видят. Я слышу, как уже шушукаются наши недоброжелатели: речь-то принес, конечно, с собой в кармане, а собственных коров позабыл дома! Может быть, случилось что по пути сюда… На Ягоду иногда находит — она начинает бодаться, брыкается ни с того ни с сего. Побежать навстречу?
Нет! Председатель должен оставаться на месте. Как может он заставить членов кооператива ждать? Как может он убежать от секретаря окружного комитета? А что скажет Станда? Ведь должен же он видеть… Франтишек заглянул в глаза своему верному другу и понял, что тот встревожен не меньше.
Начну, как только кончится музыка, решил Франтишек. И он нервно сунул руку в карман пиджака, чтобы убедиться, что конспект речи на месте. Он должен говорить… если даже будет трудно.
Но корнет-а-пистон Гонзы еще тянул на высокой ноте последние такты, когда в ворота рысью вбежали Ягода и Луцина. На шеях испуганных коров были надеты венки с красными бантами, неумело сплетенные из темно-зеленых еловых ветвей. Коров на короткой веревке вел мальчик, крепко вцепившись в нее.
Смуглый черноволосый Лойзик Брана в белоснежной рубашке, с красным пионерским галстуком на шее сразу бросился всем в глаза, так же как и Власта Лойинова. Казалось даже, что все это сделано нарочно, чтобы конец был таким же красивым, как и начало.
— Славный у тебя парнишка, Францик! Мальчуган держится молодцом! — обрадованно шепнул Станда Марек.
Радость охватила Брану. Не подвел Лойзик, так я и знал! И как он красиво убрал коров мальчишескими неловкими руками. Бели бы только было можно, Франтишек обнял бы его в эту минуту, так что у сына захрустели бы косточки, поцеловал бы его в ясный лоб: «Лойзик, озорник, как я тебя люблю!»
Но на это нет времени. Музыканты, красные от натуги, в третий раз повторяют польку, вот-вот должны кончить.
«Теперь у тебя все в порядке, Франтишек!»
Он еще раз окинул взглядом собравшихся и увидал, что на него все смотрят. Старый Маковец глядит на него строго, испытующе, как будто снова и снова спрашивает, в какие же руки он вручил свою судьбу, Подроужек мрачно щурится, жена Грунта смотрит жалобно и недоверчиво, плотник Ирка Шоуна, хороший партиец и товарищ, вместе с которым Франтишек получал щелчки в школе, ободряюще подмигивает: не ударь лицом в грязь, Франции! В темных глазах Власты горит уверенность.
Взгляды крестьян жадно устремляются ему в лицо: все жаждут услышать живое, правдивое, пламенное слово, которое сожжет, испепелит неуверенность и разопреет кровь верой в успех. Франтишек Брана смотрит на своего четырнадцатилетнего сына. Как пылает его лицо! Каким по-детски чистым огнем светятся его глаза! Ради вас, дети, ради вашей прекрасной жизни, ради вашего счастья стоит бороться до конца, до последнего вздоха, до победы!
И тут растерянность, которая обычно гнетет Франтишка перед каждым его выступлением, внезапно исчезает. Он машинально засовывает руку в карман, нащупывает свои записочки, без которых чувствует себя неуверенно перед слушателями, и мысли его внезапно приобретают стройность: все, что он утром придумал, сидя за столом и грызя, как школьник, карандаш, ничего не стоит перед словами, которые просятся сейчас на язык, рвутся из самого сердца…