LII

Князь воротился домой поздно. Все спали. Он не спрашивал ни о больном, ни об Алимари. Отдав Мише фуражку и шинель, он вошел в спальню, сел в кресла и сказал:

– Поди! Я позову тебя, когда надобно будет.

Миша повиновался, вышел в залу и присел в ожидании зову. Но князь не подавал никакого знака. Несколько раз устрашенный слуга подходил к двери и смотрел в замочную скважину. Князь неподвижно сидел в креслах, уставив глаза на портрет дочери Берилова. В глазах его выражалось внутреннее борение, мускулы лица иногда приходили в движение, но дыхание его было свободно, и ни один вздох не вырывался из груди. Видно было, что тело его здорово и спокойно, а страждет одна душа, и страждет жестоко. Миша долгое время бодрствовал, но наконец должен был уступить природе – уснул.

Проснувшись от действия ярких лучей восходящего солнца, он испугался при мысли, что барин, может быть, его не докликался: подошел бережно к дверям и увидел, что князь, все еще сидя в креслах, покоится тихим сном. На лице спящего изображалось спокойствие, даже удовольствие: казалось, сладостные мечтания утешали во сне его утомленную наяву душу. В самом деле, изнеможенный сильными впечатлениями того дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении, но когда силы телесные отказались ему повиноваться, он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными, темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло; воздух очистился; солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве. Наташа, в черном платье, шла подле него, взяв его под руку, и вела за руку прекрасное дитя, лет трех. Вдали, за оврагом, стояли Алимари и Берилов и, казалось, звали их к себе. Это усладительное сновидение не прекратилось вдруг испугом или внезапным потрясением, а разлилось туманными видениями в глазах мечтателя. Сначала исчезли отдаленные лица друзей его, но тогда Наташа и дитя прижались к нему ближе, ближе, – он давно уже не спал, когда милые лики теснились еще к его сердцу. Опамятовавшись, он встал, подошел к окну, взглянул на землю, оживленную вечным солнцем после временного ночного сна, обратился к портрету дитяти, приподнял покрывало.

– Надежда! – сказал он протяжно. – Не обмани меня!

Искренняя молитва к богу довершила ожидание души и подкрепление сил его. Когда Алимари вошел к нему в кабинет, князь был тверд и спокоен.

– Что наш больной? – спросил он с участием.

– Не очень хорошо, – отвечал Алимари, – испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но – странное дело! – действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте – и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! – отвечал он. – Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник – и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". – "Так у вас нет и не было никого родни?" – спросил я. "Было одно существо, – отвечал он, – которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". – "Дайте мне взглянуть на нее! – примолвил он. – Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.

"Наденька! – сказал он с глубоким вздохом, – бог дал мне, бог и взял тебя!" – "Так она умерла?" – спросил я. "Умерла – и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, – говорит она, – держите вы дочку так неопрятно?" – "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома не бываю". – "У меня нет детей, уступите мне дочь вашу. Я буду воспитывать ее, как родную. Давно искала я такого дитяти. Даю вам честное слово, что не упущу ничего для ее воспитания, для ее счастия". Что мне было делать? Я взглянул на Наденьку, подумал: "Ты не вправе мешать ее счастию", – и согласился. Мы ее обмыли, вычесали, принарядили, и на другой день я свез ее к графине. Там ее мигом переодели в тонкое белье, в новое, щегольское платье, надавали ей сластей, игрушек и всего, что только вообразить можно. Я от души радовался счастию бедной сироты. Графиня оставила меня у себя обедать. В гостях у ней было множество знатных людей. Трудно и неловко было мне в этой компании, но я надеялся как-нибудь высидеть. Только, на беду мою, один какой-то барон, недавно приехавший из Италии, вздумал толковать о художествах и понес такой вздор, что у меня уши завяли. Однако я скрепился, молчу. "Что ж вы ничего об этом не скажете, Андрей Федорович?'' – спросила графиня. Я почел долгом сказать правду и отвечал, что барон судит, как сторож в академии. Барон рассердился, начал спорить, грубить; я вдвое, и кончилось тем, что нас с трудом розняли. Графиня крайне прогневалась на меня за эту дерзость: барон был ей племянник. И если б она при всех не объявила, что берет к себе дочь мою, то непременно отослала бы ее назад. Я пошел домой, проклиная глупую мою запальчивость. На другой день получил я уведомление, что графиня уехала в Ревель и увезла Наденьку с собою. Признаюсь в слабости: расставшись с бедным ребенком, я мало о нем заботился. Чрез год места, получил я от графини письмо, в котором она просила меня, чтоб я отказался от Наденьки, чтоб никогда не предъявлял на нее своих отеческих прав и предоставил ее в полную волю графини. Я, может быть, и согласился бы, да к этому предложению она прибавила обещание дать мне, в случае моего согласия, тысячу рублей. Что ж это значит? Я должен был продать ее, продать этого ангела! Нет, нет, ваше сиятельство! Я написал к ней письмо, то есть написал его, по моим словам, один мой друг, человек умный, ученый. Письмо было написано, вложено в конверт, но не запечатано; я ждал почтового дня. Вдруг получаю от нее, то есть от графини, письмо с черною печатью. Что б это было такое? Она уведомляла меня, что Наденька скончалась. Жаль мне ее было, да делать нечего. Письмо мое к графине осталось неотправленным. Таким образом, лишился я и одного существа, которое бог даровал мне в этой жизни. Портрет этот, написанный мною очень счастливо, – вот все, что осталось у меня после Наденьки. Этот портрет отдал я тому, кто мне всех дороже, князю Алексею Федоровичу. Так! Он дороже мне всех людей в свете, и если мне придется умирать, то с ним одним мне тяжело будет расставаться. Благодетель, утешитель мой!"

Вдруг раздался крик Акулины Никитичны в другой комнате:

– Помогите! Помогите! Кончается.

Алимари и князь бросились к Берилову. Он лежал в постеле, на высоком изголовье, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то глядели пристально.

– Вижу, – говорил он протяжно, – вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они – бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай – ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу! – Он умолк, зажмурил глаза. Чрез минуту открыл их, увидел, узнал князя и сказал тихо: – Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! – Он протянул к нему руки. Князь обнял его. – Как я рад, что еще раз тебя увидел, – слабым голосом произнес Берилов, – теперь все кончено! Прости! – Он покатился на изголовье. Послышалась хрипота предсмертная. Бледность покрыла его лицо.

Князь закрыл ему глаза со слезами искреннего огорчения. Алимари вывел его в другую комнату. Князь, выплакав первое горе, непременно хотел еще раз взглянуть на лицо доброго Берилова, пока перст тления еще его не коснулся. Он вошел к нему. Алимари провожал его. Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину. Князь смотрел на него с умилением и припоминал жизнь свою, проведенную со времени знакомства с добрым артистом. Крупные слезы катились по его щекам.

– Видите ли, узнаете ли вы его, князь? – спросил Алимари.

– Кого?

– Вашего брата!

– Брата? Вы полагаете…

– Не полагаю, а точно знаю. И при жизни его замечал я необыкновенное сходство с вами, возраставшее с течением лет, а теперь, когда смерть совлекла с лица его случайную кору обстоятельств, воспитания, привычек – оно приняло свой истинный, первоначальный вид. Если б вы могли сами это видеть!

Князь бросился на мертвое тело и облобызал охладевшие уста.

– И я любил его как брата! – сказал он. – Но для чего судьба не позволила нам при жизни узнать истину?

– Вы знали, вы любили друг друга! – сказал Алимари. – Благодарите Провидение.