V

Мария Степановна сразу вошла в жизнь отряда, словно она и не расставалась с ним ни на один день. Отдохнув и перекусив, она вышла из землянки и тихо пошла по тропинке, осматривая лагерь. Она останавливала знакомых партизан, расспрашивала их о походе, жалела погибших товарищей. Качала головой, слушая рассказ Румянцева о Добрынине.

— Стал видеть! — сообщил он.

— Андрюша молодец, — сказала она об Андрее Паскевиче. — Если бы он имел высшее образование! Надо зайти к нему. Где санчасть?

Догмарев вызвался проводить её.

— Ну, а ты как, Саша? — спросила она его.

— Всё в порядке. Здоров! Вот только о родине соскучился.

— О Сибири, что ли? — улыбнулась Мария Степановна, вспомнив, с каким восторженным чувством он рассказывал ей однажды об этой суровой, но благодатной стране.

— О ней, — серьезно, с оттенком печали в голосе, ответил Догмарев. — Вот и Андрюша!

— А! Привет лосевцам! — весело закричал Паскевич, направляясь к Марии Степановне и еще издали протягивая ей правую руку. А левой он разглаживал свою курчавую бородку, в которой запуталась белая ниточка от марлевого бинта. Они встретились как старые и хорошие друзья. Вспомнили о тех, кого нет, но которые где‑то работают или воюют, и о тех, кто ушёл навсегда, оставив по себе светлое воспоминание.

— Мне до сих пор, Маша, не верится, что комиссара Сырцова нет в живых.

Тень прошла по лицу Марии Степановны. Губы её дрогнули, в больших голубых глазах сверкнули слёзы. Она отвернулась и украдкой смахнула их концом платка. Андрюша даже не заметил ничего этого. Да и вряд ли кто знал в отряде, как дорог был для неё человек, которого она еще с первой встречи полюбила своим истосковавшимся женским сердцем.

— Слышала, ты чудодействуешь? — проговорила она.

— То есть? Как понять тебя, Маша?

Доктор Андрюша подумал, уж не смеется ли она над ним.

— Говорят, ты Добрынина зрячим сделал?

Андрюша улыбнулся.

— Далеко ещё до этого. Но хлопец стал кое‑что видеть.

Они пошли в санчасть, которая размещалась чуть-чуть на отлете в просторной и светлой землянке, обтянутой внутри парашютом. В землянке четыре койки, столик, накрытый белой скатертью, с блестящими медицинскимн инструментами, Зимнее солнце играло на них холодным блеском. На одной из коек лежал, тяжело дыша, больной партизан, на другой сидел Добрынин. При входе Паскевича и Марии Степановны он повернул к ним голову. Левая щека его и глаз в зеленых крапинках словно обрызганы были зелеными чернилами. Он морщил лоб, напрягал слабое зрение, пытаясь более угадать, чем увидеть. Вошедшие ему казались чёрными силуэтами, плывущими в каком‑то мелочно–белом тумане. Доктора Андрюшу он узнал сразу по его высокой шапке и бородке. Но кто пришёл с ним? Женщина, мальчик? На голове шаль. Катя? Нет. Не похожа. Вдруг в какой‑то миг женщина встала к нему в профиль. Батюшки! Да ведь это Мария Степановна!

— Мария Степановна! — вскричал он взволнованным голосом и пошёл к ней навстречу. Она обняла Добрынина и поцеловала, как родного брата.

— Видишь, Сережа?

Добрынин вздохнул. Мария Степановна вздрогнула.

— Ты что?

— Плохо, Мария Степановна. Всё словно в молоко погружено, а люди — чёрные тени. Лиц не вижу, цвета не различаю.

— Будет и это со временем, — сказал суровым тоном доктор Андрюша, которому, видимо, уже надоели жалобы слепого.

В это время вбежала Катя Мочалова, работавшая в санчасти санитаркой. Она стремительно бросилась к Марии Степановне, расцеловала её, бурно выражая свою непосредственную радость. Но что‑то во всём этом было нервозное, напряженнее.

— Между прочим, знаете, Миша Гулеев пришёл, — сказала она и вдруг расплакалась.

Мария Степановна встревожилась:

— Что с тобой, Катя? Случилось что нибудь?

— Погиб Коля Захаров, — говорила она, рыдая.

Андрюша выбежал из санчасти. Вслед за ним и Катя с Марией Степановной.

На западе догорала вечерняя заря. В густых лесных сумерках туда и сюда сновали люди. Близ штабной землянки стояли группы партизан. Всюду обсуждались результаты диверсии и трагическая гибель комсомо. ьца Коли Захарова. Вскоре из штаба вышли Гулеев, Юрий Румянцев и другие члены диверсионной группы. Их снова и снова заставляли рассказывать, как спустили под откос немецкий эшелон, как погиб Коля Захаров. В десятый раз они повторяли одну и ту же историю.

Мину под рельсы подложил Гулеев. Рядом был положен снаряд. По железнодорожному полотну часто проходили немецкие патрули. Чтобы обмануть их бдительность, место, где были заложены мины и снаряд, замаскировали, засыпав снегом.

— Двое суток лежим в снегу, — говорил Румянцев, — окоченели, а сами с нетерпением ожидаем поезда. Взорвется ли мина? Взорвется ли от детонации снаряд? Что будет с поездом? Всё это мы между собой обсуждаем. Вот на зорьке слышим — гудит. А далеко. Ждём. Видим — платформы, на одних — пушки, на других — танки. Вдруг, как бабахнет! Мы хоть и ожидали взрыва, а всё же невольно вздрогнули. Столб огня. И вот поезд, видим, полетел под большой откос, метроз этак пять вышиной. Я говорю, всё ясно — уходить надо. А Коля твердит одно: «Пойдёмте, там, наверное, автоматы есть». Встал и пошёл. Только вступил на изувеченное железнодорожное полотно, как что‑то взорвалась. Смотрим, Колю окутало облако чёрного дыма. А когда оно рассеялось, Захарова уже не было видно. Мы до сих пор не знаем, что произошло. Предполагаем, что какой‑нибудь партизанский отряд неудачно подложил здесь мину или по неопытности подложили не под шпалу, а около шпалы. На неё, видимо, и наступил Котя. А тут вскоре пришёл аварийный поезд. Труп Коли мы едва успели унести. Похоронили его в лесу.

— Какая нелепая смерть! — говорили многие.

В это время к партизанам подошёл комиссар. Он велел собрать отряд к штабу. Перед строем выступил комиссар Хачтарян. Голос его звучал глухо, говорил он подчёркнуто спокойно, с какой‑то нервной сдержанностью:

— Некоторые гаварят, что это глупая смэрть. Нэ ьэрно! Это геройская смэрть. Захаров пагиб в барбэ с фашизмом. А фашизм всюду сеет смэрть. Ешё много будэт таких смэртэй. Пока нэ уничтожен фашизм — смэрть и разрушения нэизбежны.

Выступили комсорг отряда Василий Закалов и секретарь партбюро Пархомец, призывавшие партизан сплотиться вокруг партии Ленина—Сталина, как руководителя и организатора борьбы с фашистскими захватчиками, организатора партизанского движения.

Последним выступил Макей.

— Товарищи! Хлопцы! — начал он дрогнувшим голосом. — Коля Захаров — не жертва нелепой случайности, он стал жертвой вражеского коварства. Захаров наступил на вражескую мину–ловушку. Враг хочет нас напугать. Но на каждый удар врага мы ответим двойным и тройным ударом. Верно, что ли,, я говорю, хлопцы?

— Верно! Правильно! — ответили ему сотни голосов.

На этом траурный митинг был закрыт. Партизаны расходились по землянкам с чувством подавленности и всё возрастающей ненависти к врагам.

В жарко натопленных землянках, при свете сальных свечей или фитильков, горевших в плошках с бараньим жиром, долго в этот вечер сидели партизаны, вспоминая Колю Захарова. Рассказывали, как Коля Захаров выручал то одного, то другого из неминуемой беды, тысячу раз прц этом рискуя собственной жизнью. И Днепр он переплыл и тем самым спас отряд.

— Всегда вот такие гибнут.

— Какие это такие? — поднявшись на нарах и опираясь на локти, спросил Румянцев.

— Ну, вот такие, храбрые.

— Балда, пойми! Когда погибает трус, мы этого просто не замечаем, или замечаем, да не переживаем: как было пустое место, так оно и осталось пустым. Смерть только показывает всю ничтожность такого человека. Надо жить так, чтобы после твоей смерти люди ощутили зияющую, ничем це заполненную пустоту.

— Правильно, Юрочка! — вскричал вдруг молчавший до тех пор Ужов. — Хотя мысль твоя не новая, нэ верная. Помнишь, как писал Безыменский?

И он продекламировал:

Один лишь маленький, один билет потерян,

А в боевых рядах — зияющий провал…

В землянку вошел Макей, следом за ним втиснулся и его заместитель Миценко. Все встали.

— Садитесь, — сказал глухим голосом Макей и обвел всех внимательным взглядом, как бы ища кого‑то. Румянцев подвинулся на нарах:

— Садитесь, товарищ комбриг.

Макей сел и молча стал набивать трубочку. И только когда распалил её и затянулся крепким самосадом, спросил, выпуская дым изо рта:

— Как жизнь? Что, москвичи, приуныли? — обратился он к Румянцеву и Ужову. — Знали раньше его? — спросил Макей, имея в виду Колю Захарова.

Ужов смутился.

— Я не знал, товарищ комбриг. Я ведь не любил цирк.

— Он даже оперетту не любит, — пожалозался сидевший в дальнем углу Шутов.

— Это ты напрасно. Неужели музыку не любишь?

— Я оперу люблю, — виновато улыбаясь и краснея, ответил Ужов.

— Я знал Колю, — сказал Румянцев. — Я и клоунов люблю. Ужов вон ругает меня, говорит, что у меня вкус плохой. А я даже клоуном хотел быть, да отеа воспротивился.

Макей решил узнать, как теперь, после гибели Коли Захарова, партизаны отнесутся к диверсионной работе, как об этом думает Румянцев, видевший гибель своего товарища. Начал издалека.

— Пожалуй, диверсионной работе крышка.

— Почему? — спросили сразу несколько человек.

— Да вон у меня Миценко уверяя, что капут.

Миценко непонимающе вытаращил глаза, недоуменно пожал плечами. Ничего подобного он никогда не говорил, однако не стал возражать своему командиру, зная его некоторые причуды, и только подумал: «Куда это он клонит?»

В это время в землянку вошли Гулеев и Елозин. От них несло горилкой:

— Какого хлопца мы потеряли! Эх, гады! — слезливым голосом вопил адъютант Макея.

Гулеев мутными глазами всматривался в лица партизан. Пьяно гремел:

— Ужели мы не макеевцы? Что? Бабы?

Все притихли. Румянцев, обнимая Елозина, шептал ему на ухо:

— Здесь комбриг, тише.

Но тот не понимал его и бессмысленно выкрикивал пьяным голосом:

— Да я за комбрига, за Макея, душу отдам. Чёрт!

Вдруг Гулеев налетел на Макея и сразу словно ожёгся, отпрянул и глупо замигал глазами. Хмель у него, видимо, стал выходить. Он вытянулся, медленно поднял к головному убору руку и, непрочно стоя на ногах, с явным сокрушением, выговорил:

— Товарищ комбриг, арестуйте меня, я пьян.

В дверь тихо, незаметно проскользнул Лисковец. Он притаился в уголке у двери.

— Это что? — грозно вопрошал Макей, — бригаду нашу порочить? Звание партизана порочить?

Сразу протрезвевший Елозин, стирая рукавом с лица пьяную улыбку, вытянулся:

— Простите, товарищ комбриг.

Макей шагнул к выходу, чиркнул спичку, подпаливая угасшую трубочку. Пламя выхватило из темноты смеющееся лицо Лисковца. Макей остановился переднезваным гостем:

— А вы, товарищ Лисковец, чего здесь?

Голос Макея звенел, в нём звучала угроза.

Лисковец съёжился.

— Я? Я? — залепетал он. — Як хлопцам.

Услышав имя Лисковца, Елозин повернулся и, поймав его за шиворот, начал немилосердно трясти.

— Убью!

— Прекратить хулиганство, товарищ Елозин! — сказал повелительно Миценко.

Елозин выпустил Лисковца и бросился к помсщнику командира отряда.

— Митя, дорогой, будь братом, — этот жлыдень нас отравил, Лисковец‑то.

Макей насторожился:

— Как это отравил?

— Мы и выпили‑то всего литр, поверишь? Для аппетита. Ну, и Колю помянули. Первач, — сказал он примирительно, впадая опять в опьянение, и, вспоминая, видимо, какой это был крепкий первач, блаженно улыбнулся:

— Хорош первач!

— Уведите арестованных, — сказал Макей и ещё раз бросил быстрый взгляд на Лисковца, на лице которого опять появилась зловещая улыбка.

Макей шёл в темноте, увязая в снегу и натыкаясь то на пни, торчащие из‑под снега, то на валежник. Он всё время ворчал:

— Чёртовы детки!

Лисковец его смущал. Собственно, что такое он сделал? Отравил? Врут! Перепились. Но почему он их угостил? Где он достал первача?

Макей решил зайти к Козелло.

Козелло сидел за столом и что‑то писал. Перед ним длинным языкастым пламенем горела сальная свеча, она густо чадила. При входе Макея Козелло оглянулся, и детская улыбка осветила его доброе мальчишечье лицо.

— Долго сидишь, — сказал Макей, усаживаясь на топчан. — Свеча‑то чего так чадит?

— Сало, видно, плохое.

— Сам ты плохой. Сними нагар‑то, начальник!

Макей улыбнулся. Потом лицо его стало серьёзным.

— Что ты думаешь о Лисковце?

Козелло поворошил рыжие вихры, свесившиеся на высокий в угорьках лоб, задумался. Макей наблюдал за ним с улыбкой.

— Вообще‑то не нравится он мне, — начал начальник особого отдела, — разные там мелочи, наблюдения, но прямых улик нет. А подозрения — плохое основание для выводов.

— Споил сегодня моего адъютанта и Гулеева, — сообщил Макей, — те говорят «отравил». Ты всё‑таки разберись в этом, Федор.

— Внук! — крикнул Козелло.

В темном углу что‑то зашевелилось. Кряхтя и: позёвывая, к столу подошел молодой хлопец, Иван Воронич, по прозвищу Внук. Увидев комбрига, он словно стряхнул с себя всякую сонливость и вмиг преобразился: сверкнув суровым взглядом на Козелло, он звонко щёлкнул каблуками и вытянулся:

— Здравствуйте, товарищ комбриг! Что прикажете?

— Позови сюда Лисковца, — распорядился Козелло.

Внук вышел.

— Я не буду мешать — сказал, вставая, Макей, — ты тут с ним о том, о сём, чтоб не догадался, что за ним наблюдают.

И вышел.

— Здравствуйте, товарищ Лисковец, — сказал Козелло, усаживая вошедшего на топчан. — Внук, ты чего там вытянулся?

— Мне, может, уйти, товарищ начальник?

— Это зачем? Сиди. Или вон ляг.

— Я лучше лягу, — сказал вдруг сонным голосом Внук и повалился на топчан. Вскоре он уже храпел.

Лисковец боком сел на топчан, стараясь придать своему лицу невинное выражение. На столе лежала кучка махорки, папки с бумагами. Он не отрывал глаз от бумаг и, когда заметил, что за ним следят, перевел свой взгляд на махорку:

— Позвольте закурить? — спросил он.

— Курить начали? — сказал Козелло, хорошо знавший, что Лисковец не курил. — В партизанах научитесь. Я вот сам до войны не курил, а теперь без табака жигь не могу.

«Чего они меня притащили?» — думал Лисковец с тревогой и, не вытерпев, спросил:

— Вы меня звали?

— Да. Я пригласил вас к себе. Мы должны все‑таки знать, как живут молодые партизаны. Может, чего не дсстает? Мало ли что, трудно ведь у нас здесь.

— Нет, ничего. Мне нравится. Конечно, тяжело. Но я знал, куда иду. Я хочу мстить!

— Дружите с кем?

— Хлопцы здесь все хорошие, — уклончиво ответил Лисковец, — со всеми дружу. Друзей настоящих, конечно, еще нет. На диверсию хочу, но почему‑то не пускают.

— Все диверсанты у нас пьяницы. Гозорят, профессия заставляет. Гулеев, вон тот, если не выпьет, так и мину не подложит.

— Вот они и погубили Захарова. Елозин сейчас и меня чуть не убил.

— Это за что? — притворно удивился Козелло.

— Напился до белой горячки и лезет на стену. Я подвернулся, как на грех, он на меня, словно собака* накинулся. Кричит, что я их отравил.

— Не понимаю, — сказал Козелло.

— Так ведь и я же не понимаю. Вы знаете, какие они, сибиряки‑то?

Козелло улыбнулся.

— Полно, не волнуйтесь. Сибиряки народ смирный. Только притворяются сердитыми. Что же они — у вас, что ли, пили?

— Малость какую‑то, просто самую что ни на есть малость, — лепетал в смущении он. — До этого где‑нибудь налакались.

— Ну. по–приятельски почему бы и не угостить, — как бы между прочим сказал Козелло.

Сальная свеча уже догорала. Нагар чёрным червем скрутился и повис, сало плавилось и трещало, разливалось по блюдечку, в котором стояла свеча, застывало округлыми ступеньками.

Поздно ночью Лисковец ушёл к себе, довольный результатами посещения «страшного отдела». Ему казалось, что этот «рыжик–пыжик» —Козелло — до невероятности глуп.

В отряде шло накопление боевой техники. Теперь каждый партизан имел винтовку. В каждом отделении был один или два ручных пулемёта Дегтярева. Станковые пулеметы Макей выделил в особый пулемётный взвод. Командиром пулемётного взвода назначили Андрея Юрчука, недавно перешедшего в макеевский отряд из другого отряда, не то Бороды, не то Марусова. Это кадровый командир, украинец, парень лет двадцати пяти, высокий, стройный. Смуглое красивое лицо его всегда было серьезно и в больших карих глазах, играя, искрились лукавые смешинки. Он был малоразговорчив, но общителен, и этому способствовала песня, которую он очень любил. Около него всегда вертелся веселый цыганёнок Петрок Кавтун, первый номер ручного пулемёта из роты Карасева. Где Юрчук и Кавтун — там песня и пляска.

Особенно весело стали песни звенеть теперь. Каждый день радио приносит радостные вести с Большой Земли: трехсоттысячную армию Паулюса добивает Красная Армия под Сталинградом.

И партизаны не хотели оставаться в долгу перед советским народом, родной армией: еще шире развернули они диверсионную работу в тылу врага, разрушая железнодорожные мосты, спуская под отк. сс эшелоны с живой силой и техникой. Смелее стали нападать на неприятельские гарнизоны.

Помимо подготовки к «Большой диверсии», макеевцы усиленно готовились к разгрому Дручанского гарнизона: Дручаны для фашистов будут партизанским Сталинградом.