VI
Зимний сезон в уездном городе открывался обыкновенно парадным вечером у Лупинских: 5-го октября, в день преподобных московских святителей Петра, Алексея и Ионы, Петр Иванович праздновал свои именины. Тезоименитство такого видного лица всегда праздновалось с большою пышностью, и торжество усугублялось еще тем, независящим от Петра Ивановича, обстоятельством, что в городе была ярмарка. За два дня «пан маршалок», сидя за письменным столом, делал смету приблизительных расходов, a Мина Абрамовна озабоченно примерила какую-то диковинную куафюру с обилием голубых бантов, — когда в передней раздались чьи-то шаги, поднялась возня, обычная при появлении посторонних лиц, и Петр Иванович, выглянув из-за двери, торопливо произнес:
— Душенька! Гвоздика с Шнабсом!
— К тебе на именины! — улыбнулась самодовольно «пани» и стала снимать голубые банты, в то время, как Петр Иванович, с самой любезной улыбкой, мысленно посылая гостей к черту, спешил с ним навстречу. В комнату вошли два господина с той непринуждённой развязностью, с какой входят в дом, где нечего стесняться. Оба гостя вошли, шутовски держась под руку, оба были слегка навеселе и, войдя, внесли вместе с запахом водки, какую-то трактирную атмосферу. Посредник Гвоздика, здоровый, широкоплечий малый в охотничьем кафтане, на подобие короткого халата с зелеными отворотами и кистями, напоминал откормленного вола тупостью взгляда, массивностью всей своей неповоротливой фигуры и дикой силой своих здоровых мышц. Глядя на его топорную фигуру с огромной головой, трудно было представить, чтобы Гвоздика мог умереть от обыкновенной человеческой болезни. Его мог повалить в лесу медведь, на которого он ходил в одиночку, его мог задавить локомотив или могла свалить какая-нибудь шальная пуля неосторожного охотника, но обыкновенная человеческая болезнь, казалось, была не в состоянии сразить этого силача. Когда Гвоздика был в добродушном настроении, он швырял деньгами направо и налево и даже был способен прощать обиды; но это было очень редко: в обыкновенном своем состоянии, он напоминал укротителя зверей, свирепого и хладнокровного, a в минуты бешенства и под влиянием воли, был способен на самые дикие поступки. Когда ему противоречили, у Гвоздики непроизвольно складывалась рука в кулак, и этот здоровый кулак наводил ужас не только на подвластных ему крестьян, он пугал мировых судей, которые отказывались принимать на него жалобы, Гвоздику звали широкой русской натурой, пока не догадались назвать просто негодяем. Но, зная его за негодяя, всем непременно хотелось считать его хорошим человеком: он был хороший человеком потому, что не просил ни у кого взаймы, охотно проигрывал в карты, a шампанским поил решительно всех без разбора: против этого уж никак нельзя было устоять. Но больше всего он был хорошим человеком потому, что носил фуpaжкy с кокардой и прочно сидел на своем месте. Как большая часть обрусителей, как сам Петр Иванович Лупинский, он приехал в западный край без копейки, с пустым чемоданом, но с рекомендацией департаментского покровителя и с твердой решимостью нажиться. За это он принялся тотчас же, без колебаний, без робости, без недоверчивости к самому себе. Это был хищник упрямый, решительный и откровенный до цинизма.
Посредник Шнабе, назначенный на место уволенного Грохотова, был наглядной противоположностью Гвоздике. Он смирно, с заискивающей улыбкой смотрел всем в глаза и, глядя на его приниженную маленькую фигуру в очках, с рыжей, какой-то обдерганной, бородкой, никому не могло придти в голову, что это был нахал, для которого понятие о чести не существовало вовсе. Он с преувеличенной вежливостью раскланялся перед Петром Ивановичем и с ужимкой напускного благоговения подошел к руке «пани маршалковой», когда она, обойдя Гвоздику, не потрудившегося даже приподняться, пробралась в тесной, заставленной мебелью гостиной и села на диван. Посредник Шнабс казался воплощенным смирением, но, заглянув в его прищуренные, близорукие глаза с какой-то затаенной насмешкой в бегающих зрачках, всякий наблюдательный человек догадался бы, что вся эта шутовская приниженность, этот почтительный тон и робкие манеры были в сущности напускным фарсом и что на самом деле он смеялся и над Петром Ивановичем с его замашками и над Миной Абрамовной с её претензией на светскость, на умные разговоры и на французский язык. Он потихоньку смеялся и над самим посредником Гвоздикой, и если что в нем еще ценил, так это его физическую силу, которою Бог обидел самого Шнабса. Колобов уверял, что Шнабс был где-то маркером и только благодаря своей немецкой фамилии попал в обрусители. Петр Иванович смотрел на него свысока, почти презрительно, a Мина Абрамовна, в простоте души, принимала все его выходки за выражение искренних чувств и отвечала благосклонными улыбками.
Когда гости разместились и закурили, приступили к разговору.
В это время всех чрезвычайно занимал исход так называемого Ловишинского дела, представлявшего собой яркий образец той системы, которая, строя принцип обрусения на крупном землевладении, проводила его в жизнь продажею конфискованных имений, лесов и угодий на таких льготных условиях, что собственно термин продажа употреблялся тут скорее в видах простого приличия, нежели для определения самого факта.
To был период крупных подачек, разных пожалований, беззастенчивых приобретений и наглых вымогательств; тогда была возможна самая произвольная перетасовка спокон века установленных прав собственности, и авторитет закона подкреплять такие сделки, которые были явным нарушением всяких прав. В числе счастливых получателей оказался, разумеется, наш помпадур, Михаил Дмитриевич Столяров: получив от казны огромное имение, в состав которого вошли земли, неправильно отнятые у прежних владельцев-мещан, наш администратор, успевший спустить к току времени свое и женино состояние, захотел подумать, не довольствуясь крупной подачкой, третью долю дохода ловишенских мещан за прошлый год, т. е. за то время, когда имение ему и не принадлежало. Громадное имение было оценено усердствовавшими экспертами в 14 тысяч с рассрочкою на 28 лет, a третья часть годового дохода была определена в 12 тысяч! Это была математика чудовищная, баснословная; но главная её чудовищность заключалась не в том, что отношение доходности к стоимости имений было до такой степени не пропорционально, даже не в оценке, которая делала продажу убыточною для казны и государства, a в том, что подобная бухгалтерия была тогда возможна и не только поддерживалась всеми административными средствами, но даже имела за себя вооруженную силу.
Когда ловишинские мещане, памятуя, что землей, которую у них отнимали, владели на несомненном праве их отцы, деды и прадеды, стали упираться и оказывать явное неповиновение требованиям полиции, с раболепным усердием отстаивавшей интересы нового помещика, неповиновение было признано бунтом и для поддержания губернаторских прав был командирован один из тех генералов, которые, получая присвоенное им содержание, состоят при министерстве на случай каких-нибудь экстренных надобностей. Министерский генерал, православный человек русской хорошей фамилии, только что сам получивший в Болотной губернии льготный маёнтак, взглянул на сопротивление мещан с особою строгостью и, не теряя времени, принялся за дело с военной быстротой. Осаду повели по веем правилам: вперед был послан расторопный исправник Хапов и чиновник особых поручений Жучкин. Прибыв в Ловишин, они объявили бунтовщикам, что вслед за ними едет такой генерал, «который может сечь, расстреливать и даже зарывать живыми в землю». Генерал приехал и началась расправа: против ловишинских мещан выставили войско, батальон пехоты и отряд казаков — обложили местечко правильной блокадой, привезли несколько возов розог и открыли военные действия.
Пока петербургский генерал посредством розог и нагаек собирал в пользу губернатора деньги с бунтовщиков, сам губернатор тонко разыгрывал свою роль, прикидываясь ничего незнающим в пылу славянского патриотизма озабоченно раздавал роли чиновникам своей канцелярия в том спектакле, который Зинаида Львовна устраивала, в пользу герцеговинцев. Разумеется, победа и все её плоды достались, кому следовало; губернатор получил деньги, петербургскому генералу дали обед, расторопного исправника Хапова отметили орденом, a чиновнику Жучкину, находившему свою фамилию не совсем удобной, позволено впредь именоваться Миловановым «в в пример другим». В заключение исхода разыгравшейся драмы приезжий генерал донес своему начальству, «что победа хотя и стоила больших усилий, но обошлась без особого кровопролития». Все эти и многие другие подробности передавались под большим секретом и если вызывали глухие протесты меньшинства, то они незаметно тонули среди огульного одобрения торжествующей партии. Между тем в самое последнее время разнесся слух, что ловишинcкoe дело принимает неожиданный оборот, что право мещан на землю признаны Сенатом и защитником их называли знаменитого адвоката Пасовича. Петр Иванович Лупинский, недовольный чем-то на губернатора, решительно стал на сторону мещан, находя, что Хапов превысил власть и что награждение его орденом составляет еще большую несправедливость, нежели отнятие у мещан принадлежащих им земель. Петр Иванович, имевший только Станислава и Анну, очень ревниво охранял достоинство государственных регалий. Зная, что Гвоздика только, что вернулся из Болотинска, он поспешил осведомиться, что слышно о Ловишинском деле.
— Ничего особенного… Болтают разные пустяки, — ответил небрежно Гвоздика.
— Мне сестра Marie пишет, что защитника мещан административно выслали, — сказала Мина Абрамовна, любившая иногда поговорить о внутренней политике.
— Т. е. не защитника, a ходатая, — поправил жену Петр Иванович.
— Ну, все равно!
— Чистейший вздор, — сказал решительно Гвоздика без всякого уважения к сообщившей это известие сестре Marie. Выслать не выслали, a пригрозили, чтобы не совался.
— Однако дело-то ведь не совсем чисто, — вдруг с жаром заговорил Петр Иванович, задетый тоном Гвоздики; даже, можно сказать, совсем не чистое… Хапову вон за меры кротости при усмирении Владимира повесили на грудь, a Дальберг пишет — они там теперь посредником — что для кротости нагайки и штыки были! — Горячо произнес Петр Иванович, оскорбленный за Владимира, который очутился на таком недостойном месте.
— Ерунда! — заметил решившийся все опровергать Гвоздика, стряхивая пепел с папиросы прямо на ковер, к великой досаде Петра Ивановича, который тотчас же подвинул к нему пепельницу, — штыки — положительный вздор. Это он вам писал?
— Да, то есть нет… я слышал стороной.
Впрочем, надо полагать, что Михаил Дмитриевич ничего этого не знал, — поспешил прибавить Лупинский, смягчая свой неосторожно-вырвавшийся задор. Это, я полагаю, просто было чрезмерное усердие разошедшегося чиновника в чаянии награды.
— A хотя бы и знал! что же из этого? Так их и надо! Случись это у меня — я бы им показал, как против постановления присутствия бунтовать: у меня вот чего не угодно ли-с? И Гвоздика потряс кулаком над самой головой Шнабса.
— Так их и надо! — подтвердил с одушевлением маленький посредник и, отодвигаясь, подумал: — Черт его знает, как бы не треснул! — Завидный у вас кулак, Михаил Иванович, сказал он громко, словно любуясь Гвоздикой. — Эдакий кулак хоть кому! Что именно, если Господь захочет кого вознести, так вознести — произнес он серьезно, внутренне смеясь своими серыми глазами.
Слово «кулак» тотчас напомнило «пану маршалку», что на Гвоздику есть жалоба: — A у вас, Михаил Иванович, в Волчьей волости опять что-то… Как мне являлись оттуда с жалобой… Вы бы, батенька поосторожнее, — заговорил он тоном начальственного увещания: — ведь чего доброго, опять пропишут…
— Пусть себе пишут. Я не читаю, да, и вам не больно советую, — сказал холодно Гвоздика, опять обходя пепельницу.
— Да ведь нельзя же! с неудовольствием в голосе проговорил Петр Иванович.
— Это уж, Петр Иванович, мое дело-с, и в участке хозяин я, — отчетливо произнес Гвоздика, барабаня по ручке кресла своими короткими пальцами с обкусанными ногтями.
— Да я не про то, — заговорил «пан маршалок», я вас не стесняю. — Гвоздика при этом насмешливо улыбнулся.
— Ты бы, душенька, велела принести нам водочки, — обратился Лунинский к поднявшейся с места жене.
— Закусить и выпить всегда можно! Так ли я говорю, Шнабс? — хлопнул его по плечу Гвоздика.
— Когда же, Михаил Иваныч, вы говорите не так? — произнес Шнабс.
— A на счет того, — продолжал Гвоздика, когда «пани маршалкова» со всеми признаками сильной досады вышла, — на счет жалоб, вы, Петр Иванович, не беспокойтесь, потому всех не переслушаешь, и у меня, например, такая система: пришел жаловаться — в шею; другой раз пришел — опять в шею и эдак систематически повести — поверьте, самого упрямого отучить можно.
— A по моему, если позволите мне сметь свое суждение иметь, так и того проще: принял жалобу да и под сукно! принял, да под сукно: они в надежде, a вы спокойны — и в шею давать не понадобится! — сказал, скромно опуская глаза, Шнабс.
— Молодец Шнабс! Слышите, Петр Иванович, как у них в Вятке?
После закуски, выпивший Гвоздика стал развязен, решительно как у себя в участке.
— Вы для чего приехали в Западный край? — неожиданно спросил он у «пана маршалка», заложив руки в свои зеленые карманы и смотря ему прямо в глаза.
— Как для чего? — переспросил озадаченный вопросом Лупинский — служить.
Гвоздика бесцеремонно захохотал. — Служить! а я приехал наживаться!
Петра Ивановича коробила эта сцена, но он всячески себя сдерживал, и только нервная улыбка выдавала его внутреннее раздражение.
— Право, Михаил Иванович, — начал дружески и совершенно задушевно Петр Иванович, воздвигаясь к Гвоздике, — право, я бы вам посоветовал быть осторожнее… Вон Гусев говорил, что в Тавлеевской волости вы отдали жиду стойковую пару за полторы тысячи в год, a в Барановской по 7 р. с двора на постройку правления собираете… Полторы тысячи, ведь это-с…
— A хоть бы три! — вдруг стукнул кулаком по столу Гвоздика, выведя на минуту звоном рюмок из пьяного забытья Шнабса, который открыл было глаза, блаженно улыбнулся, но тотчас же опять их закрыл.
— Хоть бы три! — повторил Гвоздика.
— Это ваше дело, — холодно сказал Лупинский — He всему есть предел, Михаил Иванович, ведь говорят, что вы народ душите! Проговорил, он, с ненавистью глядя на жирное лицо Гвоздики и решившись довести разговор до конца.
— Эх, Петр Иванович, Петр Иванович! — засмеялся вдруг добродушнейшим смехом Гвоздика, — ведь я уже вам докладывал, что коли слушать все, что говорят, так выйдет, что вы продаете клепку на таких мест, где от роду дубы не росли, a уж что про наружный осмотр евреев мелют, так, с позволения сказать, уши вянут слушать… Петр Иванович нервно свертывал и развертывал ал свою салфетку, a Гвоздика, на которого вдруг снизошло красноречие, продолжал тем же слегка подсмеивающимся, веселым тоном: — говорят, вон, что вы с Петра Михеева две тысячи взяли, чтобы его на второе трехлетие старшиной оставить, да за постройку Кругаловского волостного правления четыре тысячи, да с пана Яньковича за лес… так всему этому и верить? A Комаров вчера в клубе рассказывал — язык сами знаете какой — рассказывал, что Лупинский, мол, на верстовых столбах не только сам поживился, но и своему благоприятелю Вередовичу предоставил…
— Экий негодяй! — проговорил Петр Иванович.
— A этот, говорит, Вередович, — продолжал с видимым удовольствием Гвоздика, — как евангельский Лазарь, питается себе крупицами со стола господ и ничего, славу Богу, сыт! Он это про крупицы, a Вередович и выходит из буфета, насилу в дверь пролез… Все на него как взглянули, да так и покатились.
— A вы ему так и смолчали? — проговорил Петр Иванович, бpocaя салфетку и чувствуя сам, что краснеет.
A что же мне прикажете делать? не драться же лезть, когда я его могу кулаком пришибить? — великодушно произнес Гвоздика. Посмеялись, посмеялись, выпили, да и сели играть, a за картами, да за водкой, все, знаете, проходит! — высказал великую истину Гвоздика.
— Однако, ваша философия… начал Лупинский.
— Что же моя философия — не хуже всякой другой! перебил его Гвоздика, наливая себе рюмку водки. Моя философия вот где! — Он хлопнул себя по карману. — Было бы тут, a остальное… Ну, вставай, брат, засиделись, до клуба еще выспаться надо! — растолкал он Шнабса и стал прощаться.
Гости вышли в переднюю.
— Оставайтесь, господа, обедать! — засуетился, принужденно улыбаясь, «пан маршалок». Сейчас подадут… Душенька! крикнул он в дверь. Что же на стол?
Нет, уж увольте… Ей Богу, спать хочется, проговорил Гвоздика, зевая. И вынув часы из кармана, он произнес: — никак не завел? и, не обращая ни какого внимания на упрашивающего остаться обедать Лупинского, стал заводить часы.
— Экая скотина! — проговорил мысленно Петр Иванович, облегчая себя крепким словом. Так смотрите же, господа, пятницу не забудьте, преподобных московских святителей, — произнес он шутливо, прощаясь и едва сдерживая свое негодование.
— Это уж будьте покойны: затем и приехали! — произнес Шнабс так трезво и твердо, как будто он с неустанным вниманием следил за разговором.
— Ну, надевай шапку-то! скомандовал Гвоздика и, посвистывая, отворил дверь.
Они вышли.
— A он все никак на счет осторожности прохаживался, сказал, посмеиваясь, Шнабс, кивнув в сторону «маршалковской» квартиры. Я ведь все слышал, даром, что спал… Ну, и вы его тоже хорошо!
A я ведь думал, ты в самом деле… взглянул на него с некоторым удивлением Гвоздика.
— Нет, я потому больше, что уж скучно очень канитель-то эту слушать. Он, было, и мне так сначала: и гласностью, и жалобами, и репутацией пугал, a я ему: оставьте, говорю, Петр Иванович, меня все равно не сегодня — завтра выгонят; ведь седьмое место в три года — так уж я лучше на дорогу запасусь, a этому мужичью не все ли равно, кому платить? сегодня мне, завтра вам, a там кому-нибудь еще… С тех пор перестал — не трогает.
«Пани маршалкова» насилу дождалась выхода гостей.
— Я не понимаю, как ты позволяешь говорить Гвоздике такея вещи! — воскликнула она, сердито поправляя салфетку. И потом этот костюм — халат какой-то.
— Ты пойми, душенька, что он был немножко того, щелкнул себя Петр Иванович по галстуку, — и я не хотел поднимать истории при Шнабсе… Скоты! проговорил он сквозь зубы. И откуда все эти сведения, весь этот вздор! Особенно с этой проклятой клепкой: она у меня вот где, — показал он на затылок. — Намедни твой братец любезный подхватил какой-то нелепый слух в газетах. Ты ему напиши, что это все ерунда, — заметил он строго, — ерунда и ничего больше! — вскрикнул он, начиная горячиться.
— Конечно, конечно! поспешила сказать Мина Абрамовна, у которой мгновенно пропал весь гнев при виде страдания, выразившегося на лице мужа. He волнуйся, Pierre, тебе это вредно, — прибавила она с болезненной лаской в голосе. Но горевать было некогда, и «пани маршалкова» занялась предстоящими именинами.