XIV
Вскоре после истории с Десятниковым и протеста Зыкова, напряжение городского общества достигло высшей степени. Все ждали какого-нибудь скандала, и скандал не замедлил разразиться. 16-го числа было назначено заседание присутствия, первое после официального заявления Зыкова о его несолидарности с членами присутствия. Часы пробили десять; две приемные комнаты были битком набиты евреями, ожидавшими осмотра; здесь же толпились их родственники, депутаты, знакомые родственников и депутатов — и праздная толпа любопытных. Трескучий жаргон израильского племени раздавался на дворе, в сенях у входных дверей на лестнице. «Пан маршалок», в мундире с орденами, разговаривал у присутственного стола с исправником и доктором Пшепрашинским. Платон Антонович, закутанный шарфом и изредка покашливающий, стоял у печки, держа руки за спиной, и с таким видом, который ясно говорил, что он не хочет ничего не видеть, не слышать и, если нужно, готов даже закрыть глаза и заткнуть уши. Посредник Гвоздика побежал выпить.
Когда Петр Иванович надевал мундир с орденами, он чувствовал себя поднятым на несколько ступенек выше; он тогда легче дышал, свободнее двигался, громче говорил.
— Если это будет так продолжаться, — говорил он строго, точно давал кому-то выговор, — я ни за что не ручаюсь…
— Так, так, пане добродзее! — поддакивал доктор Пшепрашинский.
— Говорят, — сказал исправник, — что он уже бумагу послал к его пр…
Но Петр Иванович не дал ему договорить. — Я повторяю, господа, что дело так идти не может: ротмистр Зыков вносит раздор! — сказал он раздражительно и громко — и вдруг, взглянув на Платова Антоновича, показавшего глазами направо, замолчал: в ту же минуту из передней, размахивая руками, вышел посредник Гвоздика, a навстречу ему, звеня шпорами, показался ротмистр Зыков, куривший в соседней комнате, в ожидании начала заседания. Когда Зыков подошел к столу с побледневшим лицом и сжатыми губами, все повяли, что заседание будет бурное. Петр Иванович на него покосился и, с особенной важностью усевшись на председательское место, объявил заседание открытым. Все стали садиться по своим обычным местам: Гвоздика сел рядом с Лупинским и тотчас же положил локти на стол, желая этим, вероятно, доказать, что ему все не почем. Ротмистр Зыков вынул свою записную книжку. Начался вызов подлежащих осмотру евреев.
— Ицка Лейбман? — провозглашал чей то голос, и старый испуганный Ицка, растерянно смотря на членов, выходил на сцену, дрожа всем телом, хотя и знал, что его взять не могут.
— He призывной! — раздавалось единогласно.
Ицка Лейбман, который, быть может, на самом деде, прозывался Мовша, поспешно исчезал в однообразной массе таких же Мовшей. И потянулся ряд этих бедных Мовшей дрожащих, бледных, худых, тощих, до изумительности друг на друга похожих.
— Исаак Эля Марголин! — кричит тот же голос.
— He призывной! — отвечает хор членов.
— Призывной! — возражает одинокий голос ротмистра Зыкова.
Несчастный Исаак — сын местного Ротшильда — был слишком крупен, слишком заметен и богат, чтобы его можно было принять или отпустить без спора. Доктора приступили к осмотру и злополучного Исаака, как новую жертву древнего Иеговы, готовились принести на заклание: его подробно осматривали, клали на спину и па грудь, поднимали, спорили и опять клали, считали ребра и зубы (причем доктор Пшепрашинский, у которого этот интересный субъект был на особом попечении, удостоверял, что не достает одного ребра и восьми зубов), стучали по груди и по спине, выслушивали, как бьется сердце — a у бедного малого оно в эту минуту билось шибко, — находили какую-то сомнительную пустоту в грудной полости, и боясь ошибиться, пригласили выслушать посредника Гвоздику. И посредник Гвоздика, приложив ухо к груди распростертого израильтянина, так вошел в свою роль, что, постучав стетоскопом, произнес значительно «гм», после чего еврея подняли и объявили к военной службе неспособным.
Ротмистр Зыков остался с отдельным мнением.
Прием продолжался.
— Сроль Гутман!
— Непризывной! Непризывной!
И Сроль Гутман, благодаря своего Бога, благополучно ретируется в задние ряды, уступая место какому-нибудь Ицке.
При имени Гутмана, ротмистр заглянул украдкой в свою лиловую книжку, что всегда особенно раздражала «пана маршалка», и, обретясь к изрезавшему еврею, предложил ему какой-то вопрос. Тот, видимо, растерялся и смотрел на членов разбегающимися по сторонам глазами.
— Позвольте, ротмистр, — резко остановил его Петр Иванович, — вы не имеете права его задерживать. He извольте затягивать заседание.
— Я поступаю, как считаю себя в данном случае обязанным поступить, — сказал громко Зыков, — и если вы…
— Прошу вас замолчать! — вскричал Лупинский, мгновенно выходя из себя, или прошу вас предлагать вопросы не иначе, как с моего разрешения, — прибавил он несколько тише.
За присутственным столом произошло настоящее замешательство: Платов Антонович, сконфуженный выходкой председателя, опустил глаза; члены потихоньку злорадно посмеивались; Зыков что-то писал в своей книжке, и только его изменившееся лицо и дрожание в руке карандаша выдавали всю степень его волнения. Когда прошла первая неловкая пауза, во время которой слышался только скрип неутомимого пера г. Скорлупского, ротмистр Зыков, стараясь говорить как можно вежливее — презрительно вежливо, как он потом рассказывал — попросил составить о происшедшем протокол с занесением в него прежних слов Лупинского о «раздоре».
По окончании заседания от Зыкова все сторонились, как от зачумленного, a Петра Ивановича проводили с триумфом до ворот его квартиры.
— A вы, батюшка, со мной не боитесь остаться спросил, улыбаясь, ротмистр надевавшего пальто Платона Антоновича; но Платон Антонович, больной и усталый, только взглянул на него укоризненно своими черными глазами и ничего не сказал; a час спустя, ротмистр, дав волю своему негодованию, кричал у прокурора Шольца, беспрестанно вскакивая с своего места: — Можете представить, что я чувствовал и как мне Бог помог сдержаться, когда этот хам, этот непомнящий родства, Петр Иванович Лупинский, заставил меня молчать потому, что я вернул какого-то подозрительного жида?! понимаете, из богатых?! a я уж заранее кое-что звал…
— Ну, и что-ж вы? — спросил Шольц, опасаясь со стороны Зыкова какой-нибудь юридической опрометчивости.
— Разумеется просил занести в протокол и обо всем донесу.
— A протокол подписали?
— У нас их обыкновенно после подписывают…
— Ну, и поздравляю! — засмеялся Шольц. — Смотрите, как бы не написали, чего и не было вовсе!
— Ну, вот еще! вы вечно так… Как же это можно, когда рапортом донес?
— Им все можно…
A десять дней спустя, получив почту и с бумагой в руках, Зыков кричал Шольцу, поймав его на улице: — Вот, батюшка, подлецы-то! все, как один человек, отреклись: знать не знаем, ведать не ведаем!
— A что? я вам говорил? — воскликнул Шольц, невольно радуясь своей собственной дальновидности.
— Нет, да вы послушайте, что вышло-то! — И тут же на улице Зыков рассказал, что за запрос сверху, о заседании 16-го числа, все присутствие показало, что, вопреки жалобе ротмистра, председатель голоса не возвышал, молчать Зыкова не заставлял, о раздоре ничего не говорил, a напротив, кричал и шумел один ротмистр Зыков.
— Ну, a как же Платон-философ? он, помните, у Орловых во всем вас подтвердил?…
— Сделал маленькую оговорочку: «что мол слово „раздор“ хотя и было произнесено, но не за присутственным столом». Вот, батюшка, полюбуйтесь на человека; берет на душу грех совершенно платонически, не получая ни гроша.
— Ради принципа: с волками жить — по волчьи выть, — сказал Шольц и, расставшись с Зыковым, направился в острог.