Глава девятая
В совете Главного управления путей сообщения заседали четыре генерала. Разные во всем, они сходились в своем благоволении к помощнику секретаря, весьма искусному в докладе дел. Титулярный советник Глинка все чаще заменял на заседаниях самого секретаря, читал бумаги с чувством, готовил экстракты ловко, – словом, несмотря на короткий срок службы, был уже на виду.
Помощник секретаря докладывал, генералы слушали. Первоприсутствующий член совета граф Егор Карлович Сиверс держался раз и навсегда принятых решений. Если молодой чиновник оказался изряден в исполнении Баха и склонен к Моцарту, то никаких препятствий к тому, чтобы этот способный чиновник лично докладывал дела совету, уже не было.
Старый генерал Базен, чудак и холостяк, если и расходился с первоприсутствующим, то не более, как в деталях. Не отрицая ни Баха, ни Моцарта, генерал Базен имел непостижимое пристрастие к песням Украины. Выходец из Франции, он и сам не мог бы объяснить, что именно нашел он в этих песнях. Но поскольку помощник секретаря Глинка, бывая у генерала Базена запросто, разыгрывал украинские мелодии с неслыханными украшениями, то старик охотно произвел бы молодого человека и в секретари, а если угодно, назначил бы его и членом совета – не все ли равно, кто будет в нем заседать?..
Итак, ровно половина членов совета Главного управления путей сообщения была за музыку. По первому взгляду могло показаться, что музыка не имела никакого значения в глазах третьего члена, генерала Горголи. Этот генерал требовал прежде всего безукоризненной пунктуации во всех бумагах, исходящих из совета. Все запятые должны были быть разведены по местам, и сохрани бог, если хоть одна из них нарушала равнение или покидала назначенную во фронте позицию. Но так как во всей канцелярии никто не умел командовать запятыми лучше, чем титулярный советник Глинка, то и у генерала Горголи не было никаких возражений против этого докладчика, хотя бы и в нарушение субординации. Генерал Горголи действовал согласно служебному долгу, но справедливость требует признания: и за его спиной тайно действовала музыка. При генерале Горголи состояли супруга и три дочери. Старшая из них, баловница Поликсена, училась пению у маэстро Беллоли, где и пристрастилась петь дуэты с приятным молодым человеком, отрекомендовавшимся ей Михаилом Ивановичем Глинкой. Все это происходило на далеком расстоянии от Главного управления путей сообщения, но привело к тому, что если на вечерах у генерала Горголи среди гостей не оказывалось именно этого молодого человека, то его превосходительству сначала пела соло баловница Поликсена, потом следовало трио всех дочерей, а с присоединением супруги явно обозначалась квартетная форма. После этого, отбывая на службу, его превосходительство частенько делал особую помету в бумагах: звать на вечер этого, как его… который мастак по письменной части.
Словом, у трех генералов: Сиверса, Базена и Горголи, при всей разности их характеров, оказывались прямые или косвенные отношения с музыкой. При таком странном стечении обстоятельств совет Главного управления путей сообщения можно было бы не без оснований переименовать в музыкальную академию, если б не оказался вовсе неприступен четвертый член совета. Музыка оказалась перед ним бессильной. Но зато и не имел этот генерал никакого голоса в совете и был совершенно равнодушен к тому, сам ли почтенный секретарь или невзрачный его помощник докладывал дела.
Едва кончалось заседание, этот незначащий член совета молча исчезал, а первоприсутствующий граф Сиверс давал титулярному советнику Глинке очередную инструкцию.
– В четверг исполним квинтет Бетховена, – изъяснял Егор Карлович, – надеюсь на ваше участие! – и приглашение звучало как прямой приказ.
– Михаил Иванович! – вмешивался генерал Базен. – Не стыдно ли забывать меня, старика? Если заглянете завтра вечерком, будут премилые дамы, прошу взять во внимание!..
Генерал Горголи объяснялся иначе, мерно расставляя по ходу речи все знаки препинания.
– Уведомляю вас, – после запятой следовала пауза, – что их превосходительство, – запятая, – а равно дочери мои, – следовало двоеточие, и генерал перечислял дочерей: – Поликсена, Таисия, Досифея ждут вас в среду. – Генерал ставил голосом увесистую точку и, не ожидая ответа, отбывал.
А вслед за членами совета все чаще звал Глинку и правитель канцелярии, премилый Александр Николаевич Бахтурин, состоявший отцом при Косте Бахтурине. И сам Костя скакал в Коломну.
– Едем!
– Куда? К Аспазиям? К гетерам?
– К чорту гетер!.. Понимаешь, открыл один литературный дом. У хозяйки глаза, ножки… Ecoutez mol!
Но если удавалось отбиться от Кости, то одолевали пригласительные записки, стекавшиеся в Коломну. Между ними были надушенные конверты с княжескими и графскими вензелями и щегольские бристольские картоны, испещренные ленивыми каракулями.
Михаил Глинка не охмелел от «Волшебного напитка», поднесенного ему медлительными руками Елены Демидовой. Тогда кузнецова правнучка обратилась к «Тайному браку», изобретенному Чимарозой. Когда Елена Дмитриевна пела из «Тайного брака», у Глинки от восторга ползали по спине мурашки, но потом он снова исчезал.
В сонате для фортепиано с альтом все так же значились лишь Аллегро и Анданте, ничего более! А у дверей опять стучался ливрейный лакей с новым приглашением.
Очень редко заставал Глинку дома Саша Римский-Корсак, но, застав, каждый раз приступал к нему:
– Мимоза, давай жить вместе!
И Глинка решил:
– Ну, давай…
Жить долее в Коломне, на окраине, и вести светскую жизнь было уже невозможно.
Давно пора было переехать светскому молодому человеку поближе к центру столицы. Однако, решившись на переезд, Глинка строго оглядел однокорытника-пиита:
– Только смотри, не утопи в элегиях, хватит с меня и одного наводнения!..
Летом 1825 года переезд состоялся. Илья, Яков и Алексей сложили на подводу книги и рукописи. Их было куда больше, чем мебели, если не считать тишнеровского рояля.
На Загородном проспекте, который если и был загородным, то разве что при Павле Петровиче или еще того ранее, Глинка устроился на новоселье. Совместная уютная квартира была расположена во флигеле с окнами в сад. В саду стоял древний павильон с потемневшей надписью: «Не по́што далече – и здесь хорошо».
Саша Римский-Корсак был занят в это время «Ответом «Разуверению». Ответ вырастал в пространную поэму, которой не предвиделось, должно быть, и конца. Поэт отдавал этому любезному детищу все свое время, за исключением тех случаев, когда приходили деньги от скуповатого родителя.
С получением денег поэма останавливалась, и злато, явившееся к поэту даже в виде скромных ассигнаций, немедленно праздновало свою победу над поэзией. Все это очень мешало занятиям Глинки. По счастью, Александр Яковлевич, в отличие от своего родителя, умел расходовать деньги с молниеносной быстротой.
Глинка сочинял квартет для двух скрипок, альта и виолончели. Альт снова должен был петь мелодию, достойную Елены Демидовой. Сочинитель звал в кабинет виолончелиста Якова и скрипача Алексея. Музыканты ставили перед собой ноты и разыгрывали написанные партии. Альт вел сам Глинка. Потом, отпустив артистов, он снова все переписывал…
1825 год уже повернул на вторую половину. В глухую осеннюю ночь Глинка вспомнил о происшествиях в замке Рэкби и стал искать свои записи, но многих не обнаружил. Потом нашел знакомые клочки и там, где лилась песня Вильфрида, прочел написанное поперек листа чужой рукой: «За дрова заплочено…» А там, где прекрасная Матильда и мужественный О'Нейль, наконец, соединялись для дуэта, все та же кощунственная рука, не стесняясь, начертала: «Прошу вас покорно, таким родом не оставить…» Далее шли завитушки и росчерки.
– Илья! – грозно позвал Глинка.
Илья явился.
– Твоя работа?! – в голосе спрашивающего были укоризна, скорбь и гнев.
Илья присматривался, не совсем понимая смысл придирки.
– Вроде как бы и я, – нетвердо согласился Илья и еще раз присмотрелся, – должно быть, моя рука, Михаил Иваныч… А еще Алешка упражнялся…
– Да как же вы смели?! – Листы трепетали перед самым Ильёвым носом. – Понимаешь ли ты, что это такое?!
– Да что ж, Михаил Иваныч, напраслину-то говорить… – отбивался Илья. – Бросовые ведь листы-то, сами знаете, сколько времени они у вас в пыли валялись…
– Бросовые!.. Ну-ка повтори, что ты сказал!.. – И вдруг, пронзенный новой мыслью, заключил миролюбиво: – Ну, ступай, ступай! Может, они и в самом деле бросовые…
Илья ушел. Глинка стал рвать свои записи крест-накрест. Он рвал их с душевным облегчением, будто высвободился, наконец, из пут шотландского чародея Вальтер-Скотта. С тех пор ни благородные рыцари Рэкби, ни черноокая Матильда не являлись более во флигель на Загородном проспекте.
– Мимоза! – встретил однажды Глинку сожитель, когда Глинка вернулся из присутствия домой.
– Не хочу стихов, уговор дороже денег! – ответил, проходя к себе, Глинка.
– Стыдись, Миша, без стихов не может жить ни один порядочный человек! Ты сегодня дома?
– Дома.
– Очень хорошо! – обрадовался Корсак. – Я встретил Михайлу Глебова и Палицына. Обещали вечером быть к нам на твое новоселье.
– А как же, Элегия, мы им ассамблею приготовим? – озадачился Глинка. – Подобает как следует принять однокорытников, и так уже тысячу лет не видались!
Он принял меры к подготовке ассамблеи. Когда однокорытники явились, все было готово. Пошли, как водится, воспоминания о пансионе, и уж, разумеется, Глинка не упустил случая, чтобы явиться в образе и подобии подинспектора Колмакова, а будучи в ударе, изобразил и профессора красноречия Толмачева. Все смеялись до слез.
Михаил Глебов ничуть не изменился. Степан Палицын, совсем незаметный в пансионе, теперь блистал в форме прапорщика Главного штаба. Глинка готовил пунш и, подливая друзьям, внимательно к ним присматривался.
– Ты где, Глебов, служишь? – спросил он. – Попрежнему у финансов?
– Попрежнему. Но, как гражданин, теперь еще явственнее вижу: нищает народ, а на него новые подати накладывают. И рубль наш все валится и валится, как калека на костылях, к международному нашему конфузу!
– Ничего нет мудреного, – ответил Глинка, – вот батюшка мне пишет: опять неурожай, опять недоимки, опять во всех делах препятствия. У вас-то в Курской губернии тоже, поди, не лучше?
– Везде то же, Мимоза, и быть иначе не может, пока рабство будет угнетать народ!
– Так, друзья, – поддержал Глебова Палицын, сверкая своим мундиром, – народ бедствует, тиранство неистовствует, а мы бездействуем. Что же ответим мы отечеству? – Палицын строго посмотрел на однокорытников: – Вот ты, Глинка, чем вы с Элегией занимаетесь? Убиваете праздно время?
– Ну, нет, Степан, – возразил Саша Римский-Корсак, – я, брат, такую поэму задумал…
– Эх ты, Родомантида! – перебил Глебов. – Ну кому нужны ныне твои элегии? Уж не мужику ли, чтоб легче ему было пахать под твои вирши? Поезжай-ка лучше в свои вотчины да познай беды народные, освободясь от романтического тумана!
– Да я и вовсе к романтизму не привержен! – отбивался Саша Римский-Корсак.
– Ведь стыдно читать, что у нас о деревне доселе пишут, – продолжал с горячностью Палицын. – Вот этакое ты, Родомантида, в журналах читывал?
В деревне все прелестно,
В деревне все цветет,
Все просто и любезно,
В ней щастие живет!..
Глинка сидел за бокалом вина, чуть насупясь, и внимательно слушал.
– А кто же знает, что думает народ, чего он хочет, какого счастья? – Глинка посмотрел на Глебова. – Вот ты, Глебов, знаешь?
– Знаю, – последовал ответ. – Во всяком случае не стихов и не музыки, а свободы! Художества подобны сейчас наркотическому снадобью. Они отвлекают честных людей от главного. Отечество гибнет от тиранов, а ты, изволишь ли видеть, живописуешь страдания Матильды Рэкби, которую измыслил господин Вальтер-Скотт. А к чему нам сия Матильда?
– Да я давно ее бросил, – добродушно отмахнулся Глинка, – но ты не прав, Глебов, художества тоже могут служить народу…
– Разумеется, – перебил Палицын. – К примеру – Рылеева стихи… Исповедь Наливайки! – разгоряченный, он тряхнул головой и прочел:
Возьмут свое права природы;
Бессмертна к родине любовь,
Раздастся глас святой свободы,
И раб проснется к жизни вновь…
Наступило молчание.
– Так что же, по-вашему, делать? – Глинка серьезно посмотрел, ожидая ответа. – Что делать, Палицын?
– Действовать, Глинка!
– Так, конечно, но почему вы думаете, что артист не может быть действователем?
– Сейчас не до художеств! – резко ответил Палицын. – Есть дела поважнее!
– Какие дела? Что вы вещаете, будто пифии! Ну, какие такие дела?
Снова наступило молчание. Палицын нерешительно поглядел на Глебова.
– Пусть каждый сам решит, что ему делать, – сказал Глебов. – И уж во всяком случае не брякать на фортепианах в утешение девицам!..
– Невежды!.. – воскликнул Глинка.
Глаза его загорелись, и он заговорил было о музыке, которой надлежит родиться в России для народа, но однокорытники плохо его слушали, и он умолк.
– Выпьем за свободное и просвещенное отечество! – сказал, поднимая бокал, Палицын.
Они дружно осушили бокалы и продолжали спор.
– А что, Глинка, – спросил Палицын, – ты по Смоленску не знал ли Петра Каховского?
– Какого Каховского?.. Постой, постой… Нет, не припомню, а что?
– Вот истинный гражданин и удивительный человек! – Палицын будто хотел еще что-то добавить, но раздумал.
Ассамблея шла своим чередом и закончилась, как всегда, поздно. Только в последнюю минуту Саша Римский-Корсак прорвался и начал читать из своей поэмы. Друзья уже расходились.
– Так что же, Глинка, – сказал Глебов, прощаясь, – на Корсака сам бог рукой махнул, а ты ведь серьезный человек. Неужто так и будешь весь век служить да играть на фортепианах?
Глинка нахмурился и замкнулся.
– Не всем же быть в действователях, Глебов, – сказал он, – а мы уж как-нибудь согласно возрасту и склонности проживем…
– Эх, Глинка, Глинка! – вздохнул Глебов. – Хотел было я поговорить с тобой о важном, да выходит, не стоит!..
Может быть, и очень ошибся в своем мнении в этот день пылкий Михайла Глебов, любитель статистики и политических наук…