Глава десятая

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Могучее контральто Елены Демидовой полно печали, и все присутствующие подпадают под ее власть. А кузнецова правнучка, сверкая бриллиантами, поет, печалится, и кажется – вот-вот сама растворится в печали. Молодой человек, аккомпанирующий певице, смотрит на нее взыскательным взглядом, и тогда неуловимо для слушателей светлеет печальный напев.

Так бывает в предутренний час: ночь, уходя, нагонит на небо черные тучи. А глянет путник ввысь и, еще ничего не видя, уже знает: в борении с тьмой нарождается свет.

Стоя у рояля, Елена Дмитриевна пела о разуверениях, и все взыскательнее были взгляды, которые кидал на нее молодой фортепианист. В напеве попрежнему звучала печаль, но она уже не была всевластной: должно быть, за тучами занялась заря.

Я сплю, мне сладко усыпленье… —

пела Елена Демидова, и, сопровождая пение, еще ниже склонялся к клавишам фортепианист. Музыка сострадала обессилевшим и утешала, но, утешая, не сулила усыпленья.

Бывает так, что в безысходной тоске осенит человека песня. Ухватится за нее горемыка, весь изойдет в горьких жалобах, но еще не кончилась песня, а уже стал он сильнее духом. Есть такие песни на Руси.

Елена Дмитриевна пела о разуверениях, понимая то главное, чему песня учила ее тульских прадедов. Недаром все больше любовался певицей молодой фортепианист, сам восторженный и осиянный.

По зале неслись последние звуки романса. Там, где поэт заключал элегию унылой безнадежностью, там в романсе всходила дальняя, еще невидимая взору заря.

Избранные ценители музыки, собравшиеся в демидовском особняке, аплодировали и кричали: «Браво!»

Фортепианист встал, поцеловал руку певице, и они, удалясь от рояля, уступили место новым исполнителям.

– Михаил Иванович, – обратилась к Глинке Демидова, – все ли веления ваши исполнила я?

– Почти все… – отвечал он. – Вы достигнете полного совершенства, когда доверитесь себе и мне с первых же тактов. Гоните от себя ложную чувствительность, которая не свойственна нам ни в художестве, ни в жизни!

– Я к тому всей душой готова! – покорно сказала Елена Дмитриевна, и на миг словно кто-то сдернул с ее серых глаз поволоку. Она протянула артисту обе руки.

– Я многим обязан сегодня вашему таланту, – целуя руки, произнес Глинка.

– Век бы ваше «Разуверение» пела и тешила душу этой живительной тоской! – продолжала Елена Дмитриевна. – Этакий приворотный романс вы сочинили!

Тут раздалась музыка, и Глинке, по счастью, не пришлось объяснять Елене Дмитриевне, что новый романс вовсе не предназначался для нее. Он был задуман для тенора и написан для того, чтобы продолжать давно начатые споры с поэтами и музыкантами. Он поспорил теперь даже с собственной «допотопной» «Арфой», требуя от нее не столько верности прошлому, сколько помощи в новых поисках.

Так родилось «Разуверение», призванное вернуть веру тем, кто ее утратил.

Ведь разуверением грозили сочинителю и его собственные замыслы. Автор оставленной оперы, незаконченной сонаты и многих других отвергнутых им самим пьес теперь совсем не был похож на того вихрастого пансионера, который так радостно встречал госпожу Гармонию, сходящую к нему с золотого облачка, и который так охотно блуждал с воздушной своей гостьей неведомо где.

В дополнение ко всем спорам и битвам, которые вел молодой музыкант, он вступил в единоборство с автором «Разуверения».

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней…

Казалось, именно эта элегия выражала общее разочарование и музыканту легче всего было бы воплотить в звуках всеобщий стон.

Молодость, печалясь о судьбах отечества, призывала к жизни. Этот призыв, проникнув в поэзию, никак не отражался в звуках чувствительных романсов. И даже те горячие головы, которые требовали от изящной словесности служения народу, ничего не требовали от химеры-музыки.

Но недаром говорил своим друзьям Михаил Глинка, что пришло время небесной музыке вмешаться в земные дела.

Одним словом, элегия «Разуверение», призывавшая, казалось, к беспробудному сну, подошла как нельзя лучше для выражения совсем иных мыслей и чувств титулярного советника, склонного к музыкальному сочинению. В «Разуверении», положенном на музыку Михаилом Глинкой, зажегся во мраке свет, будто кто-то окропил мертвое царство живой водой.

И словно ждал Петербург, чтобы показали ему это чудо. Романс стали петь все.

Чудо заключалось в том, что воскресли для новой жизни затверженные наизусть стихи. Чудо заключалось в том, что с помощью Глинки музыка нашла прямую дорогу в жизнь и даже больше: робко и неуверенно, она уже вмешивалась в эту жизнь, по-своему отображая живые ее голоса, не приемлющие смерть.

Совершилось рождение музыканта. Это случилось не в ту майскую ночь, когда соловей распелся под окном новоспасского дома. Это произошло в тот час, когда сидел Глинка над нотным листом, и сама жизнь заговорила языком звуков.

Сочинитель «Разуверения» впервые в жизни был собой доволен. Он собственноручно переписал романс и отослал в Новоспасское, а также шмаковским дядюшкам.

Иван Андреевич немедля отозвался из Шмакова письмом:

«Не могу и вообразить, маэстро, куда тебя, маленькую Глинку, приведет талант! Сыграл я твою пьесу достопочтенной Дарье Корнеевне – расплакалась голубушка, а тебе отписать велела: «Скажите вашему племяннику, Иван Андреевич, что хоть я его и не знаю, а сердцем чую: утешительный он людям человек!..» И вообрази, маэстро, все это опять сквозь слезы…»

Далее, между поклонов дядюшки Афанасия Андреевича и тетушки Елизаветы Петровны, все более определялась из письма судьба самого дядюшки Ивана Андреевича. Той судьбой была при одиноком дядюшке простая женщина Дарья Корнеевна. Она пуще глаза берегла его и любила в Иване Андреевиче именно то, за что презрела его тетушка Марина Осиповна, – бесхитростное сердце, отданное добрым чувствам.

А пока раздумывал Михаил Глинка над судьбой дядюшки Ивана Андреевича, пришел ответ из Новоспасского: матушка сообщала о важнейшей семейной новости – Поля была просватана.

« На-днях было заручение, – писала Евгения Андреевна, – а свадьбе тогда быть, когда ты, мой хозяин, приедешь! Того же непременно хотят невеста с женихом. С молитвой к всевышнему ожидаю тебя. Усердная мать».

На том же листочке писала Поля.

«Мишель, дорогой Мишель, – с трудом разобрал он, – помнишь мой вещий сон, как ты тогда разгадал ручей без берегов?»

Глинка старался припомнить, но ничего не вспомнил. В письме не было названо даже имя жениха, но этого, пожалуй, и не требовалось. Им мог быть только сосед из Русскова…

А в столицу в ту осень снова вернулся Руслан. Но какие страшные ковы наложил на него Черномор!

Над зрительным залом Большого театра как ни в чем не бывало резвились полногрудые музы. За дирижерским пультом попрежнему стоял Катерино Альбертович Кавос На сцене шел балет «Руслан и Людмила» по поэме Александра Пушкина. Правда, на этот раз Катерино Альбертович не был повинен в музыке, которую подкинул Руслану в Москве предприимчивый немец Шольц. Кавос не был повинен и в том, что творилось на сцене. А там покорные слуги Черномора, приставленные к театру, мигом превратили русского витязя в некоего князя Видостана и милую Людмилу – в колдовку Лесту. Балетмейстеру не было нужды до сочинителя поэмы. Он перекинул через всю сцену нарядные аншлаги с изречениями собственной мудрости: «Руслан и Людмила – под моим покровительством!..», «Руслана можно победить красотой!..»

Надписи менялись со сказочной быстротою. Крылатые девы безустали плясали. Музыка, унылая, как немецкий праздник, была во всем похожа на ту музыку, от которой Глинка всегда опрометью бежал из театра.

Он уже стал было готовиться к бегству, но, превозмогая музыку, залюбовался Авдотьей Истоминой. Статная, сильная и воздушная, она словно родилась от пушкинской поэмы. В ней одной жило очарование Людмилы, в ритме ее движений пел пушкинский стих.

Но едва Людмила-Истомина покинула сцену и на театр полезла всякая завозная нечисть с бенгальскими огнями и дымом, Глинка встал и вышел из театрального зала.

У артистического подъезда уже собирались обожатели крылатых красавиц. Они стояли толпой, ведя серьезный разговор о пуантах и фуетэ. К подъезду уже поданы были казенные рыдваны, и заслуженные кони мерно перетирали казенный овес.

Какой-то молодой человек, одетый с иголочки, обернулся к Глинке:

– Мимоза!

– Левушка, ты?

Лев Пушкин растерянно оглянулся. Обожатели психей, довольные его отлучкой, тесно смыкали свои ряды.

– Ну и чорт с ними! – сказал Лев Сергеевич. – Завелась здесь у меня одна родомантида, – объяснил он Глинке, – да уж тебя-то я никак не отпущу. Едем в ресторацию, к Андриё, согласен?

– Изволь, да как же ты в гражданском платье? Неужто не в гусарах служишь?

– Нет, брат, в гусары меня родители не отпустили. А вместо того угодил я в департамент духовных дел…

– Ну и метаморфоза! – удивился Глинка.

– Метаморфоза? – переспросил Лев Сергеевич. – Нимало! Я и у духовных дел в гусарах состою…

– А где Александр Сергеевич?

– В обители отеческой, селе Михайловском тож. – Левушка опечалился. – С Сашей, брат, плохо дело: из южных странствий в новую ссылку упекли. И еще хотели, плешивые, отдать опального под батюшкин надзор, чтобы сам родитель воздерживал сына от либеральных идей и афеизма!.. Не знали, должно быть, что родной брат Александра Пушкина при духовных делах состоять будет! – Левушка снова повеселел. – Да ты подумай, Мимоза, у нас, в присутствии, Сашины стихи читаю – и все им мало: новых просят…

– Ну, а что же Александр Сергеевич?

– А Саша роман пишет и трагедию о царе Борисе кончил. Меня замучил – письмами бомбардирует насчет своих корректур. Он за каждую опечатку шкуру спустить готов. А где мне за всем усмотреть, когда сам же меня комиссиями засыпал! Шли ему Шекспира, мемуары Фуше, песни Кирши Данилова, а там пойдут глиняные да черешневые трубки, лимбургский сыр, сотерн, горчица, уксус да еще чорт знает что!.. Хорошо, что у меня память такая…

В ресторации, осушив первый бокал, Левушка оглядел Глинку испытующим взглядом:

– А ты, слышно, музыкантом стал?

– Помилуй, служу помощником секретаря в Главном управлении путей сообщения.

– А! – почему-то обрадовался Левушка. – Ну уж и достается, поди, путям сообщения от музыки?

– Нимало, служба службой…

– Не говори! Насчет «Разуверения» у тебя здорово вышло!

– Да где же ты слыхал?

– Ты Сашиного барона Дельвига знаешь? Нет? И Баратынского не знаешь? А у Дельвигов твою музыку отменно хвалили!

– Как же до них дошло? – насторожился Глинка.

– Эко удивленье! – чокаясь, отозвался Лев Сергеевич. – Ты Сашиных «Цыган» знаешь?

– Помилуй, кто же их не знает?

– Ну вот, – огорчился Лев Сергеевич, – в печати их нет, а все знают, и Саша меня анафеме предает, будто я в том виноват! Впрочем, где же искать виноватых? Люди наперебой переписывают…

Левушка снова осушил бокал.

– А хочешь, я тебе из Сашиного романа новенькое прочту?

И он стал читать, вскинув голову:

Татьяна в темноте не спит

И тихо с няней говорит:

– Не спится, няня, здесь так душно.

Открой окно да сядь ко мне.

– Что, Таня, что с тобою? – Мне скучно,

Поговорим о старине.

– О чем же, Таня? Я, бывало,

Хранила в памяти не мало

Старинных былей, небылиц…

Левушка читал нараспев, подражая старшему брату. Чем дальше шел разговор Татьяны Лариной со старухой, тем ярче обозначался голос каждой.

– А дальше?.. – спросил Глинка, когда Левушка кончил читать.

– Хватит с тебя… Шампанское за тобой?

– Разумеется! – со всей охотой подтвердил Глинка.

– Ergo, bibemus![52] – Левушка перешел на латинский стих и еще более оживился: – У меня с этой девицей Лариной конфузия вышла, и какая конфузия! Пошел я в «Полярную звезду»… Ты Рылеева знаешь?

– Давно о нем слышу, а знакомым быть не привелось.

– Душа-человек!.. – отозвался Левушка. – Дома я его не застал. Встречает меня Александр Бестужев. Тоже не знаешь?

– Отлично знаю, по службе встречаемся.

– А!.. Он самый и есть. Передаю ему стихи – их мне Саша на орехи прислал – и говорю: меньше пяти рублей ассигнациями за строчку не возьму! А разбойник Бестужев стихи в стол спрятал и говорит: «Мы бы тебе по червонцу заплатили и в «Звездочке» бы пропечатали, что платим золотом за Пушкина стихи!..» – Левушка рассмеялся: – Вот, брат, какая родомантида вышла. Поддели меня альманашники!

– А сам Александр Сергеевич ныне в Петербурге не бывает? – спросил Глинка.

– Что ты, белены объелся? – Левушка удивленно оглядел друга. – При Александре Павловиче, голубчик, Александру Сергеевичу осталось одно спеть:

Забудь бывалые мечты…

И Левушка довольно верно напел из модного романса.

Глинка смущенно и радостно вспыхнул. Левушка понимал внутренний смысл «Разуверения». И это было отрадней всего…

– Слушай, Мимоза, – спросил при прощанье Лев Сергеевич, – почему ты на воскресных сходках в «Полярной звезде» не бываешь?

– Собирался я. – раздумчиво отвечал Глинка, – да все как-то недосуг было, а потом Бестужев из города отъехал…

– Да он давно вернулся, – возразил Левушка, – по воскресеньям у них весь литературный Петербург в сборе: и классики, и романтики, и неоклассики, и чорт их там разберет кто… А в общем – весь Парнас и рассудительная проза! В следующее воскресенье непременно тебя свезу!