Глава одиннадцатая

В доме Российско-Американской компании у Синего моста, в квартире литератора и служащего компании Ореста Сомова, жил Александр Александрович Бестужев, адъютант герцога Вюртембергского.

Оставив за порогом свои адъютантские обязанности и сменив гвардейский мундир на домашний халат, Бестужев усердно трудился над корректурами и разбором статей для «Полярной звезды».

В нижнем этаже того же дома квартировал второй издатель альманаха, Кондратий Федорович Рылеев, занимавший в Российско-Американской компании должность правителя дел.

И не было ничего удивительного в том, что сюда, в дом у Синего моста, во множестве стекались люди: кто шел в Компанию, имея с нею дела по русским землям в Америке, а кто просто искал встречи с издателями знаменитого альманаха.

В воскресный день, в самом начале ноября 1825 года, около полудня в квартиру Ореста Сомова постучались Лев Пушкин и Михаил Глинка. Дверь открыл им Александр Бестужев и, дружески приветствовав постоянного посетителя, Льва Пушкина, с особой сердечностью отнесся к своему знакомцу по Путям сообщения.

– Наконец-то одолжили посещением, Михаил Иванович! – Бестужев провел гостей в свою комнату. – Прошу прощения на короткую минуту, – сказал он, возвращаясь к прерванной работе. – Сейчас спустимся к Рылееву. Там, поди, сборище уже в полном составе!..

Левушка оглядел заваленный книгами стол.

– Уже давно пора быть «Звезде» на будущий год, а коли на «Звезду» усердия нехватило, хоть бы «Звездочку» в свет выдали! И честят же вас с Рылеевым любители словесности за опоздание!

– По всей справедливости осуждают, – отвечал Бестужев, – да видишь ли, Лев, Рылеев для Компании новые прожекты сочиняет, а меня герцог своими благоглупостями истязует!

– То-то! – продолжал Левушка. – Послушать тебя, так Компания да вюртембергский немец во всем повинны. Знаем мы вас, альманашников! – Он испытующе поглядел на Бестужева и тотчас обернулся к Глинке: – Продувной народ!..

Бестужев улыбнулся: Лев Пушкин в роли обличителя показался ему забавен.

– Извольте судить, Михаил Иванович! – сказал он. – Сам Лев, казнящий леность, не дал мне закончить статью. Впрочем, нам пора!..

Хозяин отодвинул рукопись, накинул сюртук и повел гостей вниз.

В небольшой столовой у Рылеева было полно народу. Военные и штатские посетители были заняты шумной беседой и отчаянно курили трубки.

– Voilà l'isba russe![53] – шепнул Глинке Левушка, и Глинку поразило необыкновенное убранство стола: на нем стояли квашеная капуста, соленые огурцы и ржаной хлеб, а между этих отечественных яств высились графины с отечественной горячительной влагой, впрочем весьма скромные по объему.

Русский завтрак, сервировавшийся у Рылеева каждое воскресенье, проходил в полном беспорядке, как и всегда.

Глинку радушно встретил хозяин, невысокий, статный молодой человек, с очень живыми глазами. Пожав руки вновь прибывшим, Рылеев пригласил их к столу и, так как тоже был увлечен разговором, снова вернулся к своему собеседнику. То был полковник карликового роста, с удивительно добродушным выражением лица. Услышав фамилию Глинки, он недоуменно поднял глаза на вошедшего.

– И я тоже Глинка, милостивый государь мой, – сказал полковник, – Федор Николаевич Глинка, имею честь!.. – И снова глянул на молодого человека. – Из каких же Глинок вы будете? Не из нашей ли смоленской родни?

Автор знаменитых «Писем русского офицера» с большим любопытством адресовался с этим вопросом к новому знакомцу, но ответ Михаила Глинки потонул в общем гуле голосов.

– Пушкин, Пушкин явился!

– Чем порадуешь сегодня, Лев?

– Читай из «Онегина»!

Но Лев Сергеевич, не спеша отведав из графина, мрачно пережевывал квашеную капусту и, вопреки всем ожиданиям, не изъявлял охоты что-либо читать.

В клубах табачного дыма Глинка внимательно присматривался к хозяину дома. Оставив низкорослого полковника, тот перешел теперь в противоположный угол комнаты и о чем-то расспрашивал совсем юного белокурого офицера, похожего на мальчишку. Глинка сразу узнал в нем былого соседа по Коломне, памятного по наводнению в прошлом году.

– Если умы наши не заняты высоким, – говорил офицеру Рылеев, повидимому продолжая разговор, – что ж удивительного тогда, друг Одоевский, что коснеем в пошлости и пересудах? Не говорю о словесности, но и о всей гражданственности нашей…

– Которую растлевает изо дня в день «Северная пчела»? – обернулся к Рылееву суровый молодой человек в заметно поношенном лиловом сюртуке. – Неужто, Рылеев, ты и далее будешь допускать в дом презренного пса Булгарина?!

Рылеев вспыхнул, задетый за живое тоном, которым говорил суровый гость.

– Плох же будет тот деятель, который в ослеплении самых благородных чувств выпустит из глаз врага, – неожиданная улыбка смягчила выражение лица Рылеева. – Но даю слово, что при случае мы отрубим гнусную голову Фаддею на гнусной его «Пчеле»!

– Кто это? – осведомился у Александра Бестужева Глинка, показывая глазами на собеседника Рылеева.

– Петр Каховский, – ответил Бестужев, и в его голосе Глинке послышалась какая-то затаенная настороженность.

– Тоже литератор? – любопытствовал Глинка.

– Ничуть, однакоже по безудержности страстей своих мог бы отменно сражаться среди альманашников!

Бестужев присел рядом с Глинкой, наблюдая издали за спором, который с новой силой кипел вокруг Рылеева. Глинка с интересом следил за Каховским, стараясь понять, чем же мог прельстить его пансионских однокорытников этот безвестный смолянин. Каховский продолжал говорить, наступая на Рылеева, в голосе его все отчетливее звучали ожесточение и желчь.

– Как вам нравятся наши сборища, Михаил Иванович? – спросил у Глинки Бестужев. – Сумбурно, не так ли? – Бестужев улыбнулся. – Надо полагать, вовсе несходственно с чинными словопрениями в какой-нибудь аглицкой палате, – заранее в том с вами согласен! Я хоть и весьма привычен, однако, слушая, часто переношусь мыслью во Францию: должно быть, так же кипели страсти в якобинских клубах… Вот вам сила привычки, – сам себя перебил Бестужев, – никак не можем обойтись без примеров чужеземных!.. – Он умолк, словно собираясь с мыслями, и затем продолжал: – Не стыдно ли нам сие? Русский штык с силой архимедова рычага умел повернуть все движение европейских дел, неужто же мыслью своею мы не будем еще более сильны? Разве имя первого поэта нашего Александра Пушкина есть только залог будущего? Нет, в нем заключено свидетельство содеянного!

Сочинитель изящных повестей и умных обзоров российской словесности в «Полярной звезде», пришедшихся столь по душе Михаилу Глинке, горячо заговорил под общий шум о Пушкине. Он не спеша подбирал слова:

– Пылкие головы судят ныне о Пушкине вкривь и вкось, не понимая, что поэт, воплотивший высшие идеи народности, тем самым уже заслужил почетное имя гражданина. Вам, как музыканту, более чем кому-нибудь, должно быть понятно, что стих его достиг совершенства истинной музыки, но кому бы надобен был этот стих, если б он одной музыкой оставался?..

У Глинки давно кружилась голова от шума и табачного дыма, но он, превозмогая головокружение, сказал:

– Я во многом согласен с вами, Александр Александрович, касательно художеств, но почему же, предрекая славу России в поэзии и словесности, вы пренебрежительно обходите музыку?..

В этот миг в сгустившихся клубах дыма перед Глинкой предстало видение давних лет. Дым рассеялся, но видение не исчезло. Долговязая фигура приближалась к Глинке, натыкаясь на встречные стулья.

– Сударик-музыкант! – раздался глухой, срывающийся голос. – И ты здесь!

– Вильгельм Карлович! – Глинка чуть было не сказал по пансионской привычке: «Кюхель!» – и крепко обнял своего бывшего наставника.

– Да как же ты сюда попал, сударик-музыкант? – недоумевал Кюхельбекер и никак не мог осознать представшую перед ним действительность, словно шел Вильгельм Карлович к Кондратию Рылееву, на Мойку, а попал вместо того в Благородный пансион, на фонтанные берега.

– Вообрази, Вильгельм, – вмешался Левушка Пушкин, который успел уже не раз переведаться с графином и опять мрачно пережевывал квашеную капусту, – Глинка выдал в свет «Разуверение»!

– Какое «Разуверение»? – перешел от одного недоумения к другому Кюхельбекер. – Уж не на Евгения ли Баратынского ты посягнул?

При этих словах плотный господин с бледным лицом, в больших очках оглянулся и внимательно посмотрел на Глинку.

– Брат Дельвиг, брат Дельвиг! – закричал ему через стол какой-то усатый капитан с черной повязкой на голове и, раскинув руки, пошел на Дельвига.

В небольшой комнате, казалось, уже было гораздо больше людей, чем она могла вместить. Но гости все прибывали. Некоторые удалялись с Рылеевым в кабинет и через некоторое время снова возвращались, повидимому, ничто не мешало издателю «Полярной звезды» вести литературные свои дела. Шуму заметно прибавилось с момента появления Кюхельбекера. Вильгельм Карлович кому-то грозил, у кого-то чего-то требовал. Глинка перехватил его на полуслове, и хотя ему не удалось побеседовать с былым наставником досыта, главное о Кюхле он все же узнал.

Издатель преждевременно почившей в Москве «Мнемозины» снова был не у дел в Петербурге. Вильгельм Карлович уже не свершал, как в былые времена, своих мечтательных путешествий в 2519 год. Но попрежнему злой мачехой была Кюхле добрая матерь-земля.

Образ российского Дон-Кихота и пансионский мезонин встали перед Глинкой. Это ощущение милой старины было так живо, что он вовсе не удивился, увидев подле Кюхельбекера Михаила Глебова.

– Наконец-то и ты, Глинка, нашел дорогу к порядочным людям! – обрадованно сказал Глебов, здороваясь с ним.

В этот миг, как видение, испарился среди табачного дыма Кюхля.

Вся комната давно ходила ходуном перед Глинкой. К усилившемуся головокружению прибавилось странное ощущение: будто была перед ним не столовая, а котел, в котором кипели, не находя выхода, какие-то подспудные силы, и в этом кипении бурлила чья-то горячая речь.

В углу ораторствовал полковник – однофамилец Глинки. И хотя все в этой сходке было странно и непривычно, все-таки удивительно было слышать, что говорил этот человек с необыкновенно добродушным лицом:

– Давно ли, низвергнув Бонапарта во имя свободы, мы прошли европейскими полями славы через сотни триумфальных арок, а ныне попали в тесные рамки обыденности и в совершенный застой…

Молодой выхоленный офицер внимал полковнику с каким-то мальчишеским восторгом. Рядом стоял Каховский и с затаенной в глазах усмешкой смотрел на полковника, слушая его прекраснодушные слова.

Доведенный головокружением почти до беспамятства, Глинка тайком покинул сходку.

«Чудят!» – подумал он, вдыхая ночной воздух и приходя в себя.

Он пошел по набережной Мойки, перебирая в памяти слышанные речи и в особенности свой незаконченный разговор с Бестужевым.

«Чудят!.. – повторил он. – Однакоже дельно мыслят. Надо бы о многом переведаться с издателями «Звезды»…»

Набережная круто завернула вправо, и Глинка вдруг увидел себя на том самом месте, где на Мойку выходил узкий переулок, протиснувшийся между каменных домов. Он постоял, опершись на ограду, где стоял когда-то ночью. Только гораздо холоднее была теперь железная ограда. Сколько воды утекло с тех пор!