Глава седьмая
– Ну, Глинушка, прощай! – Николай Мельгунов еще раз неуклюже обнял Глинку. – Прощай, чортушка!
Друзья целуются, смущаясь столь непривычного проявления нежности, и оба стараются казаться веселыми.
В дорожной карете уже дремлет, поджидая сына, господин Мельгунов, а Михаил Глинка все еще держит за пуговицу суматошного Сен-Пьера. Но то уже не сияющая медным блеском пуговица на пансионской шинели, то партикулярная пуговица на щегольском пальто юного путешественника.
– Постой, олух!.. – говорит Глинка и под суровой лаской прячет ему самому непонятное волнение чувств. Надо бы еще многое наказать другу, отправляющемуся в Париж. И Сен-Пьер еще раз взмахивает руками, потому что ему тоже нужно многое сказать, но оба, стоя у кареты, опять молчат. В эти минуты мужает мальчишеская дружба, родившаяся в Благородном пансионе.
А в карете все глубже дремлет Александр Ермолаевич и сквозь дрему мечтает о том, как сладостно будет грезиться ему под шум Парижа, или под песни буршей в Гейдельберге, или в каком-нибудь ином месте на земле.
Но вот уже пуговица дорожного пальто Николая Мельгунова выскользнула из рук Михаила Глинки, в последний раз захлопнулась дверца дорожной кареты, и сама карета куда-то поплыла и потом вовсе растаяла в уличной суматохе…
А следом за каретой Мельгуновых вдруг тронулись и зимние дороги. Разлилась-расплакалась талыми снегами зима.
Но вот вздохнет всердцах державная Нева и пойдет бросать льдину на льдину, пока санкт-петербургский комендант в полной парадной форме не отчалит на катере от дворцовой пристани, а пушки, завидя катер, ахнут с Петропавловской крепости. Ну, теперь, пожалуй, точно, весна: открыта навигация на Неве!..
Открыт путь по Неве, но на Фонтанке не было и не будет никакого ледохода. Здесь отродясь никто не видал такого дива. На Фонтанке, не торопясь, тает закоптелый ледок, домовито прикрытый всякой нечистью, какую набросали за зиму добрые люди. Тает себе кое-как тонкий ледок, а баржи уже плывут целыми караванами.
А без песен какая же может быть весна!..
Песни набегали гурьбой в пансионский сад.
Михаил Глинка с головой ушел в книгу. Правда, книга была тоже о песне: «Собрание народных песен с их голосами». Но ничуть не занимали сейчас читателя нотные листы. Он читал и перечитывал предуведомление, а составитель предуведомления писал о песнях так: «Не знаю я, какое народное пение могло составить столь обильное и разнообразное собрание мелодических содержаний, как российское. Между многих тысяч песен нет двух между собой похожих, хотя для простого слуха многие из них на один голос кажутся. Можно себе вообразить, какой богатый источник представит сие собрание для талантов музыкальных, не токмо для Гайднов, но и для самих сочинителей опер, какое славное употребление могут сделать они и из самой странности музыкальной, какая есть в некоторых песнях наших!..»
На этих-то строках каждый раз и спотыкался читатель: в чем же нашел сочинитель эту странность? Не в том ли, что песни ни на какую другую музыку не похожи?
А предуведомление, не давая ответа, уже задавало уму новую задачу: «Может быть, не бесполезно будет сие собрание и для самой философии?..»
Смутная наука философия, которую пансионерам надлежало одолеть лишь на старшем отделении, совсем неожиданно явилась в песенное царство, а чем могло послужить науке философии премудрое это царство, о том в предуведомлении опять не говорилось: только составитель его все больше и больше дразнил дерзостью мысли. Еще никто и никогда не писал подобного о простонародных напевах: «Может быть, сие собрание новым каким лучом просветит музыкальный мир? Большим талантам довольно малой причины для произведения великих чудес: упадшее на Ньютона яблоко послужило к открытию великой истины…»
Это было, пожалуй, самое удивительное предуведомление, которое когда-либо приходилось встречать в книгах Михаилу Глинке. Мало, что составитель призывал немудрящие песни на помощь всеведущей философии, – он поминал Ньютона, словно бы и в самом деле надлежало открыть в простонародных напевах какую-то великую истину, способную перевернуть музыкальный мир!.. Но тот, кто написал предуведомление, может быть, сам уже владел ключом к песенному царству, только не подписал под предуведомлением своего имени? Кто же он?
По счастливой случайности, его имя само раскрылось перед Глинкой. Это произошло в доме у Львовых. Там попрежнему играл на скрипке Алексей Федорович, и на прославленные квартетные вечера к Львовым попрежнему съезжались музыканты. Разумеется, при каждой возможности возил туда племянника и Иван Андреевич. Дядюшка все еще рассказывал Фильдову экспромту, и «маленькой Глинке» не раз приходилось играть на собраниях у Львовых. Племянника Ивана Андреевича изрядно хвалили, а пока дядюшка выслушивал эти комплименты, Мишель скрывался в какой-нибудь уголок. В библиотечной комнате у Львовых он и увидел «Собрание народных песен», облеченное в роскошный сафьян, а едва раскрыв его, зачитался предуведомлением.
– Любопытствуешь, государь мой? – Перед Глинкой стоял сам хозяин дома, Федор Петрович Львов, придворный генерал и музыкант. Суровый с виду старик взирал на юного гостя весьма благосклонно: должно быть, только что игранная Глинкой пассакалья Баха произвела впечатление, и поэтому генерал был не в обычай словоохотлив: – А ведомо ли тебе, что писаны сии песни с наших голосов? Двоюродник мой, Николай Александрович Львов, все сие дело замыслил: мы, молодые, пели, а господин Прач на ноты положил и бас пристроил.
– Кто же, Федор Петрович, предуведомление составил?
– Да все он, покойник!
– И давно Николай Александрович умер? – в голосе Глинки было горькое разочарование, но старик не заметил его, предавшись воспоминаниям.
– Да тому будет уже без малого двадцать лет, царствие ему небесное, вечный покой… – И вздохнул Федор Петрович, поминая былое: – Истинно, не знал он покоя на земле!..
Они сидели в библиотечной комнате, и Федор Петрович вел неторопливый рассказ о неуемном действователе и члене Российской академии художеств Николае Александровиче Львове. Был он и стихотворец, и зодчий, и сочинитель, и живописец; искал и нашел, между дел, минеральный уголь под Петербургом; объездил и первый описал кавказские целебные воды.
Федор Петрович погладил сафьяновый переплет книги.
– Тоже его опыт, государь мой. Видел ли ты добротнее сафьян?
Львовский сафьян действительно был необыкновенной выделки, должно быть, как и все, к чему прикасался этот действователь. Однако юный собеседник Федора Петровича не обратил на сафьян никакого внимания.
Вскоре он приобрел «Собрание песен» в собственность, но без всякого сафьяна. С тех пор он много раз перечитывал львовское предуведомление, а потом разглядывал ноты. На них были положены многие российские песни: и те, что обжились в Петровом граде, и те, что нашли дорогу в отечественную оперу… К каждой песне был приставлен для сопровождения генерал-бас. Генерал-бас песню пестует, а песня ведет с ним старый, давно знакомый спор. В шмаковском оркестре песенные голоса с трубами спорили – и теперь нет у них внутреннего ладу с генерал-басом.
– Песня, а не дышит; ноты, а не живут!..
Глинка всматривается в нотные значки: они оживают, и между строчками, на которых расположились песня и аккомпанемент, начинается баталия: «Изволь, песня, в лучшие гармонии разодеться, по всем правилам науки!» – наставляет ее приписанный Иваном Прачем генерал-бас. «Уволь, сударь, – отвечает генерал-басу песня, – твоих правил мне не занимать стать, у меня своя наука!..»
По расчисленному кругу шла пансионская жизнь. И сами пансионские правила никак не могли предугадать, что еще придумает неистовый мечтатель, скрывшийся в полуприватном мезонине под смиренной личиной наставника. А Вильгельм Карлович все ревностнее побуждал поэтов к новым опытам. И более того: он даже обещал печатать эти опыты в «Невском зрителе». Мудрено ли, что многие питомцы уже смотрели на страницы «Зрителя» как на будущие свои вотчины…
Только Михаил Глинка, за неимением собственных стихов, оставался бескорыстным читателем «Зрителя». Журнал с первых книжек начал печатать ученое рассуждение о музыке. Составитель знал все: о происхождении музыки у древних, и то, как родилась в Европе четырехголосная, покорившая мир гармония, и обстоятельно рассказывал о жизни лучших мастеров-компонистов заморских стран.
В каждой книжке это рассуждение заканчивалось новым заманчивым обещанием: «Продолжение впредь». И Михаил Глинка ждал, он смутно надеялся, что когда-нибудь ученый сочинитель доберется до России. Ведь ратовал же «Невский зритель» за словесность отечественную. Ведь хотели же издатели «удалить из русского языка влияние наречий иностранных и дать ему образование историческое и национальное»!
Но стоило заговорить «Невскому зрителю» о музыке, и тогда восторженные поэты и ученые философы сходились в общем к ней снисхождении: «Между изящными искусствами музыку, в настоящем ее виде, можно почесть младшею сестрою…»
Глинка читал и мысленно спорил: «После Моцарта и при явлении Бетховена неужто младшая сестра?»
И снова углублялся в рассуждение.
«Характер нынешней музыки, – утверждал «Невский зритель», – чистый романтический, то-есть она не имеет никакой связи с существующим».
– Вздор! – объявил Михаил Глинка. – Неужто никто антикритики не напишет?
А пансионеры, осведомившись, что Мимоза спорит с рассуждением о музыке, не проявили к тому никакого интереса. Поэты и вовсе этого рассуждения не читали, любители же нравственно-политических статей попросту не заметили. Не стал писать антикритики и сам Глинка. Он ждал лишь случая, чтобы начать диспут с журнальным верховодом, и для того заготовил Вильгельму Карловичу вопросные пункты.
Надлежит ли причислить наши отечественные песни к составу музыки? – гласил первый пункт.
Можно ли после того признать, что музыка не имеет никакой связи с существующим?
Неизвестно, что бы ответил на эти пункты Вильгельм Карлович, хотя можно было предположить, что за множеством важных журнальных дел он и сам не читал музыкального рассуждения.
Однако диспут так и не состоялся, потому что Вильгельм Карлович все больше и больше уходил в журнальные дела, с другой стороны, помешали чрезвычайные обстоятельства…