Глава шестая

На первых уроках дело происходило так. Учитель, сидя за роялем, сильно встряхивал головой и давал этим знак к вступлению. Ученик пел сиплым голосом, который был похож отчасти на баритон и отчасти на тенор, к тому же он пел сильно в нос. Но как бы то ни было, все шло благополучно до тех пор, пока учитель, оборвав аккомпанемент, не впадал в отчаяние:

– Опять, опять, синьор советник!

В самом деле, синьор титулярный советник, распевая вокализы, основательно врал.

Урок продолжался, ученик пел и снова фальшивил.

– Соль, здесь стоит соль! – кричал учитель. – Кто вам поверит, что вы музыкант, если вы не знаете, что такое соль?

Маэстро Беллоли багровел, сжимал кулаки, но в последнюю минуту спохватывался: ему, басу-буффо, не к лицу приемы высокой трагедии.

– Кто вам сказал, что вы музыкант?!

– Уверяю вас, синьор Беллоли, – отвечал растерявшийся ученик, – у меня от рождения неплохой слух. Об этом говорили мне все учители музыки, к которым мне приходилось обращаться! – И Глинка смотрел на учителя, сам ничего не понимая: – Должно быть, слух изменяет мне теперь?

Так продолжалось довольно долго. Солист итальянской оперы маэстро Беллоли был тем первым учителем Михаила Глинки, который не возлагал на него никаких надежд.

– Мне стыдно брать у вас мой гонорар! – говорил он, и, приняв, однако, ассигнацию, бас-буффо еще раз делал благородный жест отказа: – Человек с негодным ухом не может петь!

Но уроки благодаря настойчивости ученика все-таки продолжались. А разгадка пришла сама собой. Вначале Глинка не слышал себя во время пения. Тогда он сосредоточился именно на том, чтобы себя слышать. По полной непривычке к пению это было самое трудное. Но как только он этого добился, тайны итальянского бельканто тотчас перед ним раскрылись.

Только упрямый итальянец опять твердил свое:

– Мне стыдно брать у вас мой гонорар!

– Почему, маэстро? Разве я не делаю никаких успехов?

Ho теперь вместо ответа учитель делал хитрую мину и бил себя ладонью по лбу:

– Я старый, очень старый осел, а вы искусный обманщик! Если вы не родились в Италии, то где же вы могли родиться, синьор?

Довольный ученик почтительно объяснял, что он, если это угодно знать, родился под Ельней.

– Под ельной?! – Подозрительному маэстро кажется, что синьор советник снова хочет сделать из него осла. Раньше он делал вид, что не может верно взять верхнее соль. Теперь уверяет, что родился под ельной!.. Но разве русские синьоры, имея роскошные палаццо, рождаются под мохнатой, колючей  е л ь н о й?  Странный обычай, особенно если нужно родиться зимой!.. Впрочем, чего только не наслушаешься, заехав в Россию! Синьор советник, родившийся под  е л ь н о й,  уверяет, например, что русские мужики умеют петь.

– И как еще у нас поют, маэстро! – настаивает Глинка. – Только у нас в народе выпевают совсем не ноты.

– А что же?

– У нас выпевают смысл слов, облеченных в звуки… – и, ухмыляясь, Глинка обрывает рассказ на полуслове. – Этого нельзя объяснить, маэстро, это надо слышать самому! Но уверяю вас, что такое пение ничуть не пренебрегает ни одной, даже проходящей ноткой!

Он говорит иногда еще и так, этот шутник:

– Когда я постигну с вашей помощью, мой дорогой маэстро, все тайны итальянского пения, в остальном я кое-что позаимствую у наших мужиков!..

– О! – смеется маэстро, не поддаваясь на этот раз очевидной шутке. Однако надо быть очень добродушным басом-буффо, чтобы не выставить этого искусного обманщика за дверь.

Но и дружба и уроки все-таки продолжались. А в петербургских домах, которые так усердно посещал Глинка, в его лавры танцора и фортепианиста стали незаметно вплетаться лавры певца. Он покорял не голосом, попрежнему сипловатым и неопределенным. Неотразимо действовала его манера исполнения. Он и в самом деле не только выпевал ноты, но передавал мысли и чувства, облеченные в звуки. Оттого-то и полыхала у него в песнях Жар-птица, а грусть сама находила путь к сердцам.

Глинка никогда не верил итальянским певцам, задыхающимся от притворной страсти при тысячном исполнении одной и той же арии. Нет искусства без целомудрия, а целомудрие не терпит игры чувств. Но именно в итальянском репертуаре и начал выступать перед любителями светский молодой человек. На воображаемую эстраду выбегал всесветный бродяга Фигаро и, вздымая воображаемую гитару, пел. Столь же охотно Глинка выступал с ариями буфф. Вся галлерея ревнивцев и скупцов, влюбленных опекунов, ядовитых нотариусов и счастливых рогоносцев оживала перед зрителями, как будто кто-то влил новое вино в старые мехи. Двойник подинспектора философа Ивана Екимовича Колмакова был мастак на изображение человеческих характеров. Став певцом, он по-своему распорядился с застывшими масками итальянской оперы.

Если бы дело происходило на театре и нашелся бы прозорливый критик, он мог бы написать о рождении русской певческой школы, умеющей видеть собственными глазами мир. Но за отсутствием подобных критиков на долю дилетанта доставался лишь шумный успех в свете. Об этом свидетельствовали все новые приглашения, поступающие в Коломну. Жаждущие услышать певца-аматёра были готовы позабыть теперь о фортепианисте, столь прочно завоевавшем признание у них же самих.

Между тем «Арфу» кое-где пели. Но тысячу раз прав был, должно быть, Иван Маркелович Киприянов, предрекавший сочинителю беды на тернистом пути.

На вечере у графа Сиверса пел гвардейский офицер. Рослый, статный и румяный, он ничем не походил на печального Вильфрида, хотя и был тайно влюблен. Он любил Долли Сиверc и все еще думал, что тайна эта принадлежит ему одному, хотя старая графиня не раз уже обсуждала с супругом возможные выгоды ожидаемого предложения.

Итак, влюбленный гвардеец пел. В перерыве он перебрал ноты и поставил перед фортепианисткой рукописный лист. Присмотревшись, она утвердительно кивнула певцу и взяла первые аккорды.

Занятый разговором с Долли, Глинка растерянно оглянулся, потом вспыхнул и с немым укором уставился на собеседницу. Но Долли взирала на влюбленного певца и не видела, как нахмурился Глинка. А певец, покорный общей просьбе, исполнял «Арфу» на бис.

Если бы не правила светского поведения, сочинитель «Арфы» так бы и не сумел скрыть в этот вечер своей растерянности. Зато, когда начались танцы, среди кавалеров не оказалось именно того молодого человека в модном фраке, который не знал себе равных в фигурных соло. Пусть будет хоть чем-нибудь наказана коварная Долли!

Но Долли не знала за собой вины.

Вовсе не от нее получил ноты «Арфы» влюбленный певец. Если же надо было кого-нибудь карать, то уж, конечно, Костю Бахтурина. Озабоченный сохранением своих стихов в памяти будущих поколений, Константин Александрович охотно ссужал «Арфу» всем.

Но, вернувшись от Сиверсов, Глинка даже не вспомнил о Бахтурине. А чувство растерянности и досады так и не проходило. Впору было повторить вещие слова старинного друга: «Встав на край бездны, воздержись, умник!»

И словно для того, чтобы удержать сочинителя от бездны, раздался скрипучий голос дядьки Ильи:

– А кому завтра в присутствие итти, вам или, скажем, мне?..

– Эврика! – воскликнул Глинка. – Не смей являться без ватрушек! И чай вскипяти!..

Он закрыл дверь и, оставшись один, снова мысленно обратился к противнику в гвардейском мундире:

«Милостивый государь, да неужто же изволили вы петь «Мою Арфу»?

Спроси сочинитель певца в упор, ничего бы тот, пожалуй, не понял. Пел он действительно «Арфу» и вполне точно брал, каждую ноту. Можно сказать даже больше: он мастерски спел романс – томно, чувствительно, не жалея в голосе слез, для того чтобы оплакать безнадежную любовь. Исполнитель мог бы сослаться на то, что именно так пели жалобные романсы первые артисты столицы.

– О, чорт! – погрозил кулаком Глинка, расхаживая вокруг тишнеровского рояля. Ему казалось, что его действенную печаль, вложенную в «Арфу» (а отнюдь не уныние), кто-то утопил в потоках слез.

Когда Илья подал чай, титулярный советник обдумывал новые свои предприятия. Сочинив музыку, человек еще только встает у края бездны. Но его непременно в эту бездну столкнут, если сам он не позаботится о том, как эту музыку должно исполнять.

Дряхлая старушка, именовавшаяся в юности «Бедной Лизой», все еще не хотела умирать и, давно позабытая в словесности, продолжала изъяснять свои сентименты в музыке. Но именно с этим не был согласен сочинитель «Арфы». Оставалось только ждать случая, чтобы начать новый бой.

На вечере у княгини Хованской, у которой Глинка был принят по землячеству, он сел к роялю и, аккомпанируя сам себе, впервые исполнил в обществе свой первый романс.

Должно быть, он все время видел перед собой злополучного поклонника Долли Сиверс. Глинка пел и спорил с ним каждой интонацией. Вместо томного бессилия напев все больше полнился размышлением, а печаль перерастала в задушевный призыв. Утративший счастье певец снова был готов к испытаниям и звал и верил: вместе с надеждой вернется жизнь.

– Моя Арфа! – призывно закончил романс Глинка и победно глянул на собравшихся: можно ли не ощутить, что хотел сказать сочинитель?

– Ecoutez! – начал было Костя Бахтурин, который, кажется, даже забыл о собственных стихах, а это необыкновенное происшествие случилось с ним едва ли не в первый раз. – Ecoutez! – настоятельно и многозначительно повторил он, но продолжения не последовало. На него не обращали внимания: все наперерыв хвалили певца.

В этот момент Глинка встретился глазами с Мари. Ему захотелось подойти к ней, взять обе ее ручонки и рассеять ее печаль.

– Милая Мари, не сострадайте певцу! В его печали все выверено на такты, в ней все учтено: и сила и оттенки звука.

Но Мари ничего не поняла. Она сидела, опустив голову, и внимательно разглядывала складки на кружевном платке. Ей хотелось знать только одно: кому же принадлежит та арфа, для которой всем пожертвовал мосье Мишель?..

Готовый развлекать маленькую Мари, Глинка охотно повторял для нее «Арфу». Но Мари так и не решилась спросить у него об имени той, кто не был назван в романсе. А если бы и дал ей справку сочинитель насчет Матильды Рэкби, вряд ли поверила бы крошка Мари.

Раз решившись, Глинка пел «Арфу» и у Хованских, и у Сиверсов, и у Бахтуриных, и во многих других домах. Найдись бы в музыке критик, подобный тем, что ратовали за отечественную словесность, может быть, и преклонил бы он к «Арфе» чуткое ухо и предрек бы автору ее тернистый, но славный путь. Но что мог значить для столицы сочинитель единственного романса, хотя и не похожего чем-то на все другие!

А в ноябре того же 1824 года автор «Арфы» едва не потерял всех своих созданий – и фортепианных и оркестровых. Многие из них, едва успев родиться, могли умереть в безвестности. Многие еще даже не приобрели зримых очертаний и снова могли вернуться в небытие.

Это был страшный день. Нева пошла от взморья вверх. Воды, хлынувшие из Фонтанки, встретились в Коломне с грозными потоками, вырвавшимися из смиренной речушки Пряжки. Бурные потоки неслись по улицам и достигли самого порога дома купца Фалеева.

В первом этаже, в квартире титулярного советника Глинки, спокойно дремал, не предчувствуя беды, старый тишнеровский рояль. Его хозяин, едва добравшись из города домой, хлопотал, чтобы перенести рояль в верхний этаж.

Вся улица уже скрылась под водой. В доме напротив какой-то белокурый выхоленный офицер, похожий и лицом и фигурой на мальчишку, выпрыгнул из окна и, стоя в воде, начал толково командовать растерявшимися людьми. У окна, из которого выпрыгнул офицер, на минуту появился другой молодой человек в статском платье. Он что-то кричал своему приятелю, но за ревом бури даже через улицу не было слышно слов.

Глинка, позабыв о собственном рояле, с любопытством глянул на раскрытое в противоположном доме окно. Перегибаясь через подоконник, в нем все еще стоял сухощавый молодой человек. То был недавно поселившийся в Коломне прославленный сочинитель комедии о Чацком. Комедия сама уже подняла бурю в петербургских журналах, и «Полярная звезда», заглушая все голоса, писала: «Будущее оценит достойно сию комедию и поставит ее в число первых творений народных».

Если бы Глинку не сбивал с ног пронизывающий вихрь, если бы не тянули его за руку, требуя распоряжений, он бы воспользовался случаем, чтобы свести знакомство с знаменитым соседом. Но буря сметала все на улице, превратившейся в поток…

После наводнения город был полон рассказов о живых людях, исчезнувших бесследно, и о мертвецах, приплывших с кладбищ к своим покинутым жилищам. Но, пожалуй, самым удивительным из всех известий был рассказ о том, как в публичную библиотеку заплыл живой невский сиг.

В Коломне взбунтовавшиеся стихии вели себя умереннее. Они пощадили квартиру Глинки, хотя фонтанным водам открывалась полная возможность побывать в замке рыцарей Рэкби, начисто смыть дуэт Матильды и О'Нейля и превратить в прах Бертрама, пасынка сатаны.

Но воды стали отступать, так и не полюбопытствовав заглянуть в ноты. Разбирая свои записи после этого памятного дня, Глинка пришел между прочим к решению, что все написанное им для изображения бурной ночи в замке рыцарей Рэкби надобно переписать наново. Потом ему попался под руку набросок «Арфы».

– «Моя Арфа»! – улыбнулся Глинка и долго разглядывал свой первый набросок. – Эх ты, допотопная моя!..