Глава десятая

Новогоднее одиночество. — Ученейший Шаластер. — Деревянная нога апелляции. — Комнатная почта. — Одиннадцатое февраля и день рождения в 1786 году.

Поистине, моего героя я не могу поздравить в то новогоднее утро, когда он, с трудом поворачивая опухшие глаза в воспаленных орбитах, обращает взор к багрянцу зари и с опустошенным, одурманенным мозгом снова приникает к подушке. Человека, который редко плачет, подобные телесные недуги всегда постигают вместе с душевными. В постели он остался дольше обычного часа, чтобы поразмыслить о содеянном и о том, что предстояло сделать. Он проснулся гораздо более равнодушным к Ленетте, чем был, когда засыпал. Если два человека не спаяны взаимным чувством, если пыл восторга не превращается в связующее вещество для их сердец, то, охладившись и отвердев, они еще менее способны слиться. Существует опасное состояние неполного, половинчатого примирения, когда стрелка ювелирных весов, вертикально стоящая в стеклянном ящичке, при малейшем дуновении отклоняется от другой стрелки; ах, сегодня у Фирмиана весы уже опустились немного, а у Ленетты — совсем. Он все же готовился и вместе с тем боялся произнести новогоднее поздравление и ответить на него. Собравшись с духом, он вошел в комнату прежней бодрой походкой, как будто ничего не случилось. Чтобы не звать его, жена предпочла предоставить кофейнику возможность превратиться в холодильную кадку, а сама, повернувшись спиной к Фирмиану, стояла у выдвинутого ящика комода и разрывала — сердца, чтобы посмотреть, что скрывается за ними. Это были печатные, изложенные в стихах новогодние поздравления, которые она в лучшие времена получала от друзей и подруг в Аугспурге и привезла оттуда; дружеское поздравление покрывалось рядом вырезанных сердец, наложенных одно на другое по спиральной линии. Подобно тому, как святую деву увешивают восковыми сердцами, Другие девы увешиваются бумажными — показными: ибо у этих граций все пылкое и дружеское именуется сердцем, Подобно тому как рисовальщики ландкарт тоже находят в очертаниях жаркой Африки сходство с сердцем.

Фирмиан легко догадался обо всех тоскливых вздохах, исторгнутых у его обедневшей подруги столь многими разбитыми мечтами, обо всех печальных сравнениях нынешнего времени с веселым прошлым и о том, что скорбь и прошлое вместе говорят нежному сердцу: «ах, если в день нового года вздыхает даже счастливец, то разве не позволительно плакать несчастному?» — Он кротко сказал свое «с добрым утром» и намеревался, получив кроткий ответ, присоединить свои поздравления к печатным. Но Ленетта, которая вчера гораздо чаще подвергалась обидам и была ими уязвлена гораздо глубже, чем он, ответила ему холодным и быстрым бормотанием. — Теперь он уже был не в состоянии поздравлять; она тоже не сделала бы этого; так плачевно и сурово они вместе протиснулись через ворота нового года.

Надо сказать, что он еще за восемь недель радовался этому утру, сладкому умилению их сердец, тысяче горячих пожеланий, которые он намеревался ей пролепетать, их объятиям и немому упоению слившихся уст… О, до чего все было иным, столь холодным, столь смертельно холодным. — Где-нибудь в другом месте, где я буду располагать для этого большим количеством бумаги, я подробно объясню, отчего и почему, — ибо по наружному впечатлению следовало бы ожидать как раз обратного, — из его сатирической жилки проистекло бродильное вещество или орошающая вода для его чувствительного сердца, которому он радовался, хотя вместе с тем и стыдился его. Больше всего этому способствовало имперское местечко Кушнаппель, на которое, как и на несколько других местностей Германии, не пала роса чувствительности, словно на металлы, и где люди запаслись окостеневшими сердцами, которые, как отмороженные конечности, или как ведьм, покрытых клеймами дьявола, невозможно было сколько-нибудь серьезно ранить. Именно среди таких холодных людей даже чрезмерная горячность является простительной и желательной. Напротив, тот, кто в 1785 году проживал в Лейпциге и т. п., где большинство сердец и артерий были спрыснуты спиртом слез, скорее был склонен к чрезмерному осмеянию их; подобно этому, в дождливые годы повара растирают с водянистыми овощами больше острых пряностей, чем в сухие.

Ленетта сегодня трижды посетила церковь; но это было вполне естественно… При слове «трижды» я беспокоюсь не о тех богомольцах, которые могут этим снискать блаженство, но о бедном духовенстве, которое вынуждено произносить в этот день так много проповедей, что хорошо еще, если оно при этом только хрипнет, а не губит душу. Проповедуя в первый раз, больше всех, конечно, растрогаешь самого себя, так что становишься своим собственным прозелитом; но с тем, кто проповедует ту же самую мораль в миллионный раз, происходит то же, что с эгерскими крестьянами, которые ежедневно пьют воду эгерского источника, а потому она уже не оказывает на них послабляющего действия, сколько бы sedes она ни вызывала у посетителей курорта.

За едой печальные супруги безмолвствовали. Муж нарушил молчание лишь одним вопросом: увидев, что жена собирается к вечерне в одну церковь, где она несколько времени не была, он спросил, кто будет проповедывать. «Вероятно, господин советник Штибель, — сказала она, — хотя обычно он всходит на кафедру лишь утром; но вечерний проповедник Шаластер не может, бог наказал его, он вывихнул себе ключицу». По этому последнему поводу Зибенкэз в другое время сказал бы многое, но теперь он лишь ударил одним зубцом вилки по тарелке и быстро поднес этот камертон к одному уху, одновременно заткнув другое; барабанный бас гудящего эуфона увлек его страдающую душу в волны звуков, и казалось, что в новом году из этой гулкой резонансной деки, из этого вибрирующего языка колокола к нему доносятся слова: «Разве ты не слышишь дальний звон, возвещающий окончание пьесы твоей холодной жизни? Еще вопрос, будешь ли ты слышать в следующий новогодний день и не будешь ли ты уже лежать и распадаться».

После еды он поглядел в окно, не столько на улицу, сколько на небо. Там он в этот самый миг увидел два ложных солнца и почти в зените половинную радугу, которую пересекала другая, обесцвеченная.[113] Эти созвездия красок начали причудливо управлять его сердцем и преисполнили его такой грустью, как если бы он увидел там в вышине изображение или отражение своей полуокрашенной, бледной, раздробленной жизни. Ибо для человека, движимого чувствами, природа всегда является великим зеркалом, полным движущихся образов; только для пресыщенного и покоящегося она является лишь холодным, мертвым окном во внешний мир.

Когда после обеда Фирмиан остался наедине в комнате, когда торжественное церковное пение и слышавшееся у соседей веселое щебетание канареек, словно вопли и стук заживо погребенных годов радости, вторгались в его усталую душу, — и когда яркий волшебный солнечный свет проникал в его комнату, и когда легкие тени облаков скользили по светлому вырезу пола и тысячей печальных подобий вопрошали больное, стонущее сердце: «Разве не все так? Разве не ускользают над мертвой землей и не уплывают во мрак ночи дни твоей жизни, словно туманы в холодном небе?», то он почувствовал потребность вскрыть тонким лезвием музыки свое переполненное сердце, чтобы из него вытекли хоть первые и самые крупные капли скорби, — он взял на клавесине один-единственный тройной аккорд, взял его снова и дал ему отзвучать, — подобно облачкам, улетали замиравшие звуки, гармоническое созвучие вибрировало все медленнее, перешло в слабый трепет и оцепенело, и тишина воздвиглась, словно могильный холм. — Пока Фирмиан прислушивался, его дыхание и его сердце замерли, бессилие объяло его душу, и в этот мечтательно-болезненный час поток его сердца — подобно тому, как наводнения выносят погребенных из размытых склепов и могил — выбросил наружу, из-под земного покрова, молодого мертвеца грядущих дней, не покрытого саваном: то было его собственное тело; он был мертв. Фирмиан поглядел в окно на бодрящий свет и сутолоку жизни, но внутренний голос продолжал в нем восклицать: «Не обманывай себя — прежде чем вновь раздадутся новогодние поздравления, тебя уж не станет».

Когда содрогающееся сердце обнажено, словно дерево с облетевшей листвой, то в каждом дуновении — холод. С какой теплотой и нежностью должна была бы прикасаться Ленетта к сердцу Фирмиана, чтобы не испугать его; ибо оно было подобно ясновидящим, ощущающим холод смерти в каждой руке, дотрагивающейся до них вне магнетического круга.

Фирмиан решил вступить сегодня в так называемую лотерею покойников, чтобы при своем отступлении в иной мир получить хоть отступное. Он сказал об этом жене; но она приняла это решение за намек на траурное платье. Так пасмурно протлел первый день, и еще дождливее была, первая неделя. Живая изгородь и забор, окружавшие любовь Ленетты к Штибелю, были вырваны, и любовь ее осталась открытой. В каждый вечер, когда прежде приходил советник, гнев и печаль глубже запечатлевались на ее юном лице, постепенно худевшем и превращавшемся в ажурное рукоделие горя. Чтобы услышать Штибеля, она спрашивала, в какие дни ему предстояло проповедывать, а чтобы его увидеть, она подходила к окну при каждом погребальном шествии. Переплетчица была ее собственным корреспондентом, из которого можно было извлечь новые открытия насчет советника и с которым можно было освежить в памяти наиболее древние. Как много тепла выигрывал советник благодаря своему фокусному расстоянию, и как много терял муж вследствие своего перигея… Подобно этому, земля получает от солнца меньше всего тепла именно тогда, когда она к нему ближе всего, то есть зимою! — Ко всему этому присоединилась еще одна совершенно новая причина для нерасположения Ленетты. Дело в том, что тайный фон Блэз тайно рассказывал об ее муже, что он якобы атеист и не христианин. Прямодушные старые девы и духовные лица выгодно отличаются от мстительных римлян эпохи империи, которые часто выдавали невиннейшего человека за христианина, чтобы ему сплести мученический венец; напротив, означенные девы и духовные лица становятся на сторону человека, навлекшего на себя такое подозрение, и отрицают то, что он христианин. Этим они отличаются даже от современных римлян и итальянцев, которые всегда говорят: «Здесь четыре христианина» вместо «четыре человека». В Ст. Ферье, возле Безансона, наиболее добродетельная девица получала в награду покрывало ценою в пять ливров; и вот люди, подобные Блэзу, любят набрасывать на добрых людей тень, словно моральное покрывало ценою в шесть ливров, столь прекрасно вознаграждающее их добродетель, а потому охотно называют мыслителей неверующими, а инако верующих — лютыми волками (зубы которых служат полировальными зубьями, а также помогают прорезываться детским зубам); подобно этому и лучшие клинки клеймятся изображением волка.

Когда Зибенкэз впервые доложил своей жене блэзовское известие о том, что он не христианин, а, пожалуй, даже нехристь, то она еще не придала этому особого значения, ибо не могла допустить подобной мысли о человеке, с которым сочеталась законным браком. Лишь впоследствии ей вспомнилось, что в тот месяц, когда слишком долго не было дождей, Фирмиан, не таясь, отвергнул не только католические молитвенные шествия, которые она сама не ставила ни во что, но и протестантские молебны о погоде, причем спросил, смогли ли когда-либо создать всеми своими молениями хоть одно-единственное облако те процессии, так называемые караваны, которые тянутся на целые мили в аравийской пустыне; или же, далее, почему духовенство устраивает шествия лишь против дождей и засухи, но не против суровой зимы, чтобы сделать ее более мягкой хотя бы для участников шествий, и почему в Голландии не устраивают шествий против туманов, а в Гренландии — против северных сияний; но больше всего он дивился, почему проповедующие у язычников миссионеры, столь часто и столь успешно вымаливающие солнце, когда оно закрыто лишь тучами, не просят (хотя это было бы гораздо важнее) о солнце в полярных странах, где оно при ясном небе совершенно не показывается в течение целых месяцев; и почему, спросил он наконец, мы не принимаем мер против полных солнечных затмений (хотя они редко для нас отрадны) и, в сущности, позволяем себя здесь превзойти дикарям, которые их в конце концов прогоняют завываниями и мольбами. — Сколь многие речи, которые сами по себе первоначально были безобидными и даже приятными, лишь в залежах времени приобретают ядовитые свойства, подобно сахару, тридцать лет пролежавшему на складе.[114] Те вольные речи сильно задевали Ленетту теперь, когда она сидела под кафедрой Штибеля, сплошь построенной из апостолов, и слушала, как он творит одну за другою молитвы то за, то против (о недугах, о властях предержащих, о разрешении от бремени, о посевах и т. д.). С другой стороны, сколь приятен стал ей теперь Штиблет, и какими прекрасными сделались его проповеди, поистине любовные послания для ее сердца. Да и без того ведь духовенство близко женскому сердцу; поэтому на немецких игральных картах сердцевидные черви первоначально означали духовенство.

Что же делал и думал при всем этом Станислаус Зибенкэз? Две противоречащие друг другу вещи. Если ему случалось сказать резкое слово, то он сразу же начинал испытывать жалость к одинокой, бессильной душе, в чьем цветнике радостей были вырублены все кусты роз, чья первая любовь (к советнику) изнывала в горе и бедности, тогда как бесчисленные прелести этой замкнутой души раскрылись бы перед любимым сердцем, — ибо сердце нашего героя таковым не было. «И разве я не вижу, — говорил он себе далее, — что иголка или игольное ушко отнюдь не может служить ей таким острым громоотводом против ее тяжких грозовых туч, каким мне служит острое перо? Отписаться можно от многого, но отшиться — нельзя. И если я сверх того поразмыслю, какими плавательными платьями и пробковыми жилетами при наивысших приливах являются для меня, — я не считаю здесь даже космологии и психологии — в особенности „К самому себе“ императора Антонина и „Эпиктет“ Арриана, — тогда как ей незнакомы ни имена, ни переплеты их обоих, — и каких я в них имею пожарных, когда загораюсь гневом, как это было сейчас, тогда как она вынуждена одиноко пылать гневом, пока он сам не догорит, — то поистине мне следовало бы если не обожать, то хоть не обижать ее». — Но, конечно, если случалось, что обидные речи он не произносил, а, напротив, выслушивал, — то он рисовал себе, во-первых, сильную страсть к советнику, которую она во время механической работы шитья могла тайно и беспрепятственно растить, сколько ей вздумается, и, во-вторых, неизменную податливость своего слишком мягкого сердца, за которую его бурный друг Лейбгебер несомненно порицал бы его (но за противоположную крайность его еще больше порицала бы жена) и которую она едва ли встретила бы у своего накрахмаленного Штибеля, насколько можно было судить по его недавнему резкому заявлению или объявлению о наличном капитале любви.

Будучи настроен подобным образом, Фирмиан однажды в воскресенье, когда жена снова собиралась к вечерне слушать проповедь советника, задал пустой вопрос (хотя сам был полон затаенного гнева): почему вечерние проповеди она прежде посещала так редко, а теперь так часто. В ответ она объяснила, что прежде по вечерам проповедывал Шаластер, которого со времени вывиха его ключицы замещает на кафедре Штибель; если же ключица будет вылечена, то сохрани ее бог от этих молений. Мало-по-малу Фирмиан выведал, что юного Шаластера она считает коварным, опасным лжеучителем, отступающим от лютеровского священного писания, ибо он верует в «М о ше», в «Иезоса Христоса», в «Петроса», «Павлоса», и все апостолы оканчиваются у него на «ос», чем вводятся в соблазн все христианские души; а небесный Иерусалим он так назвал, что она даже и повторить не может; правда, после того он потерпел увечье на ключице, но не ей, Ленетте, об этом судить. — «Да и не надо, милая моя Ленетта, — сказал Зибенкэз, — бедный юноша либо обладает слабым зрением, или же малосведущ в греческой Библии, ибо в ней буква „у“ выглядит как „о“. Ах, сколь многие Шаластеры произносят в различных науках и вероучениях „Петрос“ вместо „Петрус“ и без нужды и без основания родственными гласными отчуждают людей друг от друга».

Однако на этот раз Шаластер их несколько сблизил. Адвокату для бедных было отрадно убедиться, что он до сих пор ошибался и что по вечерам Ленетту влекла в церковь не только любовь к Штибелю, но и любовь к чистой вере. Разница была, конечно, невелика, но в беде люди довольствуются любым утешением; поэтому Зибенкэз втайне радовался, что его жена любит советника не так сильно, как он думал. Не говорите с пренебрежением о тонкой паутине, на которой держимся мы и наше счастье; если мы ее соткали и извлекли из недр своего существа, как паук свою, то она изрядно нас поддерживает и, подобно пауку, мы безопасно висим в центре ее, и бурный ветер раскачивает нас и нашу ткань, не причиняя ущерба.

С этого дня Зибенкэз начал снова ходить к своему единственному другу в местечке, к советнику, маленький проступок которого он ему уже давно (спустя полчаса, как мне кажется) от души простил. Он знал, что его приход был утешением как для ссыльного евангелиста на домашнем Патмосе, так и для жены. Он даже передавал туда и обратно приветы, которые никогда не были посланы.

По вечерам краткие, вскользь брошенные сообщения о советнике были для Ленетты словно зелеными злаками, которые роющаяся куропатка выгребает из-под глубокого снега. Однако я не скрою, что мне жаль его и ее; и я не могу быть пристрастным глупцом, которому не могут одновременно внушать сочувствие и любовь два человека, разделенные взаимным непониманием и враждою.

Наконец, с этого зловещего свинцового неба, электризующие машины которого ежечасно заряжались и пополнялись, пал первый оглушительный громовый удар: Фирмиан проиграл свой процесс. Тайный оказался трущейся кошачьей шкуркой и хлещущим лисьим хвостом, которые наполнили судебную камеру или смоляную лепешку юстиции маленькими карманными молниями. Впрочем, в судебном порядке адвокат был признан проигравшим процесс потому, что юный Гигольд, нотариальными документами которого он пытался было вооружиться, еще не был имматрикулирован. Едва ли найдется много людей, которым не было бы известно, что в Саксонии действительны лишь документы, составленные имматрикулированным нотариусом, и что в другом государстве документ не может иметь большую доказательную силу, чем в том, где его составили. Но хотя Фирмиану было отказано в иске, а потому пока и в наследстве, оно вместе с тем сохранялось для него огражденным от всяких иных притязаний. Ибо никогда имущество не бывает так хорошо защищено от воров, паразитов и адвокатов, как превратившись в depositum или в предмет судебного спора (objectum litis); никто больше не смеет на него посягать, ибо сумма капитала ясно указана в актах (разве только самые акты будут утрачены еще раньше, чем их предмет); так радуется хозяин, если зерновая моль оплела паутиной и покрыла белыми папильотками все скирды, ибо тогда остальные зерна, которые не выел этот прядильщик, остаются совершенно защищенными от всех прочих зерноядных насекомых.

Легче всего выиграть процесс, когда он уже проигран: ибо можно апеллировать. — При условии уплаты судебных и внесудебных издержек и канцелярских расходов законы милостиво предоставляют beneficium apellationis (льготу жалобы в высший суд), хотя при этой бенефисной комедии правовой милости требуются еще и другие, внесудебные, чтобы можно было воспользоваться судебными.

Зибенкэз имел право апеллировать, — свое имя и свое подопечное состояние он вполне мог бы доказать при содействии другого, но имматрикулированного лейпцигского нотариуса, — и ему нехватало для этого всего лишь орудия или оружия борьбы (которое, вместе с тем, являлось и ее объектом), короче говоря — денег. В течение установленного десятидневного срока, пока апелляция созревала подобно зародышу, он бродил повсюду, болезненный и задумчивый; каждый из этих десяти дней был для него словно одним из десяти гонений на древних христиан и казнил через десятого часы его радостей. Попросить денег у своего Лейбгебера он не мог, ибо срок был слишком краток, а путь слишком долог: молчание Лейбгебера заставляло предположить, что он успел применить силуэтные ножницы в качестве шеста для прыгания и кошек для лазания и уже перебрался через множество гор. — Предав забвению все, Фирмиан пошел к старому другу Штибелю, чтобы утешиться и рассказать об всем; тот возмутился, услышав о топком, непроходимом пути тяжбы и навязал в помощь адвокату ходули, а именно деньги на апелляцию. Ах, томившемуся в одиночестве советнику при этом казалось, что он коснулся любимой, желанной руки Ленетты, и его честная кровь, уже несколько створожившаяся от бесчисленных холодных как лед дней, снова оттаяла и стала обращаться. Отнюдь не было извращением чувства чести то, что Фирмиан, предпочитавший голодать, лишь бы не брать взаймы, тем не менее принял от Штибеля все талеры в качестве камешков, чтобы замостить ими топкую дорогу тяжбы и, таким образом, пройти по ней, не загрязнившись. Ведь главной причиной была его мысль, что он скоро умрет, и тогда пусть остается его беспомощной вдове хоть пользование маленьким наследством.

Он апеллировал в первую апелляционную камеру и заказал себе в Лейпциге новое оружие в другой нотариальной кузнице, у исповедателя свидетелей Лобштейна.

С одной стороны, новые пытки и раны распинаемого счастья супругов, а с другой стороны — эта доброта и эти ссуды советника словно вдохнули кислород в Ленетту; но уксус ее недовольства, как и настоящий, сделался крепче вследствие морозной погоды, о которой я могу тут же сообщить метеорологические наблюдения.

Дело в том, что со времени ссоры со Штибелем Ленетта целые дни молчала как немая; только находясь у чужих, она исцелялась от своего паралича языка. Здесь требуется искусное физическое объяснение, почему женщина часто может говорить только с чужими; для этого нужно отыскать противоположную ему причину противоположного явления, заключающегося в том, что сомнамбула разговаривает лишь с магнетизером и его помощниками. На св. Хильде все кашляют, когда прибывает чужеземец: между тем, кашель является если и не разговором, то предварительным скрипом колесного механизма в говорильной машине. Эта периодическая немота, которая, может быть, вызывается (подобно многим случаям постоянной) накожными сыпями, загнанными внутрь, не является новостью для врачей; Вепфер[115] рассказывает, что одна женщина, пораженная апоплексией, ничего не могла произносить, кроме «отче наш» и символа веры; так и в браках нередки случаи немоты, когда жена не может сказать мужу ничего, кроме самого необходимого. Один виттенбергский больной, одержимый лихорадкой,[116] не мог говорить в течение целого дня, кроме промежутка от двенадцати до часу; подобно этому, мы находим достаточно бедных немых женщин, которые лишь в течение четверти часа днем или же только вечером в состоянии произнести хоть слово, а в остальное время прибегают к колокольчику немых, применяя в качестве такового ключи, тарелки и двери.

Эта немота, наконец, настолько ожесточила бедного адвоката, что он ее тоже заполучил. Он стал передразнивать жену, как отец передразнивает детей, чтобы исправить их. Его сатирический юмор часто походил на сатирическую злость; но он поддерживал его в себе лишь для того, чтобы оставаться спокойным и хладнокровным. Когда во время работы его писательской солеварни и пивоварни ему слишком мешали горничные тем, что при содействии Ленетты возвышали его комнату до ранга департамента герольдии и ораторской трибуны, то он стаскивал с трибуны по крайней мере свою жену тем, что (он это с нею и прежде проделывал) трижды ударял по своему письменному столу золоченым птичьим скипетром — у своей сестры-проповедницы ее супруг и повелитель отнимает свободу слова так же легко, как любой монарх у своих подданных. Да, Фирмиан нередко был способен, когда он сидел перед этими заведенными говорящими головами Цицерона и не мог из себя выжать ни одной мысли или строки, и когда он меньше принимал к сердцу ущерб, наносимый ему самому, чем наносимый другим, столь несметно многочисленным, высокопросвещенным и высокопоставленным людям, которые по вине этих виртуозок речи лишались множества мыслей, — итак, он был тогда способен весьма грозно ударить по столу скипетром, линейкой, подобно тому как принято ударять по пруду, чтобы унять квакание лягушек. Особенно его огорчало, что будут ограблены грядущие поколения, ибо по вине столь суетной болтовни его книга дойдет до них менее содержательной. Хорошо, что все писатели, и даже те, что отрицают бессмертие своей души, все же редко отваживаются оспаривать бессмертие своего имени; и подобно тому, как Цицерон утверждал, что он верил бы в загробную жизнь, хотя бы ее и не существовало, так они хотят сохранит веру в загробную, вечную жизнь своего имени, хотя бы критики неопровержимо доказывали противоположное.

Теперь Зибенкэз объявил своей жене, что он больше ни о чем не будет говорить, даже о самом необходимом, и это лишь затем, чтобы во время писания долгие разговоры о разговорах, мытье и т. д. не заставляли его отвлекаться или расхолаживаться, или разгораться против нее гневом. Одна и та же безразличная вещь может быть высказана в десяти различных тонах, складных и нескладных; а потому, чтобы оставить жену в состоянии неведения и любопытства насчет тона, которым что-либо могло быть сказано, он сказал ей, что впредь будет с ней говорить только письменно.

Здесь у меня уже наготове превосходное объяснение.

Дело в том, что угрюмо-серьезный и рассудительный переплетчик круглый год ни на кого так не сердился, как на своего лодыря (согласно его собственному выражению), то есть на своего веселого сына, полагавшего, что лучшие книги лучше читать, чем переплетать; ибо он обрезал их косо и слишком узко и, завинчивая переплетный пресс, словно типографский, одновременно удваивал и утончал влажное изделие. Отец прямо не мог смотреть на это; он озлоблялся настолько, что не желал больше сказать ни слова исчадию ада. Свои великолепные законы и золотые правила переплетного дела, составленные в назидание сыну, он передавал своей жене; а та, в качестве конной фельдъегерши (и вооруженная иголкой в качестве фельдъегерской пики), вставала из самого дальнего угла комнаты и относила эти приказы сыну, проклеивавшему бумагу невдалеке от отца. Последний свои ответы и вопросы вручал той же курьерше, что было ему как нельзя более по душе, ибо отец имел меньше возможности браниться. Тот отвык от воркотни и уже ни о чем не желал вести устные переговоры. Впрочем, свои чувства к сыну он пытался выразить мимикой и, подобно влюбленному, обстреливал его, сидевшего напротив, пылкими взглядами; но даже самый выразительный глаз — хотя мы знаем не только нёбные, зубные и язычные, но и глазные буквы — все же является лишь наборной кассой, наполненной перепутанным перль-шрифтом. К счастью, изобретение письма и почты дает возможность сноситься между собою даже людям, из которых один огибает на полярной льдине северный полюс, а другой сидит среди попугаев под пальмой в тропиках, — а потому и здесь отец и сын, когда они сидели друг против друга, разделенные рабочим столом, смогли, благодаря изобретению письма и почты, скрасить и облегчить свою разлуку, вступив в оживленную переписку и обмениваясь посланиями через стол; важнейшие деловые письма пропихивались гуда и обратно незапечатанными, но без риска — так как почтальонской сумкой и пакетботом при этой пенсовой почте служили два пальца: так по ровной, словно стол, дороге и при такой хорошей poste aux anes, часто и беспрепятственно происходил между обеими немыми державами обмен письмами и курьерами, и при такой легкости сообщения отец вполне мог уже через минуту получить от своего корреспондента ответ по любому, хотя бы и самому важному делу; да, они так мало ощущали свою разлуку, словно жили дом о дом. Если какому-либо путешественнику случится еще до меня посетить Кушнаппель, то я прошу его отпилить те два угла стола, из которых один служил осведомительной конторой для другого, захватить с собою оба бюро и предъявить их целому любопытствующему обществу в каком-нибудь большом городе или же мне в Гофе.

Зибенкэз наполовину подражал соседям. Он заранее вырезал и приготовил маленькие декреталии для необходимейших случаев. Если Ленетта обращалась к нему с непредвиденным вопросом, на который в его портфеле еще не содержалось ответа, то он писал три строки и вручал рескрипт через стол. Собственноручные высочайшие Записки или магистратские повеления, которые надо было ежедневно возобновлять, он для экономии писчей бумаги раз навсегда в специальном уведомлении письменно приказал возвращать ему вечером, чтобы на другой день не приходилось снова писать прежнее предписание, — он просто вручал тот же обрезок бумаги. Но что говорила при этом Ленетта?

Чтобы лучше ответить на вопрос, я прежде расскажу нижеследующее. В этом заведении для немых Фирмиан заговорил лишь один-единственный раз, когда кушал капустный салат из глиняной миски, которая под глазурью была расписана не только простыми цветами, но и цветами поэзии. Он снимал вилкой салат, которым было покрыто начертанное на ободке рифмованное изречение, гласившее: «мир всех питает, распря — пожирает». Когда он поднимал нагруженную вилку, то каждый раз мог прочесть еще одну или несколько стоп из этого дидактического стишка, что он и сделал и притом вслух. — «Что же говорила при этом Ленетта?» — спросили мы выше. «Она не говорила ни слова» — отвечу я; его молчание и гнев не заставили ее отказаться от ее собственных; ибо ей, наконец, показалось, что Фирмиан закоснел в злобе, а потому она не хотела далеко отстать от него. Действительно, он с каждым днем заходил все дальше и пихал все новые разбитые скрижальки по своему столу до самого угла или же относил на ее стол. Я процитирую здесь не все, но лишь некоторые, например четвертушку бумаги, начиненную, словно пыж, следующей картечью (ибо наш герой изобретал для собственного увеселения все новые надписи): «Заткни болтливый рот долговязой бестии, что пришла насчет шитья (ведь она же видит, что я пишу), а не то я ее схвачу за надоедливую глотку»; — официальное уведомленьице: «Запачкай о меня немного чистой воды: я — чистоплотный медведь и хочу очистить от чернил свои лапы»; — пастырское посланьице: «Сейчас я хочу так или иначе иметь покой, чтобы наскоро просмотреть у Эпиктета о терпеливом отношении ко всем людям; а потому не мешай мне»; — пакетик булавок: «Как раз теперь я занят сочинением одной из самых сильных и горьких сатир на женщин;[117] сведи крикливую переплетчицу вниз к парикмахерше и можете там беседовать в свое удовольствие»; — записка из застенка, или же протокол пытки: «Сегодня до полудня я вытерпел много всевозможных мучений и продрался сквозь щетки и метелки, и сквозь манекены с чепцами, и сквозь манекены с языками; не будет ли мне милостиво разрешено провести сегодня к вечеру часок-другой мирно и не подвергаясь никакому уголовному преследованию, дабы я мог ознакомиться с имеющимися уголовными делами?»

Меня вряд ли смогут убедить, будто, оставляя у нее эти визитные карточки, он их в значительной мере лишал характера колкости и шпилек тем, что иногда превращал письменное в словесное и, если налицо были посторонние, устно шутил с ними на аналогичные темы. Так он однажды сказал парикмахеру Мербицеру в присутствии Ленетты: «Monsieur Мербицер, прямо невероятно, сколько ежегодно пожирает мое хозяйство; одна лишь моя супруга, здесь находящаяся, съедает каждый год десять центнеров пищи, и (когда она и парикмахер всплеснули руками над головой) я — в точности столько же». Правда, он показал Мербицеру напечатанным у Шлёцера, что столько пищи ежегодно потребляет каждый человек; но разве кто-нибудь из присутствовавших в комнате считал это возможным?

Злость или злопамятность — это духовная каталепсия, в которой, как и в телесной, каждая конечность остается окоченелой в том положении, в котором ее застиг припадок; и духовная имеет с телесной еще и то общее, что женщины ею заболевают чаще, чем мужчины.[118] В виду всего этого Зибенкэз именно той мнимо злой шуткой, которой он просто хотел подбодрить себя, лишь удвоил оцепенение своей супруги; а между тем многое сошло бы благополучно, если бы только она хоть раз в неделю видела Штиблета и если бы заботы о пропитании, которые проели и расплавили всю оловянную посуду, добытую с птичьего шеста, не растворили и не высушили вместе с тем в ее несчастном сердце последнюю живую и теплую каплю крови. — О страдалица! Но теперь уже ничто не могло помочь ей — и тому, кого она не умела оценить!

Бедность — это единственный груз, который становится тем тяжелее, чем больше любящих существ несут его вместе. Если бы Фирмиан был один, то он нисколько не страшился бы этих трещин и выбоин нашего жизненного пути, ибо судьба расставила уже через каждые тридцать шагов кучки камней для заполнения впадин. И даже в сильнейшую бурю для него всегда был доступен в качестве убежища, помимо прекраснейшей философии, еще один морской порт или водолазный колокол, а именно — его часы с репетицией, то есть их продажная стоимость. Но жена — и ее траурные песнопения и «господи помилуй!», — и бесчисленное множество других вещей, — и непонятное молчание Лейбгебера, — и собственная усиливающаяся болезнь, — все это загрязнило воздух, которым он дышал, и превратило в удушливый, изнурительный сирокко, вызывающий у человека сухую, горячую, болезненную жажду, против которой он нередко принимает внутрь то, что солдат берет в рот, чтобы ослабить физическую жажду, а именно холодный свинец и порох.

11 февраля Фирмиан попытался найти выход.

11 февраля, в день св. Евфросинии, в 1767 году, родилась Ленетта.

Она это часто говорила мужу и еще чаще своим заказчицам; но он все же забыл бы об этом, если бы не генерал-супер-интендант Циген, напечатавший целую книгу и в ней напомнивший ему об одиннадцатом числе. Супер-интендант предсказал, что 11 февруария сего 1786 года кусок южной Германии вследствие землетрясения опустится, словно полегшие хлеба, и погрузится в преисподнюю. Итак, на спущенном гробовом канате или на опущенном подъемном мосту оседающей почвы кушнаппельцы отправились бы целыми корпорациями в ад, куда они прежде прибывали в качестве отдельных посланцев; но из всего этого ничто не осуществилось.

Накануне землетрясения и дня рождения Ленетты Фирмиан после полудня зашел на подъемную машину и трамплин своей души, на тот старый холм, где он был покинут своим Генрихом. Его друг и его жена стояли перед его душой в виде померкших образов; он думал о том, что со времени удаления Генриха и по сей день в его браке произошло столько же основных расколов, сколько их насчитывает Морери в апостольской церкви до Лютера, а именно 124. Мирные, тихие, веселые работники прокладывали путь для весны. Фирмиан прошел мимо садов, деревья которых очищали от мха и осенней листвы; мимо пчельников и виноградников, в которых переставляли ульи и пересаживали лозы; мимо лоскутков пастбищ. Солнце заливало теплым блеском всю местность с ее деревьями, пустившими бесчисленные почки. Фирмиану внезапно показалось — люди с пылким воображением часто испытывают это, а потому легко впадают в экстаз, — что его жизнь пребывает не в твердом сердце, а в мягкой, теплой слезинке, и что его удрученная душа, вскипев, рвется на волю сквозь щель темницы и тает, превращаясь в звук, в голубую эфирную волну: «В день ее рождения я должен ее простить, — воскликнуло все его растроганное Я, — до сих пор я, может быть, поступал с ней слишком сурово». Он решил вернуть к ним в дом советника, а перед тем — клетчатый ситец, чтобы оба они, вместе с новой подушечкой для иголок, послужили подарком ко дню рождения. Он взялся за свою часовую цепочку, и, потянув ее, извлек наружу то средство, тот плащ Ильи-пророка или Фауста, который мог перенести его через все бедствия — именно если бы этот плащ он продал. Ощущая сплошной солнечный свет во всех закоулках сердца, он пошел домой, искусственно остановил часы и сказал Ленетте: «Их надо отдать в починку к часовщику». (Действительно, до сих пор они, подобно верхним планетам, в начале своих часовых суток совершали прямое движение, затем останавливались, а затем совершали обратное.) Тем самым он скрыл от нее свои проекты. Он сам отнес часы на рынок, сбыл их — хотя прекрасно знал, что без их тикания на его письменном столе он не сможет как следует писать, — так у Локка сказано, что один дворянин мог танцовать лишь в той комнате, где стоял старый ящик, — и вечером выкупленный клетчатый саван и рассадник плевел был незаметно доставлен домой. Еще в тот же вечер Фирмиан пошел к советнику и с новым пылом своего красноречивого сердца возвестил ему все: свое решение, — день рождения, — возвращение ситца, — просьбу посетить, — свою скорую кончину и свою покорность судьбе. На истомленного советника, побледневшего от терзаний разлуки или любви, подобно теневым частям фресок — от известки, повеяла теплым дыханием жизни весть о том, что завтра все струны его Я смогут откликнуться на звуки любимого голоса, которых он был так долго лишен (тогда как его голос Ленетта слышала хоть в церкви).

Здесь я вынужден вставить одно оправдание и одно обвинение. Первое относится к моему герою, поскольку может показаться, что своей просьбой к Штибелю он почти скомкал дворянскую грамоту своей чести; но этим поступком он хочет доставить большое удовольствие своей оскорбленной жене и небольшое — себе. Дело в том, что даже самый сильный и необузданный мужчина в конце концов не выдерживает, если женщина вечно злится и изводит его; чтобы только иметь покой и мир, тот, кто до брака тысячи раз клялся, что в нем всегда будет поступать по своей воле, наконец с готовностью подчиняется воле повелительницы. Остальное в поведении Фирмиана не нуждается в моей защите, так как оно — результат не возможности, а необходимости. — Обещанное мною обвинение относится к моим коллегам; ибо в своих романах они так далеко отклоняются от этого жизнеописания или от природы и делают возможным и осуществляют разлучения и соединения людей в столь короткое время, что можно стоять при этом с часами, показывающими терции, и отсчитывать его. Но человек не может сразу оторваться от любимого существа: разрывы чередуются со слабыми повязками из плетеного мочала и цветочных гирлянд, пока долгий торг между влечением и отчуждением не завершится полной разлукой, и лишь так мы, бедные люди, становимся беднее всего. С единением душ дело, в общем, обстоит совершенно так же. Хотя иногда нам кажется, будто невидимая бесконечная рука внезапно толкает нас навстречу новому сердцу, однако, это сердце нам уже давно было знакомо и близко среди святых образов нашей страстной мечты, и этот образ мы столь же часто открывали, чтобы молиться ему.

Позднее вечером наш Фирмиан в своем одиноком, уютном, но овеянном заботами кресле снова почувствовал, что не может ждать до завтра со всей своей любовью: самое заточение заставляло ее разгораться все сильнее, и, когда у него возникло прежнее опасение, что он может еще до равноденствия умереть от удара, он чрезвычайно испугался — не смерти, а мысли о том, как трудно будет Ленетте добыть денег на уплату сборов за испытание якоря,[119] это последнее испытание в человеческой жизни. Деньги, и притом в избытке, как раз были у него под рукою; он вскочил и еще ночью побежал к заведующему лотереей покойников; там он выполнил необходимые формальности, чтобы после его смерти жена унаследовала хоть пятьдесят гульденов, в качестве приданого, дабы как следует обложить землей, словно отводок, его бренную плоть. Мне неизвестно, сколько он заплатил; но я уже привык к подобным затруднениям, которых совершенно не знает романист, имеющий возможность выдумать любую сумму, но которые чрезвычайно отягчают и замедляют работу правдивого биографа, ибо единственным основанием, на котором он может утверждать что бы то ни было, являются архивные своды и документы.

Утром 11 февраля, то есть в субботу, Фирмиан вошел в комнату, мягко ступая и в мягком настроении, потому что каждая болезнь и исцеление, вследствие болей и потери крови, смягчает нас, и в особенности потому, что предстоял нежный день. Когда мы готовимся обрадовать кого-нибудь, мы его любим гораздо сильнее, чем будем любить часом позже, когда мы его уже обрадовали. — В это утро стояла такая ветреная погода, словно все бури устроили карусель и рыцарский турнир, или словно Эол выдувал воздух из духовых ружей; поэтому многие думали, что либо уже стряслось землетрясение, или же что из страха перед ним кое-кто повесился. — На лице Ленетты Фирмиан увидел два глаза, из которых уже в такую рань пролился на преддверие дня теплый кровавый дождь слез. Она ничуть не догадывалась об его любви и его намерениях и думала вовсе не о них, а вот о чем: «Ах! С тех пор как скончались мои родители, никто больше не интересуется днем моего рождения». Ему показалось, что у нее что-то есть на уме. Она несколько раз пытливо поглядела ему в глаза и, по-видимому, намеревалась что-то сказать; поэтому он решил помедлить с излиянием чувств, переполнявших его душу, и с разоблачением маленького двойного дара. Наконец Ленетта, медленно и краснея, подошла к нему, смущенно попыталась взять его руку в свои и с потупленными глазами, на которых еще не показалось ни одной целой слезинки, произнесла: «Помиримся сегодня. Если ты меня чем-нибудь огорчил, я тебя от всего сердца прощаю, а ты мне ответь тем же». Этот призыв поразил его теплое сердце, и сначала он смог лишь молча привлечь ее к своей стесненной груди и только после долгого безмолвия наконец сказал: «Только бы ты простила — ах, ведь я тебя люблю больше, чем ты меня!» И тогда вызванные бесчисленными воспоминаниями былых дней горячие слезы тихо заструились из переполненного глубокого сердца: ведь глубокие водные потоки текут медленнее. Она удивленно взглянула на него и сказала: «Итак, мы сегодня помирились — и сегодня день моего рождения, но очень грустный у меня день рождения». Лишь теперь исчезла его забывчивость в отношении подарка, который он хотел поднести, — он выбежал и принес его, а именно подушечку для иголок, ситец и сообщение, что вечером придет Штибель. Только теперь она заплакала — и спросила: «Ах, ты это устроил еще вчера? И помнил о моем рождении? — Благодарю тебя от всего сердца, особенно за — прелестную подушечку. Я не думала, что ты будешь помнить о такой мелочи, как мое рождение». — Его мужественно-прекрасная душа, в отличие от женской, не сдерживала своего увлечения и побудила его сказать ей обо всем, даже и о вступлении в число участников погребальной лотереи, которое он вчера учинил, чтобы она могла с возможно меньшими издержками отправить его в могилу. Ленетта была этим так же сильно и явно растрогана, как и он сам. «Нет, нет, — наконец сказала она, — господь сохранит тебя. — Но вот сегодняшний день — удалось бы нам только пережить его. Что же говорит господин советник о землетрясении?» — «Об этом не беспокойся, — он сказал, что его не будет», ответил Фирмиан.

Сердце его согрелось, и он неохотно выпустил ее из объятий. Пока он не ушел из дома (так как писать он был не в состоянии), он не отрываясь глядел на ее сияющее лицо, на котором рассеялись все тучи. Он применил против самого себя старый прием, — который я у него перенял, — а именно, чтобы как следует подобреть к доброму человеку и все ему простить, он ему долго глядел в лицо. Ибо в человеческом лице, если оно — старое, мы, то есть он и я, видим резонансную и счетную доску тяжелых скорбей, оставивших на нем столь резкие следы, а если оно юное, то нам оно представляется цветущей клумбой на склоне вулкана, которую разрушат первые же его сотрясения. — Ах, на каждом лице изображается или прошлое или будущее, и они нас приводят если не в удрученное, то в смягченное настроение.

Фирмиан охотно целый день, — и в особенности прежде чем придет вечер, — удерживал бы у сердца свою вновь обретенную Ленетту, а в глазах — свои радостные слезы; но она принимала свою возню за отдых, а слезные железы, вместе с сердцем, за источники праздности и нужды. Впрочем, она даже не решалась спросить об источнике, откуда текли золотоносные воды, столь плавно баюкавшие ее сегодня на своих волнах. Но муж охотно открыл ей тайну продажи часов. — Сегодня брак был тем, чем бывает предбрачное состояние, а именно тамбурином, у которого вместо струн две мембраны удваивают благозвучие. Весь день был словно отрезком ясного лунного диска, не затуманенного облачным венцом, или иного мира, куда из нашего переселяются даже обитатели луны. Благодаря своей утренней теплоте Ленетта уподобилась так называемому фиалковому мху, который, если только согреть его трением, благоухает, словно целая миниатюрная клумба.

Вечером наконец явился советник, смущенный и трепещущий, хотя и выглядевший немного надменно; когда же он хотел поздравить Ленетту, то ему помешали это сделать слезы, которые не только стояли у него на глазах, но и подступали к горлу. Его замешательство скрыло чужое. Наконец, непрозрачный туман между ними рассеялся, и они смогли друг друга видеть. Тогда настало веселье: Фирмиан заставлял себя быть радостным, а у тех двух радость сама собою расцветала в душе.

Над тремя примиренными, утешенными сердцами тяжкие грозовые тучи уже не нависали так низко, как прежде, — зловещая комета будущего, удаляясь утеряла свой меч и, уже просветлев и побелев, улетала в лазурь, мимо более ярких созвездий. — К тому же вечером прибыло от Лейбгебера краткое письмо, отрадные строки которого украсят вечер нашего любимца и следующую главу.

Итак, в мозгах тройственного союза — как и сейчас в мозгу читателя — недолговечные трепетные цветы воображения превратились в растущие, живые цветы радости, подобно тому как больной в бреду принимает колышущиеся цветы на пологе кровати за одушевленные фигуры. Поистине, эта зимняя ночь, словно летняя, еле успела погаснуть и охладеть на горизонте; и, расставаясь около полуночи, они сказали: «Да, мы все превосходно провели время».