37
Комнатушка, которая громко именовалась редакцией газеты «Светоч», находилась в самом дальнем углу земской управы.
— Итак, Павел, начнем делать газету, — говорю своему другу.
— Будем, но только с чего ее начинать?
— Я знаю столько же, сколько и ты.
Сторож привел к нам человека со странным названием: «выпускающий». И сам человек тоже странный, желтолицый, с опущенными рыжими усами, косоплечий. Поздоровался он густым грудным голосом, охотно принял папиросу.
— Скажите, вы хорошо знакомы с газетным делом? — спросил я.
— Целиком, — ответил он. — Вы — редактор?
— Пожалуй, да. Но я в этом деле ничего не понимаю.
— Вы хотите моей помощи? Охотно! Как назовете газету?
— Пока не придумали.
— Эсеровская была «Светоч», а вы — «Зарево».
— Не–ет, не нравится. Назовем проще: «Большевик».
— Хорошо, пойдемте в типографию.
Во дворе, в низком каменном здании, находилась типография. В ней было человек шесть рабочих. Впервые я увидел печатный станок. Один из рабочих приводил его в действие ногой. По диску, величиною с большую. сковороду, ходил валик: печатали бланки.
В типографии холодно, мрачно, пахнет свинцом, краской, керосином. Двое рабочих стояли перед ящиками с квадратными отделениями.
— Это кассы, — пояснил выпускающий. — Только в них не деньги, а свинцовые буквы. Хотите, познакомлю со шрифтами? Их немного. Типография бедняцкая, как и полагается уезду.
Он начал показывать мне все, что тут было. Но меня терзал вопрос, как приступить к выпуску газеты.
— Пустяки, — ответил он, — только материал дайте.
— Материал соберем, но как его расположить?
— Вы мне доверяете?
— Конечно.
— Вас не смущает, что я выпускал «Светоч»?
— Хотя бы «Дым ада». Вы, надеюсь, не эсер?
Рабочие засмеялись. Усмехнулся и он.
— Видите ли, — совсем низким басом заговорил выпускающий, — я, как бы вам открыться… я особа другого характера. Проще говоря, я особа духовная.
— То есть?
— Псаломщиком кладбищенской церкви пять лет был. А свергли царизм, и я сверг себя. Судите.
— Да не судимы будете, товарищ псаломщик. Итак, работаем вместе.
— С превеликою охотой. Склонность у меня к печатному делу с колыбели, можно сказать. Семинарскую газету в подполье выпускали… воззвания. За то и был в оно время изгнан из рая.
— Ого! Вы пострадавший от проклятого царизма? — смеюсь я. — Совсем хорошо. А как насчет большевиков помышляете?
— Видите ли, — начал он, — я на все привык смотреть исторически. Знаком с программами всех партий. Читал Ленина и Плеханова…
— Словом, договорились. А вы, товарищи рабочие, как? — обратился я к ним. — Будем крутить эту дьявольскую машину?
— Эту не будем. У нас получше есть, — ответил заведующий. — Александр Петрович, — назвал он выпускающего, — покажем большевистскому редактору «королеву»?
В соседней комнате, более чистой, находился особый станок с огромным маховым колесом, валами, разными шестернями.
Они тут же показали мне, как работает эта машина. Хорошо работает. Особенно меня, не видевшего машин, поразили длинные деревянные плоские пальцы, которые подают бумагу, аккуратно кладут ее на доску набора и снова возвращаются на свое место.
Мы вернулись в редакцию.
— Теперь, Александр Петрович, скажите, какой материал труднее всего собрать?
— Вести с места. Статьи, а тем более постановления, приказы, это само потечет, а хронику из волостей, сел и деревень надо наладить, ибо хроника — соль газеты, дыхание жизни, ключ времени.
— Вон как. В чем же ее суть?
— В подборе. «Светоч» печатал только о благополучных делах в селах, об успешных выборах в земства, о том, как мужики, боготворя Временное правительство, не трогают помещичью землицу. Если же где землицу отберут, сие не прощалось, и «Светоч» грозил карой не столь небесной, сколь тюремной.
— Словом, «Светоч» надо было назвать «Тьмой»?
— У вас, предполагаю, будут затруднения с корреспондентами. Старые привыкли писать так, как я говорил. Некоторым придется повернуть свои мозги на полглобуса.
— Надо других найти, — говорю я. — Нам правда нужна.
— Для первых номеров достанем сведения по телефонам.
Через три дня вышел первый номер нашей газеты «Большевик». Нашей! Я держу этот номер в руках, как родное детище. Все в нем как будто знакомо мне у, в то же время ново. Через мои руки прошли эти статьи, писанные наспех, постановления уездного ревкома. Все было на клочках бумаги — правлено, мазано, а теперь вдруг преобразилось в аккуратные столбцы. И я читаю и перечитываю газету, смотрю и не верю. В первый раз в жизни вижу дважды напечатанной свою фамилию. Под стихотворением и в конце газеты — как редактора.
На первой странице напечатали «К гражданам России», декреты «О земле и мире», «Обращение к трудящимся уезда»; затем статьи о перевороте в Питере, о первом уездном съезде Советов, равноправии женщин; на третьей — мое стихотворение, а на четвертой — хронику с мест.
Первый номер, — дойдет или нет, — пошлем Ленину. Пусть он знает, что в нашем уезде, в одном из первых в губернии, власть перешла в руки Советов.
Завтра «Большевик» будет во всех волостях, селах и деревнях.
Завтра едут агитаторы, они повезут газету.
Завтра начинаются выборы на уездный съезд Советов.
Мы со Степкой на телефонной. То и дело звонят из волостей, сообщают, сколько выбрано делегатов на съезд; звоним и мы, если из какой‑либо волости нет сообщений. Переговариваемся с Филей. Он — военный комиссар. Настроение у нас у всех такое, будто рядом лежит снаряд, который вот–вот взорвется. Что сейчас идет там, в дальних и ближних волостях? Какие выступления, речи, крики на собраниях? Как кулаки, помещики, где они? А где‑то все еще скрывается прежний воинский начальник…
С вечера посыпала крупа, а ночью подул ветер. Несколько раз выходил я за ворота телефонной станции, всматривался в город. Горели огни, во дворе стучал движок электростанции.
Уже начало светать. Степка спит на диване. Скоро он сменит меня, и я прилягу.
Заботливый сторож вскипятил чай, принес ковригу хлеба, нарезал конской колбасы. После завтрака, когда я только закрыл глаза, Степка резко дернул меня за РУку.
— К телефону.
Я беру трубку.
— Слушаю. Что? Мачинская волость. Кто говорит?
— Секретарь комитета.
— В чем дело?
Тревожный голос молодого парня, бывшего помощником у писаря Суркова, прерывисто сообщает:
— В Маче… на базаре…
— Ну?
— Воинский и Сурков народ подняли…
— Ну?!
— Большевиков ловят… Делегатов съезда в чижовку заперли.
— Дальше?
— Убить хотят…
— Что за черт!.. Ну–ну!..
— Вот самого Шугаева ведут… Избивают… Шугаев Степан поехал на выборы в Мачу. Село это от нас всего в пяти верстах.
— Скоро будем, — ждите! — крикнул я.
Так быстро там и не ждали нас. Мы ворвались неожиданно и… во–время. Возле волости гудела огромная толпа. Прижатые к постаменту памятника Александру Второму, Шугаев и несколько мачинских делегатов, избранных на съезд, крича что‑то, яростно отбивались от наседавших. Некоторым из них связали руки. Сам Шугаев с разорванным в клочья пальто, с залитым кровью лицом, отталкивал от себя пьяного и разъяренного воинского начальника.
Мы врезались в гущу толпы. Стоявшие сзади отхлынули. Быстро окружили тех, кто был возле памятника. Вверх несколько выстрелов, снова вскрики, и уже вся толпа дрогнула и, обсыпаемая снегом, раздалась в стороны.
Гигант Филя прямо с лошади ринулся вниз на воинского и быстро подмял его под себя. Его помощник, мордвин Михалкин, уже крутил руки бывшему мачинскому писарю Суркову…
Всех, кого, мы захватили, доставили в город.
И вот теперь Шугаев, Филя и я третьи сутки чиним допросы. Более десятка разных людей прошло через меня. Главарей–эсеров решили отправить в губернский совет.
— Веди следующего! — приказал я часовому.
Распахнулась высокая дверь, и часовой ввел рыжего бородатого мужчину в добротной шубе, крытой черным сукном. Сняв лохматую шапку, вошедший колюче огляделся и встал передо мной. Мне очень запомнился этот мужик. Изо всей силы яростно хлестал он уздой по голове и по лиду хромого солдата, избранного делегатом. Мне пришлось наставить на бородатого наган, но он все продолжал бить и бить и что‑то орал. Лишь выстрел над ухом охладил его пыл. Я запомнил звериное лицо его и свирепый крик.
— Садись, — указал я ему на стул. Но он не шелохнулся. Прижмурившись, словно от яркого солнца, он косо бросил на меня злой взгляд.
— Как звать?.. Из какого села?
Он словно воды в рот набрал.
— Эсер?
Молчит.
— Не будешь говорить?
— Нет! — невольно вырвалось у него.
— Все равно узнаем, кто ты, откуда. — И я попросил часового позвать сторожа, который знал почти всех мужиков в уезде.
Едва часовой закрыл дверь, как мужик быстро оглядел все вокруг, явно собираясь бежать. Догадавшись, я сквозь зубы предупредил:
— На улице часовые, а здесь вот эта штука, — и приподнял бумагу, под которой лежал наган.
Вошел сторож, посмотрел на мужика.
— А, знакомый! Здорово, Егор, — кинул он ему.
— Я не Егор.
— Как не Егор? — отшатнулся сторож, уже осматривая мужика с ног до головы. — Что же ты от крещеного имени отрекаешься? — и, обращаясь ко мне, пояснил: — Это Полусухим, мельник из Горсткина.
— Из Горсткина? — удивился я. — За пятнадцать верст от Мачи? Что же тебя погнало в такую даль?
— С бабой на базар собрался.
— Ага, на базар. Знаем этот базар. Скажи‑ка, кто вас созывал?
Егор молчал.
— Скажи еще, за что уздой избивал солдата?
— Я супроть конокрадов.
— У тебя, что же, тот солдат мерина украл?
— Люди говорят, слышь, воровать будут.
Это обозлило меня.
— Ты кто, дядя, — враг или просто дурак? В губернию поедешь, раз ничего не говоришь, — и, кивнув часовому, приказал вывести мужика.
— На сегодня хватит, — проговорил я.
Глаза мои слипались, во всем теле ноющая боль. За эти дни я не только не спал, но и не ел. Сейчас же захотелось есть и, главное, спать. Я уже собрал было все протоколы, чтобы запереть их, как вдруг в коридоре послышался шум. Один голос часового, а второй, резкий и в то же время испуганный, какой‑то женщины. Все ближе и громче голоса. Я выслал сторожа узнать, кто там. В пререкания вступил третий голос. Скоро послышалась возня, а через некоторое время открылась дверь и вошел сторож.
— Что с ней делать? Пристала, хоть дерись. Хочет с тобой говорить.
— Кто?
— Видать, жена того рыжего. Пустить, что ль?
Не успел я ответить, как дверь снова открылась, и женщина не вошла, а ворвалась. На ней, в складках шали, в сборках дубленой шубы, еще не оттаял снег.
— В чем дело, разбойница?
Она передохнула и так свирепо глянула на меня, будто глазами разорвать меня хотела.
— У тебя тут мой муж, — резко бросила женщина.
Я невольно вздрогнул. Этот голос, и особенно эти серые колючие глаза… Чем‑то страшным и недавним повеяло на меня. Я почувствовал, как кровь отхлынула от лица, сердце на момент замерло. Вмиг исчезли и усталость, и одолевающий сон. Передохнув, я сказал часовому и сторожу, чтобы они вышли.
Я узнал ее. Преодолев волнение, вынул из стола папиросу и закурил. И, глядя в окно, проговорил:
— Мужьев тут много. Какого тебе?
— Моего дурака, черта.
— Они все черти, но не все дураки.
— Выпусти, сама убью. Ишь, наглохтился самогонки и полез не знай куда.
Затем крикливо, многословно принялась говорить, за чем приехали они на базар, что купили, какой ее муж теленок, когда трезвый, и какой дурак, если выпьет.
— У кума я осталась чай пить, а он без меня. Разь бы я допустила? И как он, сила его нечистая, попал с пустыми руками глаза пялить.
— Не только пялить, и не с пустыми руками.
— Ас чем же?
— Вон та узда с чьей лошади? — кивнул в угол.
Она подошла, сняла узду, повертела и снова повесила.
— Наша, — гораздо тише призналась она.
— Ты лучше на нее погляди. Заметила, в чем она? Это кровь. Он избивал наших людей. А ты говоришь, Егор — теленок, Егор с пустыми руками. Твой Егор враг советской власти. Ему опять царь понадобился.
— Царь?! — воскликнула она.
— Да, да, не меньше, — заметил я. — И сама ты тоже… за царя.
— Чего зря‑то! Лучше отпусти моего мужика. Я тебе за него два пуда муки принесу.
— Вон как? Сразу два пуда. И не жалко? Или твой мужик стоит того?
— Нести, што ль? — не обратила она внимания на мои слова.
— Какая твоя мука‑то?
— Ржаная.
— Знаю. Не про то я. Гарнцевая она, сборная. Дрянь мука.
— А ты откуда знаешь про гарнцы?
— Я всех мельников знаю. А вашу мельницу и подавно.
Баба поняла меня так, что я не прочь взять выкуп за ее мужа, и от радости у нее даже глаза заблестели. Вот–вот повернется, выйдет и притащит. Было же раньше так, а почему сейчас нельзя? И я не особенно рассерчал на нее, так как взяток предлагали много и всяких. Курами, самогоном, пшеном, даже молоком. Но все же было противно слышать и особенно от этой бабы. Ее надо отчитать.
— Ты куда, тетя, пришла?
Она заморгала глазами и в недоумении уставила их на меня. Молчала.
— Я не старшина, не писарь и не урядник. Им ты привыкла взятки совать. Тут, чертова ты тетя, знаешь что? Тут уревком! Настоящий самый у–рев–ком!!! А ты — взятку? За это я тебя должен сейчас же посадить, вместе с твоей мукой, в кутузку, к мужу. Хочешь, отправлю?
И, не дожидаясь ее ответа, громко крикнул:
— Часовой!
Женщина сразу побелела лицом и замахала руками:
— Не надо, не надо, ну те. Я так.
— И я не за деньги.
Вошел часовой и так грохнул ложем берданки об пол, что женщина вздрогнула и перепугалась совсем не на шутку.
— Я тут, товарищ Наземов!
Я молчал и в душе радовался, видя, как эта мельничиха стоит, словно окаменелая. Теперь она поняла, что стоит мне сказать только одно слово, одно… Но я не произнес.
— Больше допрашивать сегодня никого не будем, — сказал я часовому. — Иди.
— О господи, — вздохнула женщина, — печенка зашлась.
— Скажи — дешево отделалась. Я троих таких посадил, — соврал ей.
— Спасибо, пожалел меня. Ведь и я так из жалости. Небось семья есть. Семье бы…
— Ишь, кормилица какая. И про семью вспомнила. Нет, дорогая тетя, мои ребятишки по улице не бегают.
— Аль до сих пор холостой? — вдруг поинтересовалась она.
— Тебе‑то какое дело? — говорю ей и смотрю прямо в глаза. Признает она меня или нет?
— Да так. Никакого. Вижу, в твои годы жениться пора.
— Не пойдешь ли в свахи, а? Ласковая ты стала чересчур.
— Девок много, сам любую возьмешь.
— Сватал… любую‑то, да сорвалось, не вышло.
— Не пошла?
— Шла, да сестра старшая от ворот поворот дала, дорогая тетя.
— А ты б в шею, сестру‑то.
Чувствуя, что напряженный этот разговор дальше не выдержу, я решил пойти в открытую.
— С дурой связываться не хотелось, Федора Митрофановна!
Она внезапно отшатнулась.
— Это ты откуда знаешь, как меня зовут?
— Как же не знать. Только вот я тебе, видно, не приметен.
— Нет, не знаю.
— То‑то. А мы чуть–чуть не породнились, — посмотрел я на нее вприщурку и усмехнулся.
— Ма–аму–ушки! — удивленно воскликнула она и теперь пристально уставилась на меня. И мне уже почудилось, что вот–вот вновь произнесет она страшные для меня когда‑то слова: «Жени–их? Елькин? Моей самой хорошей сестры? Ма–атушки!» И добавит как в колокол: «Нет, нет и нет». Но «Федора молчала.
И мне уже стало досадно. Можно сказать, походя исковеркала человеку жизнь, а теперь даже и не узнает. Но я решил назло ей напомнить о себе.
Отодвинув ящик стола, я достал папиросу и, придерживая коробку левой забинтованной рукой, не торопясь принялся открывать ее, сам искоса наблюдая за Федорой. И вот заметил, как по ее грубому лицу вдруг прошла как бы судорога, и вся она передернулась. Закурив, я неизвестно чему усмехнулся. В ее расширенных глазах одновременно заметил испуг и изумление.
— Садись, — предложил я ей. — В ногах правды нет.
Усевшись и не спуская с меня глаз, она сдавленным шепотом произнесла:
— Так это… ты тогда был?
Я промолчал.
— В Петровки‑то сватал Ельку?..
Вместо ответа я сказал ей:
— Вот и пришлось встретиться. Что, хорошо?!
— Ма–аму–ушки! — почти вскрикнула она и низко опустила, над столом голову. Она долго молчала, видимо не зная, что же сказать. Наконец медленно подняла голову и торопливо принялась говорить. Рассказывала о том, как Лена, узнав об отказе мне, сильно плакала и ругала всех, особенно ее, Федору. Потом, слышь, — мать передавала, — написала большое письмо, да раздумала посылать. Ей очень обидным показалось, что и сам‑то я тогда ушел, не повидавшись с ней.. А от менд ей все нет и нет никаких вестей. Проезжающих в город односельчан они расспрашивали, как я живу, что делаю. И Лена решила, что я забыл ее. На Покров ее сватали за портного Васю, но она погрозилась сбежать из дому. Затем узнала от кого‑то, что я в городе, написала еще письмо и послала его со своим кривым дядей, чтобы тот разыскал меня и передал. А дядя, прежде чем передать, напился как следует, и до девкина письма ему не было никакого дела.
Федора рассказывала, и каждое слово ее острой болью пронизывало мое сердце.
— Вон какой ты стал, а?
— Такой, — сказал ей.
— А мы народ темный, — вздохнула она, — ничего не понимаем.
Отойдя к двери, Федора спросила:
— Сказать, что ль, Ельке, видела, мол, тебя?
— Почему же не сказать?
— Обязательно скажу.
Глянула мельком на узду:
— Мужика не отпустишь?
— Молись, что случайно не подстрелил его. Была бы теперь вдова.
С облегчением вздохнул я, когда за ней закрылась дверь. Все прежнее: мысли, чувства, неизъяснимая радость, сладостные мечты, — все вспыхнуло с прежней силой. Она жива, моя Лена. Она думает обо мне. А я не знал и не писал ей. Но я увижу ее, теперь скоро увижу. Как только проведем уездный съезд Советов.
Закрыл глаза, и вот она, с золотым загаром лица и рук, стоит передо мною и смотрит на меня своими ясными голубыми глазами…
Делегаты съезжались с самого раннего утра. Подводы заполнили почти весь двор земской управы. Много приехало верховых. Люди ходили по просторным коридорам управы, знакомились, говорили, спорили и, радостно восклицая, хлопали друг друга по плечам. Гул стоял в этом приземистом желтом здании. Никогда еще земская управа не видела таких разнообразных по одежде людей. Приезжали сюда раньше дворяне–помещики, предводители, земские, становые приставы, исправники, бородатые старшины и разные чиновники. А мужики, если и приходили сюда тягаться с помещиком или кулаком, то ютились где‑нибудь во дворе. Они со страхом поглядывали на это здание, не ожидая от людей, сидящих в нем, ничего для себя хорошего. Сейчас же собираются сюда они как хозяева, они, эти коренные деревенские жители в полушубках, зипунах; фронтовики в пропахших окопами шинелях; женщины, познавшие радость свободы; матросы всех морей; рабочие, вернувшиеся на это время в свои села на помощь; инвалиды разных категорий и много иных. Этот разнообразный люд держал сейчас себя так, будто собирался здесь каждый день. Пытливо заглядывали они в комнаты канцелярии, осматривали помещение, проникали всюду.
В большом зале бывшего Дворянского собрания, где откроется съезд, на стене, в огромной раме, среди распахнутых флагов укреплен портрет того, имя которого уже было известно всем.
— Вот он, — указывая на портрет, говорили полушепотом, — Ленин!
И люди подолгу стояли, смотрели, изучали глаза его, и им казалось, что великий человек, с простым лицом и простым именем, тоже в свою очередь прищурившись, изучает их, испытующе вглядывается и безмолвно о чем‑то предупреждает.
Мы, пять человек, сидим и составляем огромную повестку дня, обсуждаем ее, просматриваем списки делегатов. Мы знаем, что будут среди них — обязательно будут — и не наши люди: разные эсеры, анархисты и просто без названия. И нам надо подготовить тех, кто будет выступать против них. Проходя по коридору, каждый из нас прислушивается к разговорам, особенно к спорам. Событие в Маче научило не только нас, но и многих смотреть вокруг себя зорче. Шугаев Степан — рабочий, приехавший из Петрограда в свое родное село, человек, говоривший с Лениным, — само собою занял первое место. И вот он уже обсуждает с нами сложные вопросы съезда. Лицо у Шугаева в свежих царапинах.
Съезд открылся на следующий день. Из губернии прибыл председатель губкома Харитон Рулев. Уже был избран президиум, уже председатель губкома выступил с докладом о всемирной революции.
— Товарищи! Долгожданный час пришел. Мы достигли того, за что боролись лучшие люди нашей страны, нашей родины. Свергнут с трона не только царизм с крепостным строем помещиков, свергнута и буржуазия, промышленники. Власть перешла в подлинные руки пролетариата и беднейшего крестьянства.
Но мало завоевать власть, надо ее удержать, сохранить и укрепить. Буржуазия не сдалась. Она еще поднимет голову. Каждую минуту нам нужно быть начеку, на страже… Этому учит нас великий вождь наш, Ленин, отец пролетарской революции, этому учит нас его ближайший соратник и друг Сталин….
Пока говорил Харитон Рулев, вдоль стены, сквозь толпу торопливо пробирался заместитель увоенкома мордвин Михалкин. Лицо у него было очень тревожное. Вот он прошел в президиум, вот нагнулся и что‑то торопливо шепчет Шугаеву. Лицо у Шугаева вдруг стало гневным, грозным, он исподлобья посмотрел в зал, не торопясь поднялся и, дождавшись, когда Харитон Рулев закончил фразу, шагнул к нему. В зале насторожились, еще не зная, в чем дело. Только видели, как Харитон уступил место Шугаеву, и тот, еще раз окинув строгим взглядом делегатов, громко произнес:
— Товарищи, важное известие. Об этом только что говорил председатель губкома. Сейчас донесли нам: контрреволюционеры, керенцы и корниловцы, белопогонники и помещики, организовали свой отряд карателей. Отряд выступил на станции Вернадовке. Оттуда держат направление на наш уезд. Товарищи, — повысил голос Шугаев, — борьба за советскую власть, за власть трудового народа — вот она. Предлагаю, кто из делегатов с оружием в руках желает сражаться и, может быть, жизнь свою положить…
Ему не дали договорить. Все было понятно. Делегаты встали. Поднялся шум. Но сквозь гул голосов Шугаев успел прокричать:
— В отряды!
Я принялся искать Филиппа, но его здесь не было. Побежал к телефону. Звоню в военный комиссариат. Он там.
— Филипп, в Абикаевке.. Ага, уже знаешь? Хорошо. У тебя все готово? Не забудь для меня лошадь. Что?.. Остаться?! Нет, нет… Захвати пулеметы…
Выбегаю вместе с другими из помещения земской управы. Сыплет крупа. Уже на площади выстроились два отряда. Две сотни делегатов сели на коней. Кто приехал сюда без оружия, вооружили. Раздалась команда. И привычные к войне люди, в седлах и без седел, рванулись по улицам города и понеслись туда, где вспыхнуло вражеское пламя. А скоро к зданию земства, во главе с Филиппом, примчались еще верховые. Это его отряд из русских, мордвы и татар.
Подавая мне повод лошади, Филипп, тяжело дыша от волнения, говорит:
— Видно, это не Мача, это что‑то больше…
— Война гражданская, — говорю ему.
— Но мы их отучим, Петр.
— Мы разобьем их, друг мой Филя.
Подошел сторож, начал проситься ехать с нами.
— Мое село там рядом.
— Сколько до Абикаевки? — спрашиваю его.
— Сорок верст.
— Садись в сани, держи пулемет, — говорит ему Филипп.
— Верно, старик. Ты указал нам пулемет, ты и вези его на врагов бедняцкой власти.
И мы мчимся. Сверху все сыплет и сыплет крупа.
В лицо бьет ветер. Лошади несут наметом. Они плавают и ныряют в белом море снега.
И встречь этой пурге русские, мордва и татары — единой грудью:
Сме–ело, товарищи, в но–огу–у…
Мелькают поля, леса, деревни.
Дует ветер.
1940–1947 гг.