Лорд Гэмпстед приехал из Гендон-Голла в своем экипаже. Когда он вышел из дома мистрисс Роден, грум проезжал его экипаж взад и вперед по Парадиз-Роу, в ожидании господина. Но тот пошел пешком, совершенно забыв о лошади, экипаже и слуге, не зная сам, куда идет.
Удар разразился, и, хотя он ожидал его, хотя прекрасно сознавал его близость, он поразил его теперь так же страшно, почти страшнее, чем если б не был ожидан. Он шел, размахивая руками, не замечая, что на него смотрят.
Ему ничего не оставалось, — ничего, ничего, ничего! Он чувствовал, что если б он мог отделаться от своих титулов, от своего богатства, от платья, которое было на нем, ему стало бы легче, так как ему не могло бы казаться, будто он думает, что можно найти утешение в чем-нибудь внешнем.
— Марион! — повторял он шепотом, но настолько громко, что звук этот долетал до ушей его, а там полились уже целые, прерывистые речи. «Жена моя, — говорил он, — родная! Мать моих детей, моя избранница, моя графиня, моя принцесса! Они бы увидали! Они должны были бы признать, должны были бы понять, кого я ввел в круг их — выбор мой был сделан, а чем все кончилось?»
«Сделать тут ничего нельзя! Все пыль и прах!»…
* * *
Гэмпстед получил от квакера приглашение на похороны и в назначенный день, не сказав никому ни слова, сел в вагон и отправился в Пегвель-Бей.
С минуты появления посланного мистрисс Роден он оделся в черное и теперь не изменил своего костюма.
Бедный Захария мало говорил с ним, но в его немногих словах было много горечи. «То же было и со всеми, — сказал он. — Все они отозваны. Господь не может более поразить меня». О скорби молодого человека, о причине, которая привела его сюда, он не сказал ни слова; лорд Гэмпстед также не говорил о своем горе.
— Сочувствую вам, — сказал он старику. Квакер покачал головой.