Цой неподвижно сидел, уставившись глазами в одну точку. Губы его посерели. Скулы как-то странно заострились и выдавались еще больше, чем всегда. Павлик испуганно смотрел на него. Он никогда не видел у Цоя такого лица и теперь молчал, не зная, что сказать.
— И больше ничего, — как будто про себя пробормотал Цой, едва шевеля губами. — Больше ничего… Да, двадцать шестое мая…
— Я хорошо помню это число, Цой — тихо сказал Павлик, чтобы хоть разговором отвлечь своего друга от каких-то тяжелых мыслей. — Это день рождения папы. И как раз в этот день я с черепахой запутался в водорослях. Потом эта испанская каравелла, спрут и кашалот…
Когда он замолчал, Цой медленно повернулся к нему с окаменелым лицом.
— Ты больше ничего не помнишь, Павлик? — тихо спросил Цой. — Больше ничего из того, что случилось в этот день, двадцать шестого мая?
Павлик вопросительно поднял глаза на Цоя.
— А бомбардировку забыл? — все так же тихо, чужим голосом говорил Цой. — Забыл, что как раз двадцать шестого мая кто-то бомбардировал стоянку нашего «Пионера»?
Краска залила лицо Павлика, и ему почему-то сразу сделалось жарко. Потом лицо начало медленно бледнеть. Павлик молчал, не сводя широко раскрытых глаз с Цоя.
— Я… я был тогда болен, — с трудом произнес он наконец. — После кашалота… Мне потом рассказал Марат…
— Так вот, выходит, спасибо, Павлик, тебе и кашалоту твоему. Спасибо за то, что вы увели нас с этого гиблого места — с этих ко-ор-ди-нат, — сказал Цой с безжизненной, деревянной улыбкой. — А что касается Марата, то он мне тоже кое-что рассказал.