Розанов в "Опавших листьях", конечно, дописался до полного зафиксирования мельчайших движений души. Однако этот его стилистический апогей далеко не совпадает с его общетворческим апогеем. Он как-то размяк и ослабел в этой книге, особенно во второй ее части. Убаюканный недавней славой, воображая, вероятно, что славой этой он, как когда-то Суворов, наполовину обязан своим "штучкам" и вывертам, он на них и приналег: не только пустился на крайние откровенности, часто ленивые, совсем не "острые", но и решил обставить все свои мысли -- для вящей значительности -- восклицательными знаками, междометиями и многоточиями. Была в "Уединенном" одна только обмолвка, ничуть не розановская по форме. От простоты своей она казалась вдвое пронзительней и трагичней. Помнит ли читатель: на пустой белой странице одна строка: "Я не хочу истины. Я хочу покоя".
Но, конечно, поздние книги невозможно сравнивать с "Темным ликом". Там нет еще окончательной интимности в розановском говорке. Зато насколько там больше страсти, ужаса, вдохновения, горечи, восторга. Не могу представить себе человека, который, прочтя эту книгу, не пережил бы ее, как событие, не ходил бы долгие недели и месяцы, как в чаду. И если есть такой человек, не знаю, завидовать ли ему или только удивляться. Я имею в виду особенно две статьи: "Христос -- Судия мира" и об "Иисусе Сладчайшем", и, может быть, еще более рассказ психиатра Сикорского о сектантах, зарывшихся живыми в землю, с розановскими примечаниями. Это одно из самых потрясающих русских чтений. (Кстати: отчего наши переводчики, взявшиеся уже, кажется, за Сергеева-Ценского и Арцыбашева, не подумают о Розанове? Это едва ли не единственный и последний из до сих пор не известных Европе наших писателей, еще способный поразить и озадачить ее.)
Но все-таки в Розанове есть что-то, что мешает ему стать писателем вполне первоклассным или -- по шаблону -- "великим". Отчасти -- я подчеркиваю это слово -- это объяснимо все тем же, т. е. его стилем. Розанов, постоянно твердивший о "тайне", сам тайны лишен. Он выговорил все до конца, и его язык был так гибок, так ему послушен, что ничего не утаилось. Бедна ли вообще душа человека, бедна ли была душа Розанова -- как знать? Но когда она вся "выболталась", до конца, без остатка, на нее смотришь с жалостью: "Только и всего?" Розанов -- если вдуматься -- почти плоский писатель, со своим постоянным "что на уме, то и на языке". Навсегда к нему не привяжешься. Есть в нашей литературе сильные антирозановские противоядия -- К. Леонтьев, например, или Флоренский, удивительный автор "Столпа и утверждения истины". Розанова в конечном счете всегда оттеснит писатель, который, не боясь оставить "расстояние" -- по Гиппиус -- между мыслью и словом, оставляет вместе с тем какую-то частицу мысли недоговоренной, какое-то тончайшее, последнее излучение мысли. Недоговоренность может быть искусственным приемом. Тогда ей невелика цена. Но она бывает неизбежной, потому что есть вещи, которые сложнее и тоньше человеческого языка. Не только внутреннее целомудрие, но и стилистическое чутье подсказывает необходимость некоторой сдержанности и даже условности на языке, ставит предел индивидуальной языковой разнузданности. О всех действительно "великих" книгах можно сказать, что в них есть подводное течение. Есть не только слова, но и молчание. В словах не все уместилось. Отблеск оставшегося "за словами" заливает всю книгу. Это та "музыка" -- высшее качество человеческой мысли, -- которой не было в Розанове. Розановский стиль, при всей его внешней выразительности, в конце концов обернулся против него самого и обеднил его. "Уместилось" в этом стиле все, и не над чем в нем задуматься. Он груб в своей отчетливости и точности, в наивном стремлении "всего себя вложить в слова". Мир всегда бывает обеднен фотографией. А разве розановские писания не похожи на моментальную фотографию души и мысли?
З. Гиппиус рассказывает о Розанове случай, который трудно забыть. Дело было давно, в начале декадентства. В редакции "Мира Искусства" был чай. В числе гостей были Розанов и Сологуб, еще мало между собой знакомые. Розанов, как всегда, бегал, суетился, со всеми заговаривал. Сологуб, как всегда и везде, молчал.
Наконец: "Розанов привязался к Сологубу.
-- Что это, голубчик, что это вы сидите так, ни словечка ни с кем. Что это за декадентство. Смотрю на вас и, право, нахожу, что вы не человек, а кирпич в сюртуке!
Случилось, что в это время все молчали. Сологуб тоже помолчал, затем произнес монотонно, холодно и явственно:
-- А я нахожу, что вы грубы".
Этот ответ был вызван, вероятно, минутным раздражением. Но когда знаешь Сологуба, кажется, что он имел право повторить его и в более общем смысле.