– Блудница? – повторял он с укором. – Да разве вы рождены на это?

– Да, я рождена такою. Я поняла это первый раз, когда меня коснулась рука мужчины. Я не любила его. Мне было все равно.

– Юлия Николаевна! Ради Бога! Не говорите этого. Я не могу слышать. Это неправда! Ведь вы же женщина, и у вас есть женское сердце, способное к жалости. Жалеете же других и готовы помочь им. Отчего же вам не жаль себя? Одной только себя? Это жестоко! За что вы губите свою молодость, вы, которая имеет от природы все, чтобы быть хорошею женою и матерью?…

Разговор этот был у нас почти слово в слово так, как я его вам передаю, и он остался у меня ясно в памяти. Но странно сказать: в то время, как он увлекался до того, что горячие слезы катились у него по щекам, я слушала его молча и холодно, стиснув зубы. В сердце у меня не было той жалости, о которой он говорил, в нем была только злоба. Я злилась на Штевича, на маман, на моего первого любовника, на родителей, которые бросили меня, как щенка, на чужие руки, на то, наконец, что это все так устроилось, как будто нарочно против меня, точно как западня какая-то, с умыслом для меня расставленная, в которую я попалась на первом шагу, как крыса, – безвыходно, невозвратно… Немудрено, что я и злилась, как крыса.

А он заклинал меня Христом Богом выйти!

– Да куда выйти-то? – спрашивала я с тоской.

– Бросьте его… разведитесь…

– Легко сказать! Без его согласия меня с ним не разведут.

– Заставьте его согласиться. Сделайте так, чтобы он не получал через вас ни гроша. Тогда ему невыгодно будет вас удерживать. А не то… это короче. Я пойду к нему и скажу… все равно что, но я заставлю его, я все кости ему переломаю!… Убью!…

– Не врите, пожалуйста! Никого вы не убьете, да и не нужно. Стоит ли Штевич, чтобы из-за него идти на каторгу?