Вот уже семь дней, как я в Одессе, милый отесинька и милая маменька! Семь дней -- и решительно не имел времени взяться за перо! Столько передряги было в эти семь дней! И перемена маршрута, и вступление в Одессу, и размещение дружины, и церемония при вступлении, и приезд государя, и царский смотр, и перемена начальников, и отъезд Строганова, и увольнение графа Толстого. Хлопотливая суета продолжается и до сих пор, но чад начинает понемногу рассеиваться, подобно тому, как туман, несколько дней сряду заслонявший море от глаз, нынче стал редеть и открывать небо и море. А как хорошо море! Самое лучшее в Одессе, бесспорно, море, море и море! Я поместился в доме над самым морем, на возвышенности, но поверите ли? до сих пор не успел походить по берегу, осмотреть батареи и пристани. Между тем, и для вас, и для себя, и исторического порядка ради хочу дать себе отчет в этих днях и рассказать их вам последовательно. -- Я успел еще из Тирасполя известить вас о перемене маршрута, распечатав уже запечатанное письмо. Все обрадовались этой перемене, кто потому, что в Одессе веселее жить, чем в колониях, кто потому, что Одесса обещает больше бранной тревоги, чем Аккерманский уезд. От Тирасполя до Одессы четыре дня марша; описывать их нечего. Шли мы степью, которая теперь, осенью, когда нет цветов, хлеб снят и убран, имеет вид очень грустный. Верстах в 40 от Одессы она вдруг оживляется имением генерала Дубецкого: великолепнейший дом о 40 комнатах, непохожий на господские дома в южных губерниях, сады, пруды, мосты... Тут была у нас дневка. Дубецкий был некогда председателем какой-то комиссариатской комиссии, нажил огромное состояние, увернулся от суда, выйдя в отставку, и, как водится в России, живет себе теперь добрым малым, хлебосолом и наслаждается семейною жизнью. Тип известный! -- С этой дневки отправился я вперед в Одессу с одним нашим больным офицером; приехал ночью, остановился в "Европейской гостинице", а с утра начал свои хлопоты. По случаю военного положения согласно с привычкой, вскоренившейся в русскую администрацию, всякое распоряжение вместо того, чтоб упроститься, делается многосложнее; письменность усиливается вдесятеро, и самое пустое дело должно подвергнуться страшным формальностям, поглощающим деятельность. В Одессе теперь и генерал-губернатор, и военный губернатор собственно г<орода> Одессы независимо от херсонского гражданского губернатора, и военный комендант, и полиция, и штаб Южной армии, и штаб отрядного начальника, командующего войсками в Одессе и между Днестром и Березинским лиманом, генерал-лейтенанта Гротенгельма, и все возможные комиссии и комиссионерства. Можете себе представить, как трудно тут добиться какого-нибудь толку! Например: мука и крупа получаются от одного ведомства, сено от другого, кукуруза (вместо овса и ячменя для лошадей -- овес здесь почти 5 р<ублей> с<еребром> четверть) от третьего, солома и дрова от четвертого! А как Одесса город огромный и все эти ведомства живут в разных концах, верстах в 5 друг от друга, то, можете себе представить, сколько тут суеты и потери времени! Одесса никогда не знавала постоя, и потому в размещении войск встречаются большие затруднения. У меня целых два дня прошло в разъездах с членами квартирной комиссии, пока наконец удалось поместить дружину в отдельной части города, и то не совсем удобно. Что же касается до офицерских квартир, то все они очень скверны; впрочем, с 1-го ноября мы будем получать квартирные деньги по чину: я, например, по 16 р<ублей> с<еребром> в месяц, считая тут деньги на дрова и отопление. Я полагаю, что этих денег достаточно, потому что Одесса очень опустела. Последнее появление неприятельского флота пред Одессой произвело сильнейшую тревогу в городе; многие уехали, другие перешли в отдаленные части города, иные наконец живут теперь, как на биваках, спрятавши мебель и дорогие вещи в безопасное место. Из квартирной комиссии дали мне билет на помещение штаба нашего (т.е. графа, меня, адъютанта, канцелярии), но дом оказался скверен и очень отдален от города; я потребовал другой билет; дали на дом первого негоцианта в городе, Ралле, грека. Оказалось, что дом Ралле-сына занят по найму американским консулом, его отцом. Американский консул мне объявил (по-французски), что дом, им занимаемый, должен быть свободен от постоя, но что если его займут, то он тотчас донесет о том своему посольству. Делать было нечего, и наконец добился я помещения в доме не совсем удобном и несколько сыром, зато окна на море, на щеголевскую батарею1. Если подойдет неприятельский флот, то весь будет виден. --

Лидерса не было в Одессе, главная квартира его переведена в Николаев. Здесь же командует войсками г<енерал>-лейт<енант> Гротенгельм, в распоряжение которого мы и поступили. Кажется, здесь сами не знают, что делать с ополчением, которое, по их мнению, им более в тягость, чем в действительную помощь, как потому, что нас считают более или менее аристократами (начальники дружин -- генералы, начальники ополчений -- просто дивизионные генералы -- у нас генерал-адъютанты и т.п.2), так и потому, что к нам трудно приложить общую систему управления. Армейские офицеры относятся к нам не совсем доброжелательно, а на ратников смотрят с некоторым презрением, как на мужиков. -- К тому же штаб Южной армии составлен, может быть, из очень искусных генералов, но почти все из немцев, начиная с командующего: Гротенгельм, Гельфрейх, Торнау, Линден, Дельвиг, Фишбах и пр.; начальник штаба -- Артур Адамович Непокойчицкий. -- Начали с того, что устранили, даже без ведома их, начальников ополчений Смоленского -- Головина и Московского -- Строганова. Оказывается теперь, что оба они серьезно думали, несмотря на свои чины и лета, командовать своими ополчениями в бою или по крайней мере управлять ими до конца. Приказ Лидерса, о котором я вам писал еще из Киева3, оскорбил все ополчения. Офицеры смол<енских> дружин, бывшие в Одессе, собирались к Головину и просили его не расставаться с ними, обещая выйти в отставку. В прощальном приказе Головин объявил, что хотя он и предполагал исполнить дело, для которого был выбран, однако, повинуясь воле государя императора, с сожалением оставляет своих сослуживцев и прощается с ними. -- Желая как-нибудь смягчить впечатление первого приказа, Лидере выдал второй, в котором просит армейских офицеров заняться ополченцами с терпением, смотреть на них как на соотечественников (как будто в этом есть сомнение!) и вообще встретить это юное войско без укоризн и насмешек! Этот приказ еще более оскорбил всех. -- Я еще застал Головина в Одессе -- он сдавал ополчение, но самого его не видал. У Строганова был я в первый же день; он усадил меня и заставил высказать откровенно все мнение мое и офицеров насчет всего этого дела. Я нашел его глубоко оскорбленным и проникнутым негодованием. Тем не менее он не оставлял своего дела и старался обеспечить будущее положение наше. -- Мы прикомандированы к Якутскому резервному полку4, еще не сформированному (т.е. резервный полк не сформирован: каждый полк будет иметь еще резерв, в таком же числе и с тем же именем); Верейская дружина к Селенгинскому полку, следовательно, покуда еще некому и сдавать мне дел и бумаг. Из 12 дружин 4 пошли в Николаев (одна Московская, Коломенская, Волоколамская и Дмитровская), а 8 пришли в Одессу, где сверх того находится 4 дружины Смоленского ополчения. -- 21-го октября вступила дружина наша и Верейская, очень парадно; на площадке у Михайловской церкви Иннокентий служил молебен, потом сказал речь, довольно слабую, которая, вероятно, будет напечатана; он сказал между прочим, что хотя сретает нас вторых по времени (Смоленские прежде пришли), но первых по месту, откуда идем, и пр. После молебна тут же на площади было довольно обильное угощение. Вся эта встреча сделана была, во 1-х, ради Строганова и его брата генерал-губернатора, во 2-х как заключение нашего похода, во время которого нас везде встречали с молебнами и церемониями. Вид ратников Моск<овского> ополчения произвел впечатление на публику, потому что Смоленские дружины составлены из людей большею частью малорослых; к тому же они были хуже одеты, обучены и содержаны. -- В тот же день дано было знать, что на другой день к вечеру будет государь и послезавтра смотр всем войскам и дружинам. Можете себе представить, как засуетилось все военное начальство. Приказы за приказами так и полетели, и днем и ночью не давали покоя; в субботу (смотр назначен был в воскресенье) делали репетицию смотру с 8 часов до 2-х. Военное начальство скакало, кричало свой обычный отчаянный крик: затылок, затылок! офицер Генерального штаба расставлял войска на местности, предварительно им для сего изученной. Всего этого я был только зрителем... На месте англичан и французов я бы выбирал для нападения именно те самые дни, когда назначены подобные смотры или тотчас после этих смотров. Когда вспомнишь, что мы потеряли почти целую область, и видишь эту суету по случаю смотра, этот немецкий педантизм фронта, становится очень грустно. Толстому как старшему по чину поручено было, к великому его отчаянию, командование всеми Московскими дружинами (их было семь на смотру): Надобно знать, что Толстой, застенчивый по природе, вдобавок страшно боится всякой ответственности и начальства, совершенно пред ним теряется, забывает достоинство своего звания и является самым жалким, самым несчастным лицом, просто страдальцем; к тому же он фронта и построений почти вовсе не знает, командовать команду, даже выученную, не умеет, на лошади ездит с робостью... Он просто исхудал за эти два дня от внутреннего мучения. Прежде государя приехал в Одессу из Николаева сам Лидере, потом государь. На другой день назначен был смотр во 2-м часу, вследствие чего люди собраны были на месте в 8 часов. -- Та же самая суета происходила до самого приезда государя, который, пересев на верховую лошадь, вместе со всей своей свитой поскакал вдоль фронта всех трех линий. Громкое "ура", как волна, следовало за ним. И действительно оно было громко и довольно искренно, потому что подобные зрелища и минуты сильно действуют на нервы. Потом государь со свитой остановился на выбранном для него месте, и войска пошли мимо него церемоньяльным маршем, дивизионно. Это построение самое неудобное (человек 60 идут рядом) и слабое, на войне неупотребительное. Сначала прошли армейские пехотные батальоны, потом Смоленское, потом Московское ополчение, которое резко отличалось от Смоленского. Государь говорил всем: "Хорошо, славно, очень порядочно"; очень милостиво говорил с начальниками дружин по мере того, как они, проходя мимо него, заезжали к нему на правый фланг; одному он сказал: "Я Вас долго здесь не оставлю"; графа Толстого он спросил: "Откуда ты и служил ли в военной службе? прибавив: "У тебя люди стройно идут"; подзывал несколько раз Строганова, который был пешком (он хром и не может садиться на лошадь) и по этой причине, а также и потому, что он уже уволен, стоял сзади государя, в толпе, вместе с братом своим, генерал-губернатором. Я стоял почти подле Строганова и в шагах 10 от государя. Государь говорил Строганову, что люди хорошо и стройно идут. Потом войска проходили густыми колоннами, потом весь обоз проезжал мимо. Все это продолжалось часа три. -- Я хорошо видел государя и нашел, что он очень похудел. Потом все разошлись по домам. -- Я ожидал несколько иного приветствия ополчению, не одной только сравнительной похвалы по части фронта. В этом отношении ратникам никогда не достичь армейского совершенства. -- Впрочем о том, что государь остался доволен, вероятно, будет отдано в приказах и, вероятно, назначат по 50 к<опеек> сер<ебром> на человека за смотр. -- В тот же день утром представлялось государю купечество, которое в лице одного из почетных граждан (русского) выразило государю желание "иметь месяца через три почетный мир!". Хотя торговля в Одессе и прекратилась почти совсем от блокады, однако не время теперь говорить о мире! Государь отвечал, что он и отец его всегда желали мира, что надо надеяться и проч. На другой день утром государь уехал обратно в Николаев (а теперь, говорят, он из Николаева поехал в Севастополь). В тот же день Строганов представлял Лидерсу начальников дружин, который их принял довольно сухо и чрез несколько часов уехал в Николаев. Ему подчинена теперь вся сторона до самого Перекопа. Строганов получил благодарственный рескрипт и, видя, что он лишний и в тягость военному начальству, завтра уезжает. Толстой получил бумагу о том, что по высоч<айшему> повелению все начальники дружин генеральского чина должны быть зачислены по ополчению и им предоставляется или состоять при Лидерсе, или же ехать домой и что он должен сдать дружину майору Гордееву, ротному командиру Московской No 105 дружину, находящейся теперь в Николаеве. Он еще не приехал. Я его не знаю, говорят, он человек очень богатый. -- Лидере дал почувствовать, что он не очень бы желал подобной к себе прикомандировки, и я не знаю, что будет делать Толстой. Спрашивается, к чему же были все эти выборы? Выходит, что Строганов и начальники дружин не что иное, как партионные офицеры, т.е. которым поручается отводить партии рекрут. Между тем в высочайшем положении об ополчении5 сказано, что из дружин составятся бригады и дивизии. -- Многие начальники дружин и офицеры хотят выходить в отставку и возвратиться. -- Строганов отдал приказ, в котором прощается с нами, жалеет, что, избранный из нашей среды, он не может быть свидетелем нашего участия в защите отечества и проч. Приказ начинается так: "Г<оспода> начальники дружин и дворяне Московской губернии!". Приказ довольно хорош, кроме тех мест, где видно притязание на руссицизм. В обращении к ратникам он говорит, что едет в Москву, отвезет ей поклон от нас и отслужит от нас молебен в Успенском соборе. Это место очень понравилось ратникам. Начальники дружин засуетились, решили было предложить ему обед и поднести адрес, за сочинением которого обратились ко мне. Я и написал адрес, весьма умеренный и соображаясь с лицами, которым надобно будет подписать, но половина начальников струсила. Сипягин, Алмазов, Севастьянов, Толстой даже, все соглашались подписать, но, как ни горячился, Сипягин, Дуров, Растопчин и Гурьев подписать не решились. Шуму и спору было много. Строганов обеда не принял; адрес же я дал прочесть адъютанту его Бибикову, который показал его Строганову; он взял его к себе и был удивлен трусостью этих господ. Разумеется, ему адрес был очень приятен, тем более что теперь мы от него совершенно независимы. Вот вам адрес, написанный, впрочем, довольно тяжело и в ответ приказу Строганова.

Граф!

Избранные сами и избирая Вас, в настоящее трудное для России время, вместе со всем Московским дворянством, начальником Московского ополчения, мы надеялись видеть Вас вождем своим в те решительные мгновения, когда пришлось бы нам, в полном составе, всем московским ополченным народом стать пред лицом неприятеля за святое дело правды и вновь явить враждебному нам миру вечно-народное значение Москвы.

Не совершена и половина добровольно предпринятого подвига, а Московское ополчение уже лишается избранного им вождя!..

Преклоняясь пред высшими, недоступными нам соображениями, вынудившими столь прискорбную для нас меру, мы спешим, граф, расставаясь с Вами, принести Вам изъявление нашей горячей, искренней признательности за попечение Ваше о нас и о всех ратниках, за Ваше в высшей степени честное служение общерусскому делу; мы желаем, граф, скрепить наш душевный союз с Вами, союз, который никакие внешние обстоятельства подорвать не могут, хотя бы призванный общим доверием вождь и находился далеко от собранного им, устроенного, столь тщательно сохраненного, ныне же разделенного и разрозненного московского ополченного воинства! --

Я не поехал к Строганову прощаться отдельно, а являлся вместе с другими офицерами. Строганов, прощаясь, говорил, что не знает, когда и где теперь встретится с нами, "может быть, под Лейпцигом"! На это я отвечал, что это дорога старая, битая, дорога к Венскому конгрессу, и что мы ожидаем пути другого. Строганов рассмеялся, стал было возражать, но продолжать подобный разговор было неловко. -- Кажется, ему собираются поднести кубок, т.е. отослать его к нему в Москву.

Итак, вот мы в каком положении теперь, и сколько перемен уже произошло да еще произойдет. Ждем Гордеева, готовим бумаги и книги, а между тем, текущие дела одни способны отнять все время! Хлопот так много, что я еще не отдавался морю, еще не успел высидеть над ним несколько часов, высмотреть все его оттенки... Что это за неистощимая, вечно свежая красота! Одесса город не русский и вовсе не окрестившийся огнем, как говорили во время первой бомбардировки6, город, созданный барышом, город, во многих отношениях производящий то же впечатление, как и Петербург. Но хорошо здесь море и хорошо также то, что каждую минуту можно ожидать появления флота. Вы часто увидите -- вдруг набережная покрывается народом: это показался какой-нибудь парус: уж не английский ли? Кстати, мы имеем особое распоряжение, куда нашей дружине собираться в случае тревоги. Поверите ли, что здесь в Одессе ждут петербургской почты, чтобы узнать о том, что делается в Николаеве! Приезжающие оттуда или ничего не знают, или так секретничают, что ничего на добьешься! К тому же у нас нет покуда никого знакомых. У меня-, то есть (профессора лицея -- из Ярославского, правитель канцелярии генерал-губ<ернато>ра, двоюродный брат Смирновой), да некогда было навестить их. Вот и к вам насилу, насилу удалось написать письмо. -- Что будет со мною, решительно ничего не знаю: совестно уходить, не видавши и не испытавши ничего; к тому же, поступая, мы шли не на комфорт, а на всякую тяготу. Я бы желал сдать должность казначея и сделаться простым, рядовым офицером7. В штаб Лидерса поступить трудно... Это письмо я адресую на имя Томашевского8, ибо вашего адреса еще не знаю. Надеюсь скоро получить письмо ваше из Тирасполя. Прощайте же, милый мой отесинька и милая моя маменька, будьте здоровы и бодры, цалую ручки ваши и обнимаю Константина и всех милых сестер. Мне пишите прямо в Одессу с оставлением на почте. Как жаль, как жаль Грановского9! Вот, я думаю, вас поразило это известие, и уверен, глубоко огорчило Константина! Кто бы подумал! --

Прощайте! Да не забудьте же написать мне московский ваш адрес.

207