Один из главных большевистских вождей в пору гражданской войны, Антонов-Овсеенко, простодушно рассказывает, как большевики в конце 1917 или в начале 1918 года (т. е. в пору высшего торжества германского оружия) вели агитационную работу среди немецких военнопленных в России. Пропагандировали, пропагандировали, наконец собрали распропагандированную немецкую роту и произвели смотр. «Рота весьма стройно проделывала все перестроения. Командующий (т. е. большевистский агитатор. — М. А.) похвалил роту на немецком языке. Вся, как один, она отвечала: “Гох, кайзер Вильгельм!” Вообще немецкие военнопленные оказались весьма невосприимчивы к нашей агитации», — добавляет огорченно Антонов-Овсеенко.{29}

Руководителей германской делегации в Бресте, фон Кюльмана и генерала Гофмана, речи большевиков о старших братьях смущали очень мало, это были люди умные. «Им (большевикам. — М. А.) теперь остаётся только выбрать, под каким соусом их съедят», — весело сказал графу Чернину Кюльман 7 января 1918 года.

« Tout comme chez nous»{30}, — ответил граф Чернин: в отличие от своих германских коллег, он, как австриец, смотрел на будущее довольно мрачно. Вдобавок Чернин недолюбливал немцев. Впрочем, не очень жаловали друг друга все брестские победители. «Ми мали можливость говорити Індівідуально то з Кюльманом, то з Гофманом, то з Черніним, — вспоминает Севрюк, — кожний з них мав своі симпатіі чи антипатій Г. Гофман не любив поляків, болгари не любили німців, — все се полегшувало нашу працю».

Знаменитый немецкий философ различал людей дневного мировоззрения (Таgesansicht) от людей мировоззрения ночного (Nachtsicht). В Бресте и с той и с другой стороны преобладали люди веселые, бодрые, жизнерадостные. Одни надеялись на полную победу Германии, другие на торжество социальной революции. Были трезвые патриоты-государственники, как Кюльман и Гофман; были романтики вроде австрийского Гамлета, графа Чернина; были карьеристы, твердо решившие выслужиться, — кто у Вильгельма, кто у Ленина; были веселые циники, находившие, вероятно, что в Бресте можно отлично провести время и увидеть много забавного, почти как в Винтергартене или в венском фарсе; были совершенные разбойники, как Талаат; были люди, составлявшие помесь жулика с «фанатиком», как многие члены большевистской делегации. С известным правом или лишь с небольшой натяжкой их позволительно отнести к числу людей Tagesansicht. Брест как символ «ночи», как чистое воплощение зла был им чужд — они просто этого не поняли бы.

Среди военных советников большевистской делегации вторым после адмирала Альтфатера значился генерал В. Е. Скалон. Я не знаю, был ли он по природе человеком ночного мировоззрения. Мне о нем и вообще ничего неизвестно. Он был одним из ближайших помощников зверски убитого в Ставке генерала Духонина. Потом Ставка же откомандировала его в Брест. Его видели в Смольном институте в кабинете Троцкого, где он спокойно и корректно беседовал с Крыленко, которого не мог не считать убийцей Верховного главнокомандующего. В Бресте он как будто ничем ни у кого внимания не вызывал, да и пробыл там очень недолго, но человеку умному, себя не обманывающему, умеющему видеть зло, и не надобно было оставаться в Брест-Литовске долго, чтобы понять смысл происходящего.

На заседании советской делегации обсуждался какой-то вопрос о «пункте демаркационной комиссии». Вопрос был скорее военный, спросили мнение военных консультантов. Высказал свое мнение о пункте демаркационной комиссии и генерал Скалон. Возник спор, понадобилась карта, ее под рукой не было. «Карта? У меня есть, я сейчас принесу», — предложил генерал. Он вышел, заседание продолжалось. Скалон отсутствовал довольно долго, но на это, кажется, не обратили внимания. Вдруг в комнату, где заседала делегация, вбежал растерянный немецкий офицер:

— Господа, генерал застрелился!

«На окровавленном полу, — говорит подполковник Фокке, — перед зеркальным умывальником на спине лежал генерал Скалон». В правой руке его был судорожно зажат револьвер. На столе лежала записка: «Могилев. Анне Львовне Скалон. Прощай, дорогая, ненаглядная Анюта, не суди меня, прости, я больше жить не могу, благословляю тебя и Надюшу. Твой до гроба Володя...»

Над телом самоубийцы в волнении толпились люди: немецкие офицеры, фельдшер, штабной врач. Тут же Иоффе, окончивший медицинский факультет, растерянно повторял, что он врач, но не практикующий. Повидимому, этот человек, далеко не худший из большевиков, был поражен. Через несколько лет в обстановке, отдаленно напоминавшей эту, застрелился в минуту отчаяния и он сам, потеряв, как говорили, остатки веры в свое дело.

Я живо помню впечатление, произведенное в Петербурге известием о самоубийстве Скалона. Три самоубийства в истории русской революции потрясли общественное мнение, и, по странной случайности, во всех трех случаях покончили с собой генералы: Крымов, Каледин, Скалон. Споров было очень много. Они связывались Преимущественно с вопросом о том, можно ли идти на службу к большевикам. Позднее всех или почти всех оставшихся в России и не погибших людей заставил это сделать голод. Но в ту пору, в пору покушений и заговоров, настроение было иное. Во время англо-французских морских войн XIII—XIV веков в минуты особенного ожесточения на мачтах поднимался кроваво-красный флаг. Он, по словам летописца, означал: «Mort sans remède et mortelle guerre en tous Lieux ou mariniers sont...»{31}.