Карьера была разбита. Казалась разбитой и жизнь» У Клемансо больше ничего не было: ни парламента, ни партии, ни семьи, ни друзей, ни средств.

Большой человек не идет ко дну. Чтобы избавиться от кредитов, он продал картины, японские древности, которые собирал много лет. Чтобы жить, он на шестом десятке лет решил стать писателем. До того он никогда литературой не занимался и в своей газете «Justice» не сотрудничал. Клемансо написал нашумевший роман, написал пьесу, исполненную безграничного презрения к людям, приобрел славу одного из лучших публицистов Франции. Преждевременно похороненный политиками, он нашел признание у людей искусства. Знаменитые художники писали его портреты. Роден изваял его бюст,

Близился час политического воскресения.

VI

То, что Ромен Роллан где-то называет «ураганом дела Дрейфуса», не возникло сразу само собой в результате «взрыва протеста мировой совести». Мы ей, мировой совести, цену знаем, а в особенности взрывам ее протеста. Если бы страшная судебная ошибка случилась в Токио, в Буэнос-Айресе или в Бухаресте, она прошла бы, вероятно, почти незамеченной. Для создания урагана нужны были прежде всего престиж Франции, обаяние французской культуры. Во всем мире в течение нескольких лет говорили и писали главным образом о деле Дрейфуса, ибо о нем говорили и писали в столице мира. Но для того чтобы дело, непосредственно касавшееся все же лишь очень немногих людей, могло в течение нескольких лет быть злобой дня в Париже, требовалось редкое стечение обстоятельств и исключительное сочетание людей. Главной силой в лагере дрейфусаров был Клемансо. Он один из первых{23} понял характер, значение и перспективы дела Дрейфуса.

Анатоль Франс, который видел в Клемансо чуть только не воплощение самого духа зла, рассказывал, как они однажды, в самом начале дела Дрейфуса, вышли вдвоем поздно вечером из дома графини де Онэ и бродили по пустынным улицам Пасси до шести часов утра. Франс в ту пору уже примкнул к лагерю intellectuels (он, кстати сказать, не выносил этого слова). Отставной сокрушитель министерств беседовал с ним, «как с соратником». Разговаривали они всю ночь, конечно, о деле Дрейфуса. «Клемансо говорил со свойственным ему едким и жестким красноречием... Он указывал на власть лжи и заблуждения, на помощь низости, утверждал, что против нас восстанут почти все: виновные, невежды, трусы, скептики... Трудностям нет числа, — исчезнут одни, появятся другие. Тяжело это дело, и велик риск. Кто любим покой, сказал мне он, тому бы лучше к нам не лезть. Я был совершенно убит (atterre) и все раздумывал, уж не лучше ли мне в самом деле отступить перед этакими делами. В шесть часов утра Клемансо хлопнул меня по плечу, сказал: «А все-таки мы победим...» и убежал...»

Этот забавный рассказ едва ли не единственная наивная страница, оставшаяся нам от Анатоля Франса: по-видимому, «тигр» потешался над своим собеседником. Клемансо отлично знал Франса, да и к политикам-дилетантам вообще относился не без иронии. Едва ли и в Эмиле Золя он видел того «великого гражданина», каким автор «Ругон-Маккаров» был для всего лагеря дрейфусаров. Золя, писатель в лучшем и в худшем смысле этого слова, помесь д’Аннунцио с Лассалем с легкой примесью Виктора Маргерита, от природы имел потребность возбуждать страсти, любовь одних, ненависть других и каждое утро находил в газетах доказательства любви и ненависти. Дело Дрейфуса ему заменило «Землю» и «Нана». Свое знаменитое «J’accuse»{24}, акт и весьма мужественный, и тактически нелепый, Золя писал день и ночь, — он по-настоящему задыхался, когда писал. Но задыхаясь от искреннего негодования, он еще волновался при мысли, что другой писатель может раньше него обратиться с письмом к президенту республики. Золя сам говорил Жозефу Рейнаку, что эта мысль очень его тревожила: почему-то он особенно боялся конкуренции со стороны Клемансо. Толстой «Не могу молчать» писал без мысли об авторском праве...

Прямой противоположностью Золя был Анатоль Франс. Он не любил шума и относился к нему брезгливо. Его литературная корона, в отличие от короны Золя, была создана из полноценных алмазов. В пору дела Дрейфуса он уже достиг славы, к которой шел медленно и верно. Время отныне на него работало. Что могло, собственно, взволновать в этом деле Анатоля Франса? Тоска по справедливости не очень сказалась в его творчестве. Неповинного в измене офицера сослали на Чертов остров. С точки зрения Сириуса, это никакого значения не имело; с собственной точки зрения Анатоля Франса, это было в порядке вещей: такие же и еще худшие дела творятся каждый день in hac lacrimarum valle{25}. По взглядам автора «Таис», несправедливость была на свете правилом, а справедливость счастливым исключением. Рейнак цитирует его слова: «Все возможно, даже торжество правды...» Анатоль Франс, человек недоброжелательный и холодный, не любил ни правых, ни левых, да и ничего вообще не любил, кроме французского слова и искусства, которые в дела Дрейфуса замешаны не были. Но он от всей души желал поддерживать добрые отношения одинаково и с правыми, и с левыми. Избалованный общими похвалами, почти не изведавший брани, он инстинктивно перед ней сжимался. Анатоль Франс был на вакансии общенационального писателя, — вмешательство в дело Дрейфуса могло только ему повредить» Люди, не столь скептически настроенные, благоразумно сохраняли нейтралитет. Люди, перещеголявшие его в скептицизме, склонялись к лагерю антидрейфусаров. Знаменитый английский писатель, доживавший в Париже свои дни под ложным именем Мельмота{26}, по странной случайности отлично знал, что виновником преступления, за которое пострадал Дрейфус, был майор Эстергази. Несмотря на это или, точнее» именно поэтому Оскар Уайльд был с Эстергази в приятельских отношениях, в меру сил ему помогая.

Дрейфус мог томиться на Чертовом острове, если на каторге был сам Оскар Уайльд. Друг Уайльда от него отрекся, — стало быть, все люди были подлецами. Оскар Уайльд, кумир Англии, пропал без вести, Себастьян Мель-мот, бывший каторжник за номером С.3.3, доживал свои дни в нищете. Отчего было Мельмоту не оказывать услуг изменнику, вдобавок потомку Аттилы? Несчастье скептицизма в том, что он совершенно бескраен. Анатоль Франс поставил себе край — это далось, ему нелегко. Но великий писатель, которого теперь так старательно и так тщетно развенчивают, был порядочным человеком.

Клемансо, конечно, понимал, что Франс не так уж безмерно рад своему участию в деле борьбы за справедливость, и это, видимо, его очень забавляло. Для него самого новая травля, конечно, не могла иметь никакого значения, — ему было приятно под видом сочувствия подразнить колеблющегося новичка. Однако он хорошо знал и цену имени Анатоля Франса. Огромное значение он придавал также участию в деле Золя и с полной готовностью напечатал в своей газете письмо прославленного писателя к президенту республики (он же придумал для этого письма историческое заглавие: «Я обвиняю»). Такими союзниками надо было дорожить: союзников вначале вообще было немного, даже и в левом лагере. Из социалистов только Жорес сразу выступил на защиту невинно осужденного. Жюль Гед еще царил в социалистической партии. Этот человек очнулся от полувекового запоя схоластикой лишь 3 августа 1914 года — для того, чтобы его разбудить, нужна была мировая война. Гед слышать не хотел ни о Дрейфусе, ни о вмешательстве социалистов в «офицерскую ссору». Его вначале поддерживали (потом все изменилось) молодые светочи партии. Будущие министры, премьеры, президенты республики в ту пору так яростно ненавидели буржуазию, что отвергали всякую мысль о защите богача офицера, хотя бы и осужденного без всякой вины. Вивиани громил Жореса, Мильеран стрелялся с Рейнаком, которого оскорбили с парламентской трибуны. В Германии Вильгельм Либкнехт клялся, что Жорес погубит социализм{27}. По крайней своей доброте и душевному благородству, Жорес видел в деле только невинно осужденного человека. Отчаянный крик Дрейфуса во время старинного обряда деградации, когда под исступленный рев толпы с него срывали эполеты и ломали над его головой шпагу: «Soldats, je suis innocent! Soldats, on déshonore un innocent!..»{28} — по собственным словам Жореса, не давал ему покоя. «Как вы можете спать, зная, что Дрейфус невиновен?» — с искренним удивлением спрашивал он равнодушных людей.