— Товарищи, понимаю я. Ну, что я поделаю, когда тысяча народу. Подождите, ну, денек-другой, может, что и сделаю.

Все станции, на которых им приходилось задерживаться, были запружены воинскими эшелонами, солдатами, отпускниками, дезертирами, беженцами, мешочниками, составами с военным снаряжением, фуражом, продовольствием, снарядами.

И везде шли митинги. Орали оркестры музыки. Горели кроваво-красные флаги, плакаты.

— Вся Россия едет! Тоже поняли свободу. Не сидится, чертям, дома, — раздраженно ворчал Щеткин. А Хомутов только покачивал головой и сокрушенно вздыхал.

Иногда по трое суток отсиживали они на какой-нибудь захудалой пересадочной станции. И они, отвоевав себе место на перроне, основательно устраивались, разделяли между собою труд. Щеткин тогда шел закупать съестное, доставал и читал вслух свежие газеты, ходил, ругаться с комендантом станции, а Хомутов дежурил у вещей, варил в котелках щи и картошку. Ночью, если не было дождя, они тут же на перроне укладывались спать. Одна шинель служила им матрацем, другая одеялом, между ними покоились винтовки, и делегаты, обнявшись, как братья, крепко спали, покрывая своим телом оружие.

Чем ближе к центру России подъезжали они, тем становилось свежее. Стоял сырой, холодный, туманный сентябрь месяц, предвещавший лютую зиму. Часто, лежа на крышах теплушек, прижимаясь и грея друг друга телами, друзья вспоминали свой полк, знойное южное солнце и давали друг другу торжественные обещания не задерживаться долго — Щеткину в Москве, а Хомутову у себя, в Дарьевском.

— Посмотрим, как люди живут, да и назад. Чего тут околачиваться. Поедем в полк — все с ребятами веселее, — много раз говорили они друг другу.

— Да и вестей, чай, ждут, товарищи. Выбранные мы ведь. Надо рассказать, как и: что, — неизменно добавлял Хомутов.

В трех часах езды от последней пересадки, где Щеткин должен был сесть на московский поезд, они распрощались.

И еще до этой минуты Хомутов обязал друга словом приехать к нему в Дарьевское погостить.