Над Москвой навис сырой, дымный туман. В окно наверху гляделась серая муть.
— Ну и осень у вас, — говорил Щеткин, прихлебывая суп.
— Да, осень сырая, — поддакивал ему Стрельцов. — Вот когда проведем свою революцию, и погода станет лучше.
— Так и получшеет, — возражала его жена, худая, как скелет, женщина. — Нынче по талону полфунта хлеба на душу дали. Что-то дальше будет. Ума не приложишь.
— А вот свергнем министров-капиталистов, своя советская власть хлеба достанет.
— Ну, так свергайте, чего же спите?
— Погоди, не спеши. Поспешишь — людей насмешишь.
В подвале большого дома, где жил Стрельцов, было чадно, сыро и бедно. Стол, кровать, полуразвалившаяся кухонная печь, три табуретки, два портрета на стенах — вот и вся обстановка.
— Вон она жизнь-то наша пролетарская, — поймав взгляд Щеткина, сказал Стрельцов. — А другие и того хуже живут.
Щеткин отложил в сторону ложку и, указав рукой да стену, спросил: