-- Видно, и грех, -- почти беззвучно покорно отозвалась девочка.
Она не замечала ни бледности Вани, ни кривой болезненной усмешки, ни горящих недетскою мукою глаз. Не отрываясь, смотрела Аленушка на высокую бледную женщину, склонившуюся теперь уже над прокаженным, которому промывала язвы.
Иногда ночью мать подходила к кроватке Вани; в необычайном ветхом рубище она была похожа на нищенку с церковной паперти.
-- Спи, светик.
-- Куда ты, матушка?
-- Пойду с фонарем по улицам... пойду по тюрьмам: не найду ли где убогих, бедных, сирых, голодных, людьми забытых. Спи, дитятко...
Мать уходила, а Ваня думал, думал, и нежность к матери росла в маленьком сердце с каждым часом, и с каждым часом росла смутная тревога. А вдруг она не вернется? А вдруг царь на нее за что-то осерчает? За что -- Ваня не знал...
И царь взаправду осерчал. Сказывали, что он отнял у матушки половину вотчин и грозил отнять все имущество. А она не запечалилась; она радостно говорила:
-- Слава тебе, господи, довелось за тебя, Христа, пострадать.
Но зачем надо пострадать, Ваня не знал. Три года назад вернули матушке вотчины, на радостях рождения царевича Ивана, но тут же напомнили, чтобы жила иначе и береглась царского гнева.