Антон Павлович Чехов (р. в 1860, ум. в 1904 г.) вступил в литературу в годы, очень мрачные для русского общества. После радостной эры освобождения крестьян и кипучего десятилетия "великих реформ" императора Александра II началось попятное движение. Испуганное проснувшимся в обществе духом оппозиции и романтическим сочувствием первым опытам подпольной революции, правительство вдалось в грубую реакцию, а общество, многоговорливое, но недееспособное политически, не сумело себя от реакции защитить.
Особенно резво сказалось это на школе, подчиненной с начала семидесятых годов классической системе образования в самом неудачном ее понимании, грубом, формальном, лишавшем классицизм его культурного духа и смысла, отталкивающем. Дети либерального и нигилистического поколения шестидесятых годов были взяты в эту школу правительством как бы в заложники за политическую благонадежность родителей. Классическая школа не учила, не воспитывала, она только дрессировала на покорность существующему строю, на "царизм" (но без патриотизма!) и формальное "православие" (но без религиозности). Результатом ее было печальное поколение "восьмидесятников", изображенное пишущим эти строки в довольно популярном романе того же имени.
Чехов, старший меня всего лишь на два года и товарищ мой по первым литературным начинаниям, был типичным "восьмидесятником". Все мы входили в жизнь с глубоким отвращением к школе, нас изломавшей, с враждебным недоверием к правительству, этой школе нас обрекшему, с насмешливым отношением к обществу, бессильно проигравшему свои либеральные достижения "эпохи реформ", и, отсюда, с острым разочарованием в либеральных принципах, которыми руководились и гордились наши отцы. Жили, не уважая прошлого, равнодушно приемля настоящее, лениво отступая пред загадками будущего. "Без идолов и без идеалов", как выражается одно из действующих лиц моего романа.
Когда же время принесло "восьмидесятникам" запоздалую потребность в "идеалах", они наметились для нашего поколения крайне смутно, неопределенно, скорее чутьем, чем рассуждением, чаще и усерднее пассивною мечтою, чем активною верою. Таковы почти без исключения лучшие из героев и героинь чеховского театра. Все они безвыходно страдают от острой розни своего робкого, неприкладного идеализма с пошлою грубостью житейской действительности. Все так или иначе гибнут в незнании либо неумении направить свой идеализм на целесообразный путь активного движения, где не затормозила бы его встреча с угрюмо-скептическим автоанализом. "Хмурые люди" -- назвал Чехов один из первых сборников своих рассказов, и эта кличка привилась к его поколению, и сам он был в высшей степени "хмурый человек".
Но эти люди, "хмурые" внутренне, были очень веселыми, даже, может быть, слишком веселыми внешне. Предшествовавшие им поколения либеральной интеллигенции шестидесятых годов и революционной семидесятых -- "нигилисты" тургеневских "Отцов и детей" и "Бесов" Достоевского -- были фанатиками своих социально-политических задач и, в фанатизме этом, почти аскетами в личном быту (за исключением, конечно, присасывавшихся в движению "мошенников" типа Петра Верховенского в "Бесах"). "Восьмидесятники", разочаровавшись в "нигилизме" своих отцов, понятно, не соблюли и их аскетизма. Восьмидесятые годы прошлого столетия -- эпоха бурно веселой молодежи, в огромном большинстве праздно тратившей свое юное время, не подозревая, что она танцует на вулкане, и -- vae tibi gaudenti quia mox post gaudia flebis {Горе тебе, радующемуся, ибо скоро после радости заплачешь (лат.).}.
Возмущенные "отцы" бранили нас "опереточным поколением", проклинали захватывавшую нас "кафешантанную культуру". Может быть, и правы были, -- только... нашали была вина?
И опять-таки в числе "восьмидесятников" молодой Чехов был одним из самых резвых и веселых. Смеха в этом десятилетии было много, но смех "Антоши Чехонте" был живее, искреннее, заразительнее всех.
Обыкновенно Чехова определяют как завершителя гоголевского периода русской литературы. Мне и самому случалось прежде прибегать к этому определению, которое теперь я отвергаю как безосновательное. Во-первых, гоголевский период в русской литературе далеко еще не завершен, как то показывают современные столпы ее: Сологуб (недавно скончавшийся), М. Горький, Андрей Белый, Алексей Толстой, Ремизов, Замятин и др., -- все от Гоголя, чрез Тургенева или Достоевского с примесью Толстого. Во-вторых, сам Чехов не был от Гоголя, -- это оптический обман.
Смех Чехова (покуда он вообще смеялся) не был ни гоголевским "смехом сквозь слезы"; ни истязующим смехом "жестокого таланта", как критик Михайловский определял ближайшего к Гоголю по характеру юмора Достоевского; ни гневно-саркастическим хохотом "гражданской скорби" великого сатирика Салтыкова-Щедрина; ни истерикой "музы мести и печали" могучего поэта Некрасова. Последний умер за два года до первого появления Чехова в печати. Салтыков прожил еще все восьмидесятые годы (ум. 27 апреля 1889), -- но уже с завязанным ртом и сломанным пером: реакционное царствование Александра III скрутило сатиру и публицистику в бараний рог и загнало их в революционное подполье.
Я не знаю, как Салтыков относился к Чехову, но современники, поклонники и соратники Салтыкова, либералы и социалисты-утописты пятидесятых, шестидесятых, семидесятых годов, встретили чеховский смех очень неодобрительно, почуяв в молодом дебютанте опасного "художника". Против художества как "чистого искусства" материалистические и утилитаристические шестидесятые годы в лице своих критиков-публицистов Добролюбова, Чернышевского и в особенности неистового Писарева вели ожесточенную и временно успешную войну. Обруган был Пушкин, бранью и насмешками заткнули рот поэтам-лирикам, живопись, скульптура, музыка признавались лишь в согласии тенденциозно служить социально-политическому протесту.