А об Ибсене все забыли уже и думать! А он думал..." Художественный театр звали, и справедливо, театром Чехова. Но и благодарный Чехов, воскрешенный этим театром к призванию и успеху драматурга, после недостойного отношения к пьесам его на казенных сценах сроднился с Художественным театром до полной неразрывности. Женитьба писателя на талантливой артистке О.Л. Книппер закрепила его тесное дружество с делом Станиславского и Немировича-Данченко. Вряд ли Антон Павлович меньше любил театр их и думал о нем не столько же, как они сами. В письме, полученном мною от Чехова всего шесть недель назад, дышит такая теплая, хорошая любовь к этому симпатичному делу.
Разумеется, не Чехову было жаловаться на неудачи в литературной карьере. Он был признан и публикою, и критикою почти с первых своих начинаний, едва из московского "Будильника" перешел в петербургские "Осколки" и создал для них сотню миниатюр, сложивших потом впервые прославившие его "Пестрые рассказы". Затем -- нововременский период, с почти влюбленным благоговением к Чехову А.С. Суворина. Затем -- "Русская мысль", "Северный вестник" и тесный союз с передовою частью русской печати. Затем -- период Художественного театра, европейская слава, обеспеченное положение... казалось бы, счастливчиком путь-дорогу совершил, совсем Sonntagskind {Счастливец, баловень; букв.: воскресное дитя (нем). }, в сорочке родился! А между тем этот счастливец томился глубоким и искренним самонедовольством, полным недоверия к существу своего успеха и, -- быть может, больше того, -- тяжелых сомнений в самой нужности своего творчества. Только когда я видел Чехова по возвращении с Сахалина, то нашел его хотя очень мрачным, но собою как будто довольным, в живом сознании, что он сделал важное общественное дело, значение которого не может подлежать спору. Я не скажу, чтобы Антон Павлович был совершенно равнодушен к неуспеху своих произведений: например, нелепый провал "Чайки" Александрийским театром страшно потряс писателя и несомненно отнял у его жизни несколько месяцев, если не лет. Но успех свой он принимал как-то грустно, скептически, не без печальной насмешки втайне и над самим собою, и над честь воздающими... Пессимистический потомок Экклезиаста, он носил его начертание в сердце своем: vanitas vanitatum et omnia vanitas {Суета сует и всяческая суета (лат.; Экклезиаст, гл. 1. ст. 2).}. Я вспоминаю Чехова, после первых петербургских лавров и пушкинской премии, в дружеском доме одного московского поэта, угрюмым, как ночь.
Спрашивают его:
-- Что же вы поделывали в Петербурге?
-- Учился говорить генеральским басом.
Хозяйка его попрекнула:
-- Вы нас совсем забыли, Антон Павлович. Отчего перестали у нас бывать?
Он усмехнулся и ответил:
-- Да вот, говорят, мы, великие люди, должны знаться тоже только с великими.
Фраза эта совсем ошеломила было бедную даму, но когда она, вскипев, пристально взглянула на Чехова, то встретила такой печальный взгляд, такую страдальческую улыбку, что сразу поняла тяжелую иронию ответа. Величие упало на плечи Чехова, как неожиданный, сверхсильный груз, и он потом, до конца дней, все щупал свои мускулы: в подъем ли? выдержу ли? оправдаю ли? Его долго мучила мысль, что он не написал романа, чем, кстати сказать, часто и без толка попрекала его критика, и, сколько раз ни видал я его до 1898 года, в каждое свидание он намекал на начатый или задуманный план романа. Взыскательность его к себе в литературной работе и требовательность в том отношении, что надо писать только дело, дошло в последний болезненный год жизни до беспощадного чирканья страницы за страницею, слова за словом.