И она с хмурым лбом высчитывала, что за последние два года между нею и Истукановым почти прекратилась телесная связь, а между тем, никогда раньше, чем в эти два года, не чувствовала она более настойчиво и убежденно, что Василий Александрович только и живет, что влечением к ней, и безустанно обвивает ее мыслью и воображением; что, чем менее реальны стали их отношения, тем острее и настойчивее кричит в нем протест обиженного пола и облекается в формы странные, дикие...
"Он уже не меня любит,-- угрюмо думала Анимаида Васильевна,-- он мой призрак любит... Создал себе фантастическую обстановку, в которой воображает фантастическую меня -- такую, как я вообразилась ему в наши первые молодые встречи,-- такую, как меня надо, и так, как бы ему хотелось... Музей из моих платьев и обуви устроил и чувствует себя в нем счастливым и дома... Везде угрюмый и чужой, а там дома и в духе... Я этих шкафов со старыми тряпками видеть не могу равнодушно, они на меня содрогание наводят: точно гробы, в которых похоронена часть меня самой... Какая -- не знаю, но именно эта часть моя ему и нужна, и дорога, и наедине с нею он блаженствует, а я -- остальная я,-- собственно говоря, только необходимое осложнение этой любимой части... И, если сознаться откровенно, наедине со своей душой, то осложнение очень дорогое, трудное и малоблагодарное... От живой Анимаиды ему трудно, от воображаемой -- легко, приятно, весело... Когда я уезжала в этот раз за границу, Василий Александрович был взволнован и опечален гораздо менее, чем обыкновенно бывал при моих прежних отлучках... И вот мне писали, что он даже не исчезал после моего отъезда, как в прежние годы... значит, выдержал разлуку без запоя... Я, конечно, очень рада за него как за человека, что наконец он хоть в старости выучивается владеть собою и не впадать в эту мужскую мерзость... Mais èa donne a penser... {Это наводит на размышление (фр.).} Может быть, тут не характер стал больше, а горе разлуки стало меньше... И думаю, что это именно так... Ревнивая женщина решила бы, что это -- охлаждение и что, по всей вероятности, у нее есть соперница... Я не ревнива, но соперницу вижу... И соперницу грозную, потому что это -- я сама... Не та я, которая вот здесь, в купе пульманова вагона, мчится из Рима в Москву, а какая-то особая, отделенная от меня, я, которую видит, понимает и чувствует только он, Василий Александрович... Я сознаю ее присутствие и любовную власть над ним давно, очень давно. Но до сих пор мы втроем -- я, вот эта, здешняя я, та, вторая, тамошняя я и Василий Александрович -- умели уживаться... Ну а если мир наш нарушится? Если Василий Александрович окончательно... люди сказали бы -- сойдет с ума?.. Я не скажу, потому что у него этот угол какою-то особенною повелительною линией отграничен от остальной жизни, в которой он не только разумен, но даже, быть может, слишком благоразумен... Ведь -- спроси кого угодно в Москве: почтеннейший буржуа, делец, финансист, образцовый администратор крупнейшей торговой фирмы,-- а иные не постесняются прибавить: жох... Какое уж тут сумасшествие!.. Но -- если тот, отгороженный-то, угол приобретет настолько господствующую власть и силу, что уже не пожелает делиться Василием Александровичем даже со мною? если я окажусь лишнею? если я начну даже "мешать"?.. Довольно комическое и оскорбительное положение быть побежденною своим собственным призраком, сознавать, что нечто, слагающееся из мечты и разных лиловых матерчатых тряпок, сохранивших твой запах, оказывается сильнее, нужнее и приятнее, чем ты сама... А между тем это очень возможно... Приходя в ту квартиру, я все чаще и чаще начинаю чувствовать себя неловко, точно я не у себя, а в чужом доме и пришла с нехорошею целью -- соблазнить и отбить мужа у хозяйки... Эта я -- у той я... И с большой неудачею, потому что муж в жену влюблен и только того и ждет с вежливым нетерпением, когда уйдет назойливо-кокетливая гостья, Анимаида No 1, и останется он вдвоем со своею обожаемою Анимаидою No 2. А она -- сейчас, при мне -- робко расточилась в невидимость и притаилась бесчисленными атомами в моем манекене, в шкафах с моими платьями, в ящиках с моими ботинками, чулками, бельем, но, когда я уйду, материализуется как, медиумический призрак, и овладеет им, как вампир... Дошел же он в этих одиноких сеансах своих до того, что сам с собою разговаривает громко и смеется... Старушку хозяйку однажды так этим напугал, что она побежала за дворником... Я уверена, что это он с нею изволил беседовать -- с Анимаидой No 2, со мною в идеале своем, с лиловым призраком своей любовной мечты, который крадется в наши отношения мне на смену... Ну и -- если сменит?.. Если?.. Если между нами -- в его больном мозгу -- возникнет даже ненависть? Если она потребует от него совершенного торжества надо мною: либо я, либо она?.. что я буду тогда с ним делать?.. Это, конечно, будет уже сумасшествием, но как я с подобным сумасшедшим устрою дальнейшую жизнь? Этого ни один психиатр не охватит диагнозом: лечить любовника по просьбе любовницы от того, что он любовницу слишком любит, а чрезмерную любовь свою выражает тем, что самое любовницу он совсем не любит, а любит ее фантастический призрак, воображаемую тень...
"Конечно, в нашем союзе есть нерушимая реальная связь: Дина и Зина... дочери... Их он не в призраках любит... за каждую готов положить душу свою... Отец... и хороший отец!.. Из тех, которым лучше было бы матерями быть... Но я-то, к сожалению, я-то своими руками сделала все, чтобы ослабить эту связь и превратить дочерей в призраки дочерей... У меня нет дочерей, есть "воспитанницы" -- Дина и Зина, внебрачные дочери мещанской девицы Марьи Пугачевой от неизвестных отцов... Одна Дина Николаевна, другая Зинаида Сергеевна -- при чем тут Василий Александрович?.. Я его никогда не назвала пред ними отцом, он никогда не посмел им признаться, и, в конце концов, я не уверена даже в том, подозревают ли девочки, что он их отец... По крайней мере Дина... Зина еще слишком молода, ее закрытая, не развернувшаяся душа -- для меня потемки... Но Дину я знаю и чувствую хорошо... Пусть она сейчас сидит в тюрьме "за народ", я ей все-таки не поверю: она аристократка всем существом своим, всем инстинктом -- наперекор воле, рассудку, образованию... В крестьянскую девицу Марью Пугачеву, обозначенную в ее метрическом свидетельстве, она не верит, а потому и не огорчается своим происхождением от этой девицы... Она убеждена, что в один прекрасный день это ее метрическое свидетельство растает, как дрянная фикция, а вместо него засияет в ее руках золотая грамота со звучным именем, громким титулом, блестящими правами в обществе, жизни и истории... Но она ищет отца -- и ни за что не хочет остановиться на том, кого ей указывают очевидность и логика здравого смысла: Василий Александрович не удовлетворяет ее родословной эстетике... У нее безумная серия навязчивых идей -- воистину мегаломания в этом отношении... Когда она узнала, что я в первую свою заграничную поездку познакомилась с Тургеневым и Виардо, она целый год воображала себя дочерью Тургенева и Виардо, которую они будто бы отдали мне на воспитание... И два года проносила эту мечту одиноко, замкнуто, молча, в самой себе -- и никто не знал, почему она обвешивает комнату, как иконостас, тургеневскими портретами... Лишь после вышло наружу, когда мечта рухнула и она созналась мисс Аркинс, а та -- мне... И, чтобы разрушить это сновидение, мне надо было доказать ей, что, когда я узнала Тургенева, ему было шестьдесят четыре года, а Виардо шестьдесят один... и что, наконец, самое знакомство-то наше продолжалось ровно две недели... И она плакала над разбитою своею мечтою, тихо, гордо плакала по ночам, уверенная, что никто ее не слышит. И мисс Аркинс была умна: не мешала ей плакать, давала выплакаться, хотя сердце ее разрывалось от жалости к этой скорби, глупенькой и поэтической, к этой самолюбивой фантазии, которой правда действительности обсекла крылья... Была она и дочерью великого князя, и принца Уэльского... И Эрнесто Росси... Вечно кого-нибудь воображает. Интересно бы знать: кого теперь?.. К матери ее интерес как-то меньше -- конечно, потому, что инстинкт и привычка воспитания ей тайно говорят, что это все-таки я... Хотя Алевтина как-то раз намекала из своих с Диною разговоров, будто Дина меня "в матери не хочет" -- боится и оскорблена: зачем я, если мать, так долго раньше не признавалась и молчала.. Это, может быть, и так, и если так, то, может быть, она права: я могла ошибиться в своей тактике и, быть может, передержала свой материнский секрет -- пропустила удобный момент открыться пред девочкою... Но каким бы волнением, какими бы горькими сценами она ни встретила мое признание, я уверена, оно не скажет ей ничего нового по существу... В страхе, гневе, оскорблении она все равно чувствует, что мать -- это я, и боится во мне не Анимаиды Васильевны Чернь-Озеровой, которая почему-то -- по феминистическому капризу, ради педагогических опытов -- пожелала воспитать двух незаконнорожденных дочерей крестьянской девицы Марьи Пугачевой, но боится матери, сердится не на Анимаиду Васильевну, а на мать, оскорбляется не Анимаидою Васильевною, но матерью... Здесь есть реальная прицепка, за которую держится здравый смысл... Она обо мне очень высокого мнения, и меня, как матери, для ее гордости довольно... Но, когда она мечтает об отце, она истинная дочь своего отца. У нее в уме родится такой же фантастический призрак красоты, ума, изящества, власти и блеска, как Василий Александрович не удовольствовался владеть мною, вот этою, которая в самом деле я, но сочинил из меня фиалковую фею, которую он любит там -- в таинственной квартире наших свиданий, в Каретном ряду, где я скоро, быть может, окажусь при фиалковой фее даже лишнею..."
В Базеле Анимаиду Васильевну ждал большой сюрприз.
В купе вошел, очевидно, заблудившийся в поезде рослый пожилой господин. Он сперва отступил было, увидев одиноко путешествующую даму, но -- по второму взгляду -- радостно воскликнул по-русски:
-- Анимаида Васильевна! Вас ли я вижу? Какими судьбами?
Господин был Реньяк {См. "Девятидесятники".}. Его белые щеки, его белые глаза, его хриповатый и слегка в нос дворянский баритон, его грузное, барски мешковатое, непринужденное, упитанное и благовоспитанное тело, упрятанное в дорожный тирольский костюм на манер охотничьего: икры в серых чулках, отвороты куртки зеленые, на войлочной мягкой шляпе сзади два рябеньких пера.
-- Это, скорее, мне надо вас спросить, Владимир Павлович,-- улыбнулась ему Чернь-Озерова.-- Я известная цыганка, всегда кочую, а вот вы-то -- москвич и домосед -- откуда взялись в Швейцарии?
Расплывчато-крупичатое, сытое, солидное, барское лицо Реньяка стало как-то сразу и мрачным, и довольным.
-- Да уж такие вот обстоятельства...-- пробормотал он, садясь по ее приглашению.-- Я вас не стесню?.. Мое купе, кажется, в этом же вагоне, но я, знаете, позабыл номер...