Мысль о богадельне, о прозябании на общественной сцене всегда противна порядочному человеку. Когда Вы связываете с нею седые волосы преклонной старости или бессилие калеки, это еще куда ни шло, терпимо. Но Вы видите пред собою осужденным на положение призреваемых в богаделенном порядке приживальщиков государства не дряхлых стариков, не калек, но полный жизни и силы, мыслящий, образованный класс, в котором процент молодых и действенных сил гораздо выше отживших свою житейскую роль и отходящих со сцены. Ибо свободный интеллигентный труд убит в стране. Ученый, литератор, художник возможны в ней лишь постольку, поскольку их мысль и деятельность вступают в компромисс с торжествующей в государстве политической партией. То есть делаются чиновниками от нации, от литературы, от искусства. Вне этого - один выбор: или бездеятельность, осужденная на голодную и холодную смерть, или, в том или другом виде, богадельня, устроенная в филантропическом порядке добрым старым товарищем из нынешних большевиков, вроде М. Горького, Луначарского и др. Какой-нибудь "Дом ученых", какая-нибудь "нейтральная" синекура и т.п., в условиях презрительно снисходительной терпимости со стороны властей. Для приличия богадельням этим придается подобие организаций взаимопомощи, которое, однако, никого не обманывает. Все отлично понимают, что здесь подачкою хлеба насущного по сравнительно доступным ценам государство оплачивает безмолвие противомыслия в среде, против которой ей и неловко, и не дело применять меры террора.
И чьи гордые уста решатся тут на слово осуждения? Ведь в течение 1919 - 20 гг. мы потеряли более 200 известных, представителей науки и литературы, не считая бесчисленных маленьких тружеников рядовой интеллигенции. Эти люди вымерли от голода, холода, истощения, переутомления непосильной физической работой, от эпидемий в загрязненных жилищах, от нервных потрясений, сопряженных с тревогами подозрительного полицейского режима большевиков. Ведь мы живем в вымирающем городе с разбегающимся населением, где из 2 1/2 миллионов жителей 1917 года в 1920 году сохранилось только 600 000. Где фунт говядины стоит 2000 - 2400 р., фунт масла 7000 - 7500 р., фунт черного хлеба - 400 - 500 р., бутылка молока 500 - 550 рублей, фунт картофеля 180 - 200 р. Где один человек, чтобы не умереть от голода, должен зарабатывать, по меньшей мере, 40 - 50 тысяч рублей в месяц, а отец семейства 200 - 300 тысяч рублей. Где голодное истощение, переутомление работою, нервные болезни, результаты вечных страхов и скорбей, прекратили менструации женщин. В прошлую зиму холод выучил воровать дрова даже безусловно честных людей, под риском выстрелов милиционной охраны. И так как по детям не стреляли или только пугали их выстрелами на воздух, то отправляли воровать детей. Пожилая дама, заслуженная писательница и педагогичка, женщина, не только безукоризненная сама, но безукоризненно воспитавшая не одну сотню русских девушек, на моих глазах стащила с прилавка на рынке кусок сала. И она видела, что я ее вижу, и, однако, сделала! И я не посмел ей сказать ни слова, потому что знал, что дома ее ждут цинготные внуки... Как же тут, - повторяю, - упрекать людей за компромиссы?
Я уже сказал однажды: семьянин, желающий хранить свою независимость от правительства, должен у нас зарабатывать не менее 200 - 300 тысяч р. в месяц, смотря по числу членов семьи. Но чем же в состоянии вырабатывать такую колоссальную сумму человек свободной профессии, а в особенности литератор? Россия никогда не знала свободы печати, но теперь у нас и вовсе нет печати. Говорю не только о газете и журнале, еще в июле 1918 года объявленных врагами коммунизма и орудием контрреволюции. В этой области у нас имеются только официальные листки правительственного самовосхваления, участие в которых считает невозможным и позорным каждый из писателей, еще не забывших заветы свободы личности, мысли и слова. К чести русской литературы отмечу, что на этот компромисс пошли столь немногие, что имена их можно сосчитать по пальцам. Нет, уничтожена также и книга. В Петрограде, бывшем центре и солнце русского просвещения, вот уже три года ни один работник литературной мысли не проявил своего существования, - и не мог проявить, так как, даже в тех условиях богадельни, о которых я говорил выше, он не знал иного труда, кроме подневольного, кроме урочной работы поденщика на заказ, оплачиваемой притом гораздо хуже самого грубого ручного труда и поставленной в рабскую от него зависимость. Литературный повелитель сейчас не писатель, не редактор, не издательство, но наборщик. Загляните в издательства - богадельни, еще терпимые правительством, хотя оно и на них уже косится и выручает их покуда только заступничество Горького. Загляните во "Всемирную литературу", в издательство Гржебина. Вы увидите горы рукописей, бесполезно созданные этим подневольным трудом голодных литераторов, обращенных в чернорабочих ради куска хлеба. Такие первоклассные художники слова, как Сологуб, Куприн, Мережковский, принуждены были сесть за переводную работу, перелагая иногда произведения авторов, гораздо менее достойных внимания, чем они сами, и тратили свое время бесплодно, так как из всего этого накопления переводов в печать могла поступить едва ли не десятая часть. Таким образом, даже и в симпатичнейших из наших литературных богаделен труд обращен в толчение воды в ступе. Они поддерживают с грехом пополам физическое прозябание литераторов, но никак не моральную их бодрость. Свободное творчество исключено вовсе. А чего же стоит какое-либо иное творчество, кроме свободного! И вот Россия, недавно так громадно производительная, позабыла, как рождается на свет новая книга. А старые книги растасканы по библиотекам, якобы народным, но в действительности сделавшимся какими-то тюрьмами бывших книжных богатств, где их никто не видит больше, а меньше всех - народ, именем которого это все творится. Книжные магазины запечатаны. Только и слышим со всех сторон что обеты просвещения и хвалы образованию, а между тем мысль осуждена на рецидивы безграмотности. Я преподаю литературу в некоторых учебных заведениях, почитаемых образцовыми, показательными. Имею дело с старшими классами. Смею Вас уверить, что даже самые лучшие и старательные ученицы наши в европейской школе не выдержали бы испытания на младшую ступень. Да и может ли быть иначе? На класс в 47 учениц имеется 15 учебников, несколько тетрадей, дюжина карандашей. И это еще хорошо обставленная школа. И Комиссариат народного просвещения все-таки еще сравнительно порядочная и относительно энергическая пружина правительственной машины.
Когда возникают упреки на жалкое состояние нашей образовательной и просветительной работы, обыкновенно следуют оправдательные ссылки на войну 1914 - 1918 гг., на блокаду Антанты, на разруху междоусобий. Нисколько не отрицая важности этих факторов, я, однако, смею поставить их во второй ряд причин. Первопричин не стоит искать за рубежом, они у нас дома, и сумма их называется отсутствием свободы слова, мысли, совести. Когда Вам говорят, что у нас нет книг потому, что Европа оставила нас[без] бумаги, это ложь на три четверти. Бумаги у нас действительно очень немного, но нигде, как в советской России, не расходуется она с более бессмысленной щедростью на бюрократические канцелярии, регистрации, удостоверения, переписку и т.п. Равно как и на пропагандные листки, очень часто печатающие в миллионах экземпляров безграмотные и бездарные стишонки какого-нибудь якобы "пролетарского" поэта, в то самое время, когда отказ "нет бумаги" обрушивается на сочинения Некрасова, Пушкина, Лескова, Салтыкова. Не бумаги у нас нет, а нет свободы распоряжения бумагою, нет возможности честно и безболезненно превращать бумагу в печатное слово.
Порывы к свободному творчеству? к отражению свободной мысли? А Вы спросите, чем они кончаются в советской России. Максим Горький - любимец большевиков, друг Ленина, нужный для правительства человек, показной для России и Европы. Однако нет еще двух месяцев, как даже его невиннейшая драматическая шутка была снята со сцены как "контрреволюционная". Спросите Замятина, какого политического доноса удостоился он за предисловие к Вашей "Войне в воздухе" от критиков местной официальной газеты. А я, пишущий Вам это, два года тому назад сам был арестован после лекции "Пророк настоящего", посвященной Вашему утопическому творчеству, и должен был дать подписку, что впредь не буду выступать публично без особого разрешения Чрезвычайной комиссии. Вот Вам слабые примеры свободы нашей мысли, нашего слова. Слабые, потому что в сильных примерах на сцене появляются уже тюрьмы, расстрелы. А я не с тем взялся за перо, чтобы запугивать Вас исключительными ужасами. Вам лучше расскажет о них Горький, которому выпало на долю столько раз ходатайствовать пред дружелюбными ему властями за разных смертников и заключенных. Не забывайте одного, что Вы в городе, где никто, ложась вечером в постель, не уверен, что его среди ночи не разбудят люди с винтовками и не уведут неведомо куда, неведомо зачем. В городе, где нет дома, который не оплакивал бы расстрелянного члена семьи или не дрожал бы за судьбу какого-либо заточенника страшных "Гороховой, 2", "Шпалерной", "Крестов" и т.д. В городе, где все заподозрены и все боятся друг друга, где уличный и домашний шпионаж развился в мерах, которые и не снились царским охранкам.
Довольно, однако. Всего не напишешь. Тут нужно не письмо, нужна толстая книга с документами. А кто их, при постоянном страхе обысков, сохраняет?
Строки эти Вам пишет не "контрреволюционер", но старый литератор-демократ, более двадцати лет своей жизни отдавший непосредственному участию в революционной борьбе за свободу русского народа, испытавший при царях и тюрьму, и три ссылки, и долгое изгнание. Более скажу. Я отнюдь не враг социальной программы большевизма, хотя лично сочуствовал больше эсерам, за их аграрную программу, более близкую, по-моему, к пониманию и интересам русского крестьянства. Но к партиям я никогда не принадлежал, не принадлежу и принадлежать не буду, глубоко убежденный, что партийность есть наихудший из видов духовного рабства. И именем каких бы прекрасных программ и красивых слов, фраз и показных поступков ни прикрывался деспотизм, я против него безусловный боец, непримиримый отрицатель. Не коммунистический строй противен мне, но самозванство, в котором священным именем коммуны издевательски прикрывается кровавая и алчная олигархия самой бесстыдной бюрократии, гораздо худшей, чем даже прежняя царская. И еще более лицемерной, потому что та и не скрывала, что она опирается только на штыки, а эта, направо и налево проповедуя антимилитаризм, превратила солдатчину в единое божество свое и чествует ее жертвоприношениями миллионов человеческих жизней и миллиардов [рублей] затратами народного благосостояния. Россия - страна не пролетариата, но преторианизма и фрументариев: две опоры, без которых всем ненавистная лжекоммунистическая олигархия не в состоянии продержаться даже дня. Ибо в ней нет дел, но все фраза, все ложь, все обман - в лучшем случае самообман, мечта наивно верующего романтика-идеалиста. Мы живем в городе, где предполагается очаг и цитадель рабочей республики, а число рабочих, после 1917 года, упало с 450 тысяч на 25 - 30 тысяч, да и те работают так скверно, что уж лучше бы отказаться от своего профессионального имени. Мы живем в столице крестьянства, а крестьянство ненавидит коммунистический Петроград как своего злейшего врага и безжалостного вымогателя, а Петроград, обратно, ненавидит крестьянина, чуя в нем неискоренимого мелкого собственника, буржуа, и боится его, как своего близкого сменника, - боится страхом вора пред хозяином, которого он обокрал. Роковое это слово в коммунистической России! Из ста ее чиновников 90 заслуживают пожизненного заключения за растраты, взятки, расхищение народного и частного имущества, а из остальных десяти пять ничего не делают, четыре не знают, что им надо делать, а один хотя и делает, но уж лучше бы не делал! Нет учреждения, где можно было бы добиться толка без подкупа или протекции. И - коммунизм пришел, чтобы разрушить все перегородки между классами, а между тем прежде всего создал новый привилегированный класс, составленный из новой аристократии и новой буржуазии, много опаснейшей прежней, потому что она неестественна, как черная ночь, и, созданная дикарским грабежом, отреклась ради непосредственных животных благ решительно от всех нравственных устоев. К отсутствию правосудия в городе мы так привыкли, что уже и не ищем его, когда в нем нуждаемся, равнодушные к своему праву, как равнодушны к здоровью, к гигиене, к чудовищным эпидемиям, опустошающим Петроград. А школа? наша школа? Сантиментальный клич "все для детей" во всеуслышание, на красных плакатах, в газетных статьях, в речах разных Лилиных и К°, - и полная беспомощность и воспитания, и образования на деле. Дети гибнут и физически, и морально в школе, льстиво распущенной и настроенной на всякую пошлую угодливость, чтобы отбить своих питомцев у "старой семьи". Гибнут и в этой "старой семье", разрушенной нуждою и унижениями, беспомощной, запуганной, потерявшей всякий авторитет. Совместная школа в странах высокой культуры великая педагогическая сила, могущественный орган умягчения нравов. А у нас она повела к тому, что стала частым явлением беременность девочек 13 - 14 лет, и чистка отхожих мест при интернатах чуть не обычно знаменуется обретением некоторого числа выкидышей. Детская проституция в Петрограде столь заурядна, что перестала даже возмущать: пригляделись и притерпелись. А коммерческая спекуляция? Ведь петроградский ребенок 10 - 12 лет спекулирует на улице или по домам предметами первой необходимости, как какой-нибудь биржевой маклер, и зачастую так же холоден, увертлив, бессовестен и безжалостен в своих расчетах. Чуковский показал Вам "деточек", которые умилительно лепетали Вам, как они читали "Остров доктора Морро". Это хорошо, это верно, и я знаю тоже десятки таких деточек. Но знаю также и мог бы Вам показать сотни таких деточек, которых самих, кажется, не лишнее было бы отослать к доктору Морро для преобразования их в утраченный ими образ человеческий.
Отвлекся и увлекся. А потому кончаю, чтобы кончить. [Полагаю, что мне нет нужды предупреждать Вас о том, что письмо мое, в условиях современных русских репрессий, не может быть оглашено, без самых неприятных последствий для меня. Публиковать его для меня значило бы напрашиваться если не на расстрел, то на тюрьму. Вверяю его Вашей чести.] Искренно рад буду, если некоторые строки моего письма привлекут Ваше внимание, бесконечно дорогое всем нам. Особенно теперь, когда Вы приблизились к нам с целью изучить нас и познакомить своих соотечественников с условиями нашей жизни... увы, слишком мрачной, чтобы можно было выразить словами, это чуствуется сердцем, честью, разумом и даже просто-таки страдающим телом"
______________________
( В квадратных скобках - текст, вычеркнутый автором ).