Бухает топор, шипит-визжит пила... ура! в "буржуйке" засверкало пламя... да какое же оно красивое и благовонное!.. Нерон сжег труп Поппеи на костре из аравийских ароматов, а в эпоху Возрождения банкир Фуггер затопил для Карла V камин корицею... Жалкие хвастунишки! Мы, петроградцы, ежедневно побивали их рекорды, кормя свою "буржуйку" красным, пальмовым, палисандровым деревом, мореным дубом, эбеном, а уж о карельской березе, орехе, буке и т.п.-- стоит ли и говорить!..

К глубокому моему сожалению, пишу это не только по наблюдению, но и по собственному горькому опыту. Я лично вынужден был последовательно сжечь, таким образом, штука за штукою, всю свою мебель на первых двух квартирах, с которых приходилось бежать, по мере того, как холод приводил их в нежилое состояние: лопались трубы центрального отопления и водопровода, полы покрывались льдом, и забастовавший ватерклозет извергал на паркет все свои нечистоты. Но на третьей, последней квартире, у нас своей мебели уже не стало, а холод не щадил... пришлось уничтожать и чужую! Двери в комнатах тоже сожгли. К моменту нашего бегства на квартире из дерева уцелели только профессиональные -- рояль моих сыновей-музыкантов и мой письменный стол, кровать, два-три кресла да вешалка. Все остальное пожрала она -- ненасытная малютка-"буржуйка".

И -- о злая насмешка судьбы! Перед самым отъездом, я неожиданно получил возможность продать в ревельское издательство "Библиофил" свою "Зачарованную степь" и "Ваську Буслаева" и после трехгодичной почти совершенной бездоходицы впервые опять получил кое-какие деньги. Прежде всего, мы, конечно, даже не устремились, а ринулись покупать дрова -- и приобрели полторы сажени за пустую сумму в 150 000 рублей {Скольким миллионам или миллиардам равняется это теперь? 1922. V. 16.}: конечно, от невских матросов-пиратов, краденые с барок... И теперь... нет, если вы, читатель мой, давно из России, вы не поймете эту дровяную трагедию, ее в состоянии прочувствовать и оценить только петроградец 1921 года!.. и теперь -- подумайте только! -- мы бросили в покинутой квартире полторы сажени -- целые полторы сажени! -- совершенно приготовленных пилкою и рубкою для "буржуйки" отличнейших дров... Уж хоть бы каким-нибудь добрым людям из соседства досталась эта золотая россыпь! А то ведь, поди, как вскроют квартиру, захватит ее, увезет и спалит в своей и без того раскаленной печке заведующий обыском беспардонный чекист...

По исторической пословице, Москва от копеечной свечки сгорела. А новый дорогой наш полупокойничек, блаженной памяти столичный город Петроград понемножку да полегоньку погиб-сгорел на медленном огне "буржуек". Мелочно, оскорбительно, пошло сгорел -- даже не бревно за бревном, даже не полено за поленом, но щепка за щепкою. Уцелели, поскольку не развалились от дряхлости и нерадения и не раскрадены усердием здесь власти, там домкомбедов лишь огнеупорные части: камень, металлы, стекло, бетон... А впереди -- и близко, близко -- опять зима... ужаснейшая из зим, потому что уже окончательно и безнадежно бестопливная!

IX

Г. УЭЛЛС В ПЕТРОГРАДЕ

Я не видал еще книги Уэллса о пребывании его в советской России, а потому не имею права и судить о ней. Печатные официозы большевиков делали из нее весьма торжествующие цитаты, из которых свидетельствовало, будто Уэллс расписал "социалистическое отечество" самыми радужными красками, как некий грядущий рай. Но цитаты большевиков источник ненадежный: В. Быстрянский с компанией, по мере надобности, сумеют не то что Уэллса, но даже "Отче наш" обратить в свою пользу и будут развязно доказывать, будто "хлеб наш насущный даждь нам днесь" предписывает Европе обязательство кормить правительство Р.С.Ф.С.Р. с его Красною Армией исключительно чрез посредство советских учреждений, а "остави нам долги наши" обозначает "не надейтесь на уплату когда-либо русских долгов". В беспорядочно достигавших до Петрограда газетных фельетонах Уэллса настроение автора было неуловимо: то он как будто кольнет большевиков и скептически подметит в их раю нечто из местечка совсем насупротив, то вдруг расшаркается пред ними и "восхвалит царствие чумы". Видели мы кое-какие перепечатки в проскользавших иной раз сквозь большевистские преграды французских и итальянских газетах, сделанные без особого интереса к вопросу, в тонах равнодушного нейтралитета. В них конечный вывод из наблюдений Уэллса читатель получал приблизительно в том смысле, что, мол, по чистой правде говоря, коммунистический рай -- большое свинство и для порядочных наций не рекомендуется, но для России как раз это самое свинство и требуется и лучше не надо. Наконец, проникали к нам открытые письма к Уэллсу, помещенные в разных органах русской эмигрантской печати; в том числе полные негодования, резкие выступления И. А. Бунина и Д.С. Мережковского. По ним ним можно было судить о г. Уэллсе весьма нелестно. Более чем нехорошо говорит о нем и русская эмиграция разных группировок, встреченная мною в Финляндии. И уж особенно нехорошо говорят англичане,-- русские англичане, прожившие в России годы и годы на какой-либо практической работе, успевшие ее узнать и полюбить, глубоко признательные за достаток, который они в ней приобрели, и очень больно принимающие к сердцу ее нынешнее несчастие и двойственную политическую игру с русским народом, ведомую их собственным отечеством. Словом, не читав книги, я не знаю, вполне ли угодил г. Уэллс большевикам, но, во всяком случае, ясно, что, кроме большевиков, он никому не угодил.

Книги я не знаю, но по некоторым цитатам в заграничной печати и даже в органах большевиков я знаю, что г. Уэллс упоминает в ней о литературном банкете, данном в его честь в петроградском Доме искусств, и (по-видимому, в тоне некоторого недовольства) о речи, мною произнесенной на этом банкете. Этот эпизод, в свое время довольно громко нашумевший в Петрограде, пожалуй, стоит воскресить в памяти и рассказать.

Приехав в Петроград, Уэллс, кажется, предполагал остановиться в нейтральном помещении Дома искусств,-- по крайней мере, туда он прежде всего объявился. Но, не найдя там никого из заведующих, отправился к М. Горькому и уже так у него и остался. Это было плохое предзнаменование для объективности его наблюдений. С какими бы намерениями и по чьему бы приглашению он ни приехал, но, во всяком случае, он, сам не знающий языка страны и сопровождаемый сыном, который по-русски тоже, кроме "комнатных" слов, ничего не смыслил, сразу попал в очарованный круг ближайших друзей, сотрудников и сочувственников господствующей правительственной партии. Таким образом, он отрезал себя от всей оппозиции, т.е. подавляюще большей части петроградской интеллигенции, непроницаемым кольцом. Это произвело в Петрограде очень нехорошее впечатление, так как Горький, "друг Ленина", уже тогда начал плотно окружаться тою двусмысленною репутацией и непопулярностью полуправительственного человека, которые сделались его достоянием теперь. Было ясно, что Уэллс увидит в Петрограде только то, что ему покажут Горький и его кружок. А ведь в кружке этом вхожие, если не свои люди, и Красин, и Зарин. Вспоминали, что на встрече Нового года у Горького был и танцевал даже "сам" Зиновьев. Не знаю, встречался ли Уэллс у Горького с крупными тузами правительствующего большевизма, но знаю, что людей иного лагеря он мог видеть и видел очень мало. А те, которых он видел, вынесли впечатление для него невыгодное: не то это был человек, уже обработанный, не то человек, желающий быть обработанным. Знаю, что некоторые, относившиеся к приезду Уэллса очень энтузиастически до его появления в Петрограде, после свидания с ним у Горького недоверчиво насторожились и предпочли отойти в сторонку, в выжидательном молчании. Из таких я мог бы назвать по имени, если бы имел на то разрешение и не боялся повредить человеку, одного молодого, в гору идущего беллетриста, сейчас играющего заметную роль в литературном Петрограде, человека очень умного и искусно нейтрального. Он был необходим группе Горького по своему блестящему знанию английского языка -- и даже специально Уэллсова языка, так как он был редактором последнего русского перевода романов Уэллса. Однако что-то ему в петроградской обстановке своего любимого автора не понравилось и от участия в спектаклях с знатным иностранным гастролером он, побывав на нескольких репетициях, уклонился.

В качестве чичероне к Уэллсу были приставлены М.И. Бенкендорф, личная секретарша М. Горького, и известный критик и журналист Корней И в. Чуковский, новейший петроградский Фигаро по литературно-дельцовской суетне и обычный обер-церемониймейстер ею порождаемых торжеств и празднеств. В то время он весьма сблизился с Горьким по "Всемирной литературе" и издательству З.И. Гржебина, и... так как в этом кругу любят планетарные сравнения, то употреблю и я таковое: вращался вокруг Горького, как Луна вокруг Земли или Земля вокруг Солнца. К руководительству Уэллса названными лицами общество петроградское отнеслось опять-таки очень недоверчиво и недоброжелательно. О г-же Бенкендорф, несмотря на то, что она несколько раз была арестована, ходили слухи как о новой прозелитке победоносного большевизма. О Чуковском говорили как о человеке, слишком зависимом от Горького по множеству совместных дел, предприятий и отношений. Я не знаю, что именно в Пет-ро-граде показывала Уэллсу г-жа Бенкендорф, но, кажется, дальше катанья по разрушенным улицам дело не шло, да усердно посещались благотворительные учреждения, возникшие по инициативе Горького или состоящие под его протекторатом: пресловутый Дом ученых, Дом искусств, "Всемирная литература" и т.п. Во "Всем<ирную> литературу" Уэллса привезли почему-то в такое время, когда там заведомо никого из литераторов не бывает, и он очутился неизвестно зачем пред двумя-тремя служащими барышнями, из которых ни одна по-английски не понимает. Словом, Уэллс ездил и видел красивые комнаты -- здесь реквизированного дворца в.кн. Владимира Александровича (Дом ученых), здесь -- реквизированного дома Елисеевых (Дом искусств), там -- генеральши Хариной ("Всемирная литература"), что и должно было служить для него исходною точкою к познанию забот нового строя о нуждах науки, искусства и литературы. Чуковский, считающийся (и вполне справедливо) специалистом и знатоком по детскому быту, свез Уэллса в образцовую школу Тенишевского училища, где показал знатному иностранцу дюжины две-три русских деток, которые сердечно благодарили доброго дядю Уэллса за его прелестные сочинения и вообще вели себя как дети благовоспитанные, сытые, здоровые, игривые, вполне подтверждающие искренность пресловутого советского девиза -- "все для детей". Эту комедию Уэллс, кажется, понял и -- не принял. По крайней мере, впоследствии он, неблагодарный, написал о ней что-то, должно быть, очень нелестное, против чего г. Чуковский в петроградском "Вестнике литературы" вынужден был протестовать только что не слезно. Но, как ни груба была инсценировка, а все-таки свое дело сделала. Частный случай Уэллс разобрал и высмеял, но в общем воспел-таки хвалы советскому чадолюбию и школе. Что и требовалось доказать, так как большевикам только того и надо было, чтобы язва их школы, самая вонючая из их язв, преподнесена была западно-европейскому обществу в виде благоуханной розы. Я не думаю, чтобы г. Чуковский действовал в этом случае со злою волею сознательного лицемера,-- нет, просто, увлекся человек усердием гида-церемониймейстера -- показать товар лицом, что у нас, мол, все -- как в самых лучших домах,-- и, что называется, "переборщил".