Признаюсь, молва о всем этом жонглерстве очень волновала меня. Я большой поклонник утопических романов Уэллса и ждал от его приезда очень больших результатов для России -- в смысле правдивого осведомления о ней западно-европейского общества. Он не первый из "знатных иностранцев" приехал в советскую Россию с осведомительными целями, но его литературный авторитет, его всемирная известность, его публицистическое уменье, ставили его на две головы выше предшественников, не исключая Ф. Нансена. Если этакая огромная сила будет одета большевиками в розовые очки,-- эта опасность сулила неизмеримый вред русскому обществу, которое в то время еще полно было наивною верою, будто мы страдаем так много только потому, что Европа плохо осведомлена о наших страданиях -- и, не зная их, не доверяя им, не спешит нас выручать.

И вот я решился написать Уэллсу письмо -- обширное изложение фактов текущей петроградской жизни, по преимуществу, в среде интеллигенции. Написал я его по-русски и, не надеясь на собственное свое весьма слабое знание английского языка, хотел дать его для перевода одному из университетских профессоров-филологов, который, подобно мне, возмущался воздвигнутой вокруг Уэллса стеной и опасался фальсификации им (невольной, конечно, как предполагали мы тогда) русских данных в глазах европейского общественного мнения. С этим намерением я принес письмо на знаменитый обед, который в честь Уэллса дал Дом искусств, с приглашением почти что всех еще уцелевших тогда сил литературного Петрограда.

Я не собирался говорить на банкете,-- вернее, думал ограничиться двумя-тремя приветственными словами, насколько хватит моего английского языка. Но к приветствиям у меня пропала всякая охота после первой же очередной речи председателя, М. Горького. Он утопил Уэллса, как муху в варенье, в комплиментах и хвалах за то, что он, этакий великий, приехал собственными глазами видеть, как живем мы после революции. Затем продолжали потопление мухи в варенье С.Ф. Ольденбург, К.И. Чуковский (конечно, опять о деточках и добром дяде Уэллсе) и др. Становилось приторно, тошно, скучно, словно на старинных казенных "юбилеях 25-летней безупречной деятельности". Уэллс в ответной речи весьма одобрил русских, за то, что они подарили миру такую образцовую революцию, но предупреждал, чтобы русские революционеры-победители не очень-то рассчитывали, будто Европа последует их примеру, а в особенности Англия. У нас,-- говорил он,-- вероятно, тоже будет вскоре революция, но совсем не такая; у вас по-вашему, а у нас по-нашему, вы понимаете коммунизм этак, а мы так -- каждому свое. Сперва намеками, потом прямыми словами заявил, что Англия много виновата пред Россией, которую она втянула в войну, не одобрил Антанту и пр. Он ворчал все это себе под нос, по-английски, а М.И. Бенкендорф переводила, как успевала, из пятого в десятое. Было бы смешно, если бы не было скучно. Потом опять полились сиропы славословий в честь знаменитого гостя. Художник-большевик Пунин прокричал благим матом что-то кубически дерзновенное -- вроде многолетия новому коммунистическому искусству, которое, дескать, всем вам ужо покажет кузькину мать... Ничего, проглотали и это удовольствие!.. Публика была настроена чрезвычайно смирно и добродушно. Еще бы! в кои-то веки она сидела, как в былые годы, за хорошо сервированным столом и ела настоящий обед, с мясным супом, жарким, сладким, с конфектами к чаю. Петрокоммуна расшиблась для знатного иностранца: одного мяса прислала 9 пудов, так что затем потребители столовой Дома искусств чуть ли не целую неделю имели основание благословлять приезд Уэллса!.. За обедом всего не съели, а остатки, понятно, не выбрасывать же собакам -- в голодном-то Петрограде -- пусть лучше литераторы с художниками "сожрут". Правильно и невозразимо. Сытое общество вело себя благонравнее даже деточек, которыми умилял нас красноречивый К.И. Чуковский. A.M. Пешкову оставалось только смотреть, слушать и радоваться на розовый вертоград доброчиния и добродушия, который, неугомонно говорив два часа подряд, за все два часа не сказал ни одного путного, искреннего, задушевного слова о своих насущных нуждах, заботах, делах и интересах...

Но на счастье прочно

Всяк надежду кинь:

К розам, как нарочно,

Привилась полынь!..

Полынный элемент внес молодой ученый, когда-то ученик, друг и секретарь покойного М.М. Ковалевского: В очень сдержанном тоне, спокойно, без фраз и декламаций, он указал почтенному собранию, что любить и хвалить знаменитого гостя дело не худое, однако не затем же Уэллс приехал к нам, чтобы слушать наши комплименты, и не затем же мы собрались сегодня, чтобы состязаться в оных. Нам представляется редкий случай раскрыть пред европейским свидетелем отрицательные стороны нашей ужасной жизни, обменяться в его присутствии мыслями и мнениями об ее улучшении: неужели мы пренебрежем такою исключительною возможностью?.. Я не ручаюсь за точность выражений, но смысл речи был таков и, повторяю, она была парламентски-умеренна и, будучи полна внутренней горечи, освещаясь бесспорностью угрюмых фактических истин, не заключала в себе решительно ничего вызывающего, "лезущего на рожон"...

Тем нелепее и некрасивее вышло ее ближайшее, непосредственное последствие.

Едва молодой ученый окончил свою речь, при громких аплодисментах собрания, наконец пробужденного от спячки настояще сказанным словом, как Горький, с недовольным, кислым лицом, встал и отдал во всеуслышание нижеследующую команду по фронту: