Цинизм твой доходит до грации!

Есть геройство в бесстыдстве твоем!

Потому что в самом же деле это "герой"! Герой безгранично широкой лжи, ослепительно щедрых посулов и клятвенных заверений, никогда не исполняемых, но тем не менее все еще действенных. И не только герой, но даже мученик. Сколько раз этот человек бит товарищами-рабочими, поистине неисчислимо. Били его ледяными сосульками, били ведром по голове,-- совсем как купчиху у Островского: "Ты спроси меня, чем я не бита; скалкой бита, поленом бита, о печку бита, только печкой не бита". В бурные февральские дни я слышал его на Трубочном заводе, подающим из осипшего, надорванного горла хриплые реплики реву озлобленной голодной толпы, в котором слова "жулик смольненский", "надувало морской" звучали еще сравнительно мягкими аттестациями. Его побили, отняли у него автомобиль, погнали его пинками по Большому проспекту, улюлюкая и тюкая, как на зайца. Он удирал бледнее смерти, но -- говорил! И -- обещал, обещал, обещал, лгал, лгал, лгал!.. И назавтра, отряхнувшись, как пудель после трепки, явился, будто ни в чем не бывало, на ту же трибуну -- и добился-таки своего: надул и уговорил! Обманутые бесконечным словоизвержением и словоизлитием, голодные и босые люди еще раз продали свою решающую волю за соблазнительный призрак лишнего полуфунта хлеба и приманку новых сапогов, которые, конечно, не замедлили оказаться всмятку. То есть громадное большинство не получило их вовсе, а незначительное меньшинство -- по старинной системе Грегер, Горвиц, Коган и Ко: из какого-то отдаленного подобия гнилой кожи на картонных подметках. Через неделю все эти счастливцы опять шлепали по снегу босиком, туго перетягивали ремнями пустые, ревущие с голодухи, животы и на чем свет стоит ругали "надувалу морского". Но брань на вороту не виснет, а для действий было поздно. Зачатки организации распались, зачинщики и руководители были перехватаны и частию сидели в одиночках Шпалерной и Крестов, частию уже совершали ночные автомобильные выезды за город, где их добросовестно и хладнокровно расстреливали сих дел "спецы" из китайцев и "красных латышей"...

II

СЕНСАЦИЯ И ГЛАСНОСТЬ

Териоки, 7. IX. 1921

Предостерегая заграничных соратников по печати от чрезмерного увлечения сенсационными известиями из России, я имел в виду главным образом те, к сожалению, нередкие случаи, когда излишнее доверие к воплю озлобленных четырехлетнею мукою голосов из недр всероссийской каторги вносит на газетные столбцы либо прямые небылицы, либо вместо фактов -- фактики, раздутые из мухи в слона. Большевики так опротивели обществу, так их ненавидят, так они стараются заслужить как можно больше ненависти и отвращения, что люди, жадно ожидающие их падения, с восторгом хватаются за каждый случай, в котором они вновь компрометированы какой-нибудь мерзостью, за каждый слух, который обещает, что скоро наступит для этих "титанов", слепленных из грязи, очередь быть низвергнутыми в Тартар. По-видимому, угодливых поставщиков на такой доверчивый восторг за границею немало. Взявшись в Финляндии за русские газеты, я, например, с изумлением узнал, что в нашем жалком, придавленном Петрограде весь август прошел в бурных революционных выступлениях, что были восстания среди рабочих и в полках гарнизона, подавленные чуть не целыми уличными и казарменными боями с массою последующих расстрелов. Откуда взялась эта заманчивая мифология? Расстрелов-то у нас, что уж говорить, много, пороха и свинца не жалеют во славу имени Карла Маркса, всуе приемлемого, но относительно заговоров, восстаний и уличных боев я, к сожалению, должен разочаровать уверовавшую в них публику: ничего подобного Петроград в августе не переживал, и даже никаких слухов о том в нем не возникало. Все это какая-то внешняя праздная фабрикация.

Не знаю, действуют ли подобные измышления ободряюще на дух эмиграции, но знаю очень хорошо, что, в конечном результате, они доставляют огромное удовольствие и несомненную пользу... большевикам! Потому что в этих заблуждениях и преувеличениях они обретают редкое для них счастье доказательных опровержений своей слабости и своего зверства. Не следует считать своего врага глупее и невежественнее, чем он есть на самом деле. Следя за советскою печатью изо дня в день, я убеждался последовательно, что ее двигатели, очень неуклюжие грубые кустари вначале, кое-чему выучились за четыре года и теперь, если не сделались разумнее в идеях и порядочнее в способах их выражения, то, по крайней мере, приобрели техническую сноровку довольно ловко фехтовать словами и фактами. А что касается лжи, то между ними имеются виртуозы, уже в своем роде несравненные. Воспитаться на газетную ложь им легко и безопасно. Ведь при отсутствии свободной печати их ложь никогда не встретит гласного авторитетного протеста, способного опереть свои опровержения на фактические улики. Правда, о таком протесте могут позаботиться -- и заботятся -- органы заграничной русской печати. Но она мало тревожит советскую прессу. Сквозь кордоны и шпионские фильтры ЧК заграничные газеты и журналы доходят до петроградского общества в таком малом количестве, так случайно, что голос их над Невою -- не более, как подпольный шепот, которому внимают лишь очень немногие уши и повторяют его лишь очень немногие уста. И, само собою разумеется, повторяют сбивчиво и неточно. В третьих-четвертых руках "факт" превращается уже в "слух" и, украшаемый подробностями и вариантами по усердию и потребности обывательской озлобленной фантазии, терпит ущерб в своем вероятии, если не теряет его вовсе. При таких условиях гарантированной безответственности отчего же досужему и охочему борзописцу красного цеха не лгать во славу своего правительства и в опоганение всех, его не приемлющих и с ним не согласных, как ему в голову взбредет и что душенька прикажет? Особенно ловко и нагло приноровились они делать "обзоры печати", выхватывая и комбинируя строки ее такими шулерскими подтасовками, что зачастую они получают смысл, совершенно обратный тому, какой имели в оригинальной статье. Опытного газетчика и политика этими вольтами, конечно, не проведешь, но обыватель, наскоро пробегающий через головы других обывателей наклеенную на стенке газету, ловится и верит. Конечно, и ему несколько странно, как это "Общее дело", "Воля России", "Руль", "Последние новости", "Н<овая> русская жизнь" вдруг почему-то преподносят нечто, толкуемое большевиками в свою пользу, либо печатают такие "невегласы" и нелепости, будто в них пишут и их редактируют люди, лишь по недоразумению не сидящие в доме умалишенных. Но ведь, помилуйте же, напечатано черным по белому, притом, как водится, редакционный текст корпусом, а "подлинная" цитата петитом: как же не поверить?! "Невероятно, а факт!" -- как любили восклицать старинные рекламы.

Однако вот что я замечал -- и не раз, не два, а в постоянной последовательности. Когда заграничная печать обличает какие-либо действительно происходящие неистовства или очередные глупости лжекоммунизма, остающиеся еще тайною для общества внутри страны, советская печать почти никогда не выступает с своею обычною опровергающею ложью, предпочитая молчать, будто воды в рот набрала. Как бы сильно тогда ни ругали Кремль и Смольный, какими бы разоблачениями их ни позорили, они "делают глухое ухо", стараясь похоронить опасные факты в безмолвии. Но за каждую сенсационную выдумку каких-либо не по разуму усердных "контрреволюционеров" или за чересчур доверчиво воспринятый Бурцевым, Мережковским и пр. ложный слух они хватаются, как за находку, с яростным полемическим восторгом и, так как тогда у них на руках оказываются неожиданно все козыри, то они легко выигрывают свою игру -- к утешению своему и к огорчению нашему. Итак, отсюда мой добрый и искренний совет всем заграничным коллегам: поменьше сенсационного увлечения и легковерия и побольше спокойной суровой правды. Не прилагайте забот красить черта в черный цвет: он и без того чернее сажи.

Казалось бы, полное уничтожение свободной гласности должно было успокоить советское правительство, что отныне под его державою народы России будут "на сорока языках мовчать, бо благоденствуют". Ведь даже ужасный конец царствования Николая I и цензура "Бутурлинского комитета" -- золотые эпохи свободы печати в сравнении с теми тисками, в какие теперь заключена злополучная русская мысль -- эта немая Лавиния с урезанным языком и обрубленными руками, отданная в безвольные и бесправные наложницы пресловутому товарищу Ионову и ему подобным. И, однако, все им мало, и, что называется, бегает нечестивый, никому же гонящу. Лихорадочно взвинченному воображению чекистов все время чудятся в острожных стенах, которыми отделили они русское общество от свободного слова, щели и скважины, пропускающие "вольный дух" и опасный свет. И в обычно нервном спехе они торопятся конопатить эти щели... чем? Конечно, человеческими жизнями, другого материала они не ищут. Страх пред иностранным журналом, подпольным изданием, рукописью, распространяемою в копиях пишущей машинки,-- прямо какой-то детский, шутовской. Он был бы смешон, если бы не приводил к слишком печальным последствиям. Когда я был арестован в последний раз, следователь Карусь просто жилы у меня вымотал, томя меня нелепейшим допросом, откуда и как попала ко мне обращенная к патриарху Тихону и петроградскому митрополиту Вениамину записка (на машинке) некоего А. Филиппова по вопросу о церковной реформе. Заявление, что мне, как небезызвестному писателю, часто присылают свои труды разные лица с просьбою о просмотре и совете, не удовлетворяло. Еще бы! "Патриарх", "митрополит", "церковь",-- явная контрреволюция! страшно! Был привлечен к совещанию какой-то другой следователь, должно быть, особо "сведущий человек" по религиозным вопросам, с необычайно важным и зловещим видом морщивший свой многодумный лоб.