А между тем этот "глас вопиющей в пустыне" был истинным голосом уязвленной общественной совести интеллигентного Петрограда,-- той цельной совести, которая не знает серого компромисса между черным и белым и не только не согласна, "стиснув зубы и зажмурив глаза, принять от жизни то, что она предлагает", но не хочет и глаза закрывать, и зубы стискивать. Потому что со стиснутыми зубами человек только мычать в состоянии, а совесть Чеботаревской требовала слова и крика... Это была пророчица обличения, неумолимого и к другим, и к самой себе.

Допускаю, что ее крик был не всегда уместен, что, увлекаясь в своей мнительности почти до мании преследования, она иногда наносила незаслуженные оскорбления лицам, повинным не делом и помышлением, а разве лишь неудачным оборотом речи или выбором слова. Но зато сколько же масок было ею сорвано с настоящих лицемеров, под сколькими взятыми напрокат овечьими шкурами она обнаружила волчьи зубы и лисьи хвосты!..

И хотя, разоблаченные, пожимая плечами, говорили: -- Чеботаревская невозможна... Ну разве можно считаться с Чеботаревской?

Однако, по существу, они не только считались с нею, но и боялись Чеботаревской. Как безобразный человек боится заглянуть в зеркало, которое, хоть ты что, а показывает ему "кривую рожу"... Боялись и ненавидели... И теперь, вероятно, очень рады -- многие, многие рады, что неумытное зеркало разбилось...

Она и сама умела ненавидеть. Бояться -- нет, не умела, но ненавидела хорошо. Оправдывала собою старое пылкое слово: "Кто не умеет ненавидеть, тот не научится любить". И в ненависти не знала снисхождения, смягчающих вину обстоятельств. Не знаю, распространялось ли это правило на отношения ее частной жизни, я не был настолько близко знаком с нею. Но в своих ненавистях политического и общественного порядка она была женщиною беспощадного суда, а язык имела быстрый, острый, слово меткое, впивающееся...

"У счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает". Ф.К. Сологуб утратил в Анастасии Николаевне беспредельно преданное, любимое и любящее существо. М. Горький потерял в Чеботаревской, вероятно, самого ожесточенного, прямолинейного и откровенного из всех своих врагов. Тут не было личного чувства. Правда, когда-то Горький задел ее и Ф.К. Сологуба грубою пародией, но -- "мы это давно простили",-- сказала мне Анастасия Николаевна в первой же нашей беседе, из которой только и узнал я, что была такая пародия, оскорбительная для семейных отношений писательской четы. И она говорила правду, что простила, потому что -- умела же она беззлобно относиться к другим пародистам, изощрявшим свое остроумие на эротических странностях в романах Ф.К. Сологуба или даже на галлицизмах в ее слоге. "Даже" -- потому что к критике она, сама критик, была очень неравнодушна: по-женски радовалась похвалам, по-женски обижалась поправками и порицанием. Нет, она ненавидела Горького исключительно политически, как зыбкий и двусмысленный символ соглашательской двойственности, как первопочин и главный орган "оподления русской интеллигенции", по выражению Д.С. Мережковского, из-за которого у нас с Анастасией Николаевной однажды вышел спор. Я находил, что Мережковский в своих суждениях о Горьком, уж слишком "выражается". А она, бледная, стиснув руки, и с глазами, как свечи, упрямо твердила:

-- Что вы говорите! Когда вы перестанете этого обманщика жалеть? Разве о нем можно "слишком выразиться"!

Когда ей стала известна моя речь на банкете Уэллса, она мне прислала восторженное письмо, доставившее немало труда моим бедным глазам, потому что почерк у Анастасии Николаевны был ужасный... А при встрече подошла ко мне, сияющая язвительною удовлетворенностью оправданного гнева.

-- Что? хорош ваш Горький? показал он вам себя? Разве не обер-полицеймейстер с бригадою городовых?

Но вскоре затем получил я от нее за него же послание весьма ругательное. В то время в Питере ходила по рукам моя статья "Ленин и Горький", написанная несколько раньше по поводу пресловутого гимна, воспетого Горьким главе коммунистической России, в котором Ленин был превознесен выше Петра Великого, объявлялся "святым", утверждался в праве производить над Россией "эксперименты в планетарных размерах" и пр., и пр. Дифирамбом этим общество было возмущено во всех своих слоях и группах. Даже коммунисты признавали сконфуженно, что Горький пересолил в усердии. Пожалуй, никогда еще он не наносил своей репутации более жестокого и опасного удара. Меня от сладкого песнопения этого только что не стошнило. Три года перед тем я не писал ни единой публицистической строки, а тут не выдержал, взялся за перо. Но вместо того чтобы метать безвредные громы патетического негодования, я подошел к гимну Горького с другой стороны, которую он, по публицистической неумелости своей, обнаружил очень широко и комично. Дело в том, что статья Горького возмущает своим беспримерно льстивым тоном и безграничным гиперболизмом похвал только до тех пор, пока читатель уверен, что Горький, славословит Ленина серьезно. Но попробуйте допустить, будто он пишет свой акафист с затаенною лукавою целью пародии -- и вы удивитесь, в какую смешную и нелепую гримасу мгновенно искажается тогда глубокомысленно-важная физиономия этого курьезного произведения. "Гениальный", "честнейший", "добрейший", "святой" Ленин в напыщенных хвалах Горького неожиданно карикатурно оказывается таким круглым дураком, таким самодовольным невеждою, таким бессердечным лицемером и негодяем, что, право же, даже мы, его противники, гораздо лучшего о нем мнения. С этим полукомическим подходом я и написал свою довольно обширную и подробную статью. Распространенная в множестве списков, она, что называется, попала в точку: много читалась и имела успех. Только не у Анастасии Николаевны Чеботаревской. Ей было мало. В гневном письме своем она укоряла меня за "мягкость" и "добродушие".