За невозможностью замещать репертуарные пустоты громоздкими русскими операми, затыкая их опять-таки все тою же "Жизнью за царя", настолько зазубренною всем персоналом, хорами, оркестром, что можно было ставить ее когда угодно, без репетиций, - все равно что шарманку вертеть. В какую кашу превращало такое шарманочное исполнение дивную музыку Глинки, легко поймет всякий, кто хоть несколько знаком с партитурой. Сверх того выставлялся еще предлог. Как известно, второе действие "Жизни за царя" - польский бал - сплошь занят балетом. Ну и вот:

-- Девчонки скучают, надо же им дать потанцевать и заработать.

"Девчонки", то есть балетная труппа в те времена была еще старее и хуже оперной, но, предпочтительно ей, обеспечивалась тою незавидною выгодою, что из нее вербовались одалиски театральных тузов и высшей московской администрации. Прима-балерина Собещанская почиталась в городе "помпадуршей" самого генерал-губернатора, знаменитого князя Владимира Андреевича Долгорукова. Думаю, что связь эта держалась больше по обычаю и традициям: помпадуру нельзя же быть без помпадурши, - чем по любовным потребностям. Московский "владетельный князь" и "вельможа из вельмож" достиг тогда уже очень преклонного возраста и, по всей справедливости, мог аттестовать себя известным изречением: "Moralement je suis physique, mais physiquement je suis morale" (" Мораль у меня грешная, зато грехи у меня - моральные " (фр.)). Многолетний роман этот не имел большого вреда для московского обывательства. Собещанская была женщина недурная, не алчная и без честолюбивых замашек, которыми помпадурши былых (да, конечно, и настоящих, и будущих) времен умели и весьма успевали отравлять существование своих ближних. Но балет - в давние московские годы, должно быть, неплохой, судя по описанию его хотя бы в "Взбаламученном море" Писемского, - Собещанская загубила. Может быть, даже и не по своей воле. Чиновное холопство не могло допустить, чтобы фаворитка всемогущего генерал-губернатора не была первою и единственною звездою в труппе, и Собещанская лет пятнадцать - двадцать танцевала, не имея сколько-либо сильной соперницы. А сама она как балерина была не выше добросовестной посредственности. Дублершами ее были сестры Карпаковы, из которых одна недурно танцевала "характерные" номера. Но на глаза приезжих петербуржцев, избалованных великолепным балетом Мариинского театра, даже и названные московские светила казались едва сносными. Остальное же все - и женский, и мужской состав - отвернись и рукой махни!

Да понимала это и невзыскательная московская публика. Балетные спектакли, при всем упорстве конторы ставить их по воскресеньям, не делали никаких сборов. Теперь в Европе много театров обширнее московского Большого, но в 70-х годах он считался не то первым по величине, не то вторым после миланского "Scala". И вот бывало, что подобный пустыне Сахаре партер этакой-то громадины оживлялся не более как дюжиною-другою зрителей-балетоманов. В первом ряду все-непременнейше сиял лысиною и белел длинною и узкою гугенотскою бородою величественный Константин Августович Тарновский, глава московских театралов вообще и балетоманов в особенности, прогорелый барин бегичевского типа и тех же нравов, но далеко не такой же удачник. Он был причастен к литературе, перевел множество водевилей, писал театральную критику в "Московских ведомостях", играл большую роль в Обществе драматических писателей и в Артистическом кружке, а в обществе слыл непреложным авторитетом по всем видам театрального искусства. Я не знал его лично, но, по отзывам современников, прохвост он был совершеннейший. В театре он держался с такою наглостью, словно спектакль для него только и давался. Однажды мне случилось (в Малом театре) сидеть довольно близко к Тарновскому. Было, пожалуй, любопытнее самого спектакля - следить, как он гримасничал на игру актеров, то одобряя, то фыркая, то не удостоивая даже замечать. На сцене - ответственный монолог, а Тарновский перегнется из первого ряда кресел во второй и беседует с знакомым, давая тем сигнал всему театру, что этого-де или этой не стоит и слушать, чего от нее или от него ждать! Фигура видная, внушительная, все ее видят - ну, и гипноз авторитета действует: глядь, и разбил Тарновский внимание публики и провалил монолог. Артисты Тарновского как огня боялись и соответственно ненавидели и, ненавидя, подобострастничали. Не помню, с кем из приезжих оперных знаменитостей - рассказывала мне А.Д. Александрова-Кочетова - он, не поладив, выкинул такую штуку. Коньком этой примадонны были нежнейшие pianissimo на так называемых "головных" нотах верхнего регистра. На своем дебюте певица чудесно спела ответственную арию партии и среди мертвой тишины уже охваченного восторгом зрительного зала тонко-тонко филировала заключительную высочайшую ноту. Как вдруг Тарновский (по обыкновению в первом ряду и на виду у всей публики: в те времена ведь еще не было обычая гасить на время действия свет в зале) - вдруг Тарновский как чихнет что было мочи на весь театр! По ярусам грохнул неудержимый хохот. А примадонна расплакалась и убежала за кулисы. Большою скотиною надо быть для подобной выходки. Но и помимо злобного кривлянья весьма противно было слышать, как в исполнение оперы ли, драмы ли то и дело врывалось бурчание авторитетных a parte Тарновского, то снисходительных, то недовольных, и всегда с расчетом, чтобы слышал весь театр. В итальянской опере Тарновский сравнительно стеснялся: иностранцы! В драме тоже разбирал, кого задеть, кого нет: очень много пьес его шло в Малом театре, так если обозлишь актеров, то и они ведь найдут, чем подгадить в отместку. Я не посещал балета. Но, по словам очевидцев, Тарновского в полном величии надо было наблюдать именно там. Кажется, он имел какое-то начальственное или преподавательское отношение к театральной школе, а потому держал себя с выводками этого питомника на правах патриарха. Развалится в кресле, трость в руке и через оркестр бросает на сцену аттестации полуименами, словно перед ним танцует крепостной его балет:

-- Ай да Лизка!.. Браво, Надежда!.. Манька, за этакое фуэте помелом со сцены!.. Федька, ты не кавалер, а парильщик из Суконных бань!

И терпели, не били по роже... Как подумаешь, что тому нет еще и пятидесяти лет!.. Считали этого господина критиком за громогласное выкрикиванье своих суждений и остроумцем за беспримерную наглость и сальность каламбуров. По-моему, никаким критиком, ни остроумцем Тарновский не был. В нем просто пропал, по несвоевременности, великолепный шеф продажной театральной клаки.

Благодаря скуке девчонок и необходимости время от времени проминать их танцами не перед пустым залом, а при некотором подобии публики, держался в репертуаре также и "Руслан" - за танцы в замке Наины и в садах Черномора. Но чаще всего девчонок проминали в безобразии так называемых сборных спектаклей: водевиль для съезда публики, акт из оперы, акт из балета и опять водевиль для разъезда. Оперным актом давали обыкновенно третий из "Аскольдовой могилы", чрезвычайно нравившийся московскому купечеству за песенки Торопки Голована. Целиком эту допотопную оперу, и тогда уже устаревшую даже для Замоскворечья, ставили только в святочные да масленичные утренники. В труппе сохранилось несколько артистов, участвовавших в первой постановке "Аскольдовой могилы": Владиславлев все еще изображал Всеслава, Лавров - Неизвестного, другой Лавров (тенор) Торопку, как и сорок лет тому назад. Последний Лавров, кажется, даже исключительно владел ролью после Бантышева, пока, уже в 70-х годах, не победил его в ней молодой Додонов. Удивительный народ были эти старики, выломанные и вымуштрованные, как солдаты, в древней театральной школе николаевских времен, где, как и в николаевской солдатчине, правилом было - девять забей, десятого выучи. Во-первых, они действительно умели делать все, чего ни потребует от них театр: оперу петь - могу, в балете танцевать - могу, трагика в "Жизни игрока" заменить - могу, водевиль с куплетами - сделайте одолжение! Во-вторых, когда я увидел Владиславлева вне сцены (одним летом он жил рядом с нами на даче), я принял его по фигуре за молодого человека, а разглядев лицо, никак не дал бы ему больше 40 - 45 лет. А он переваливал за восьмой десяток!

Оперные артисты хотя и бранили сборные спектакли как профанацию искусства, что и совершенно справедливо, но участвовали в них чрезвычайно охотно, даже до споров и ссор за очереди. Потому что жалованья они получали ничтожные, так что весь расчет служить был - в течение сезона - на "разовые" и бенефис, а в отдаленном будущем - "авось дослужусь до пенсии". Держали многих и те соображения, что жалованье хоть и маленькое, да идет круглый год; что высокоторжественные спектакли в день наездов в Москву царской фамилии оплачиваются ценными подарками всем участвующим "из кабинета", и при щедром Александре II выдавались вещи действительно прекрасные; что, при хороших отношениях с конторой, всегда можно получить отпуск на приработок гастролями или концертами в провинции, а звание артиста императорских театров - для тамошней публики - верная приманка. Но вопрос о "разовых" был всегда самый острый и боевой. А так как при случайности цельных постановок русской оперы артистам ее разовые выпадали сравнительно редко, то неудивительно было им хвататься за сборные спектакли, будто за некий спасительный якорь, без особой заботливости о соблюдении своего артистического гонора. Тем более что и труд был легкий: работаешь один акт, полчаса, а оплата идет за полный спектакль. Уж на что важна и аристократична была А.Д. Александрова-Кочетова, единственная примадонна и настояще серьезная музыкально образованная артистка этой захудалой и загнанной оперы, но и она этим заработком не брезговала. Несчетное число раз изображала для сборных спектаклей в третьем действии "Аскольдовой могилы" некую Надежду, прекрасную киевлянку, похищенную сладострастным князем Святославом у добродетельного жениха ее Всеслава и добродетельным женихом у сладострастного князя обратно похищаемую. Вся роль Надежды состоит здесь в том, что она выглядывает из косящего окна, а потом ее уводят по лестнице. Да и то нисхождение это, действуемое на заднем плане полутемной сцены, обыкновенно проделывает за примадонну подобранная под ее рост и схоже одетая статистка. Чтобы хоть сколько-нибудь украсить роль, Александрова пела "вставные номера" - два романса Варламова: "Ах ты, время-времечко" и "Что мне жить да тужить одинокой". Купеческая публика, наполнявшая театр в вечера сборных спектаклей, обожала Александрову в этих романсах и заставляла ее повторять их бесконечно. А весною, бывало, идешь переулками Пятницкой, Ордынки, Полянки, Якиманки, а в растворенные окна то из одного дома, то из другого бренчит фортепиано и визжит женский голос, докладывая всему Замоскворечью нежелание купеческой жены или дочери такой-то (фамилию смотри на воротах) "жить и тужить одинокой".

IV

Начальственные итальяноманы, а пуще взяточники, довели русскую оперу до такого глубокого упадка, что в середине 70-х годов, пожалуй, действительно лучше было скрывать ее сомнительные сокровища, чем являть их свету. А между тем, говорили старые театралы, в 60-х годах опера была еще очень недурна и деятельна. Тому можно было верить по некоторым уцелевшим обломкам старой труппы, еще хранившим слабые следы минувшего величия. О Владиславлеве и двух Лавровых я уже упоминал. Моложе этих допотопных человеков по возрасту, но чуть ли не более обветшалыми по искусству были два тенора, Андреев и Николаев. Не думайте, чтобы плохие артисты. Напротив, оба когда-то учились в Италии у первостепенных maestri, пели на итальянских сценах, делали хорошую карьеру и, как я впоследствии убедился, оставили по себе в Милане долгую добрую память. Но - черт их дернул возвратиться в Россию в надежде послужить родному искусству. Попали в Москву на казенную сцену и пропали. Петь им приходилось много-много если раз-другой в год. В бездействии заржавели, обленились, опустились. Пришло упадочное сознание несерьезности своего места в искусстве, своей ненадобности для искусства, а отсюда и глубокое равнодушие к искусству. Много интереснее стали зеленые столы Купеческого клуба - роковая пропасть для множества талантов и артистических репутаций первопрестольного града Москвы. И этак-то проскользнула молодость, прошли зрелые годы, наступила старость. Отяжелели, ожирели, одряхлели. Сделались ненужными даже невзыскательной московской публике. Слушаешь их, бывало, и думаешь: