-- Почему?! - изумился я.

-- Потому что она дает слишком много "готовых слов". Чужой, слишком хорошо изученный талант давит, рождает подражательность, отодвигает на задний план собственную оригинальность. Все будут приходить "готовые слова" в голову. А свою мысль надо говорить своими словами.

Из русских писателей Дорошевич больше всех любил Гоголя. Художественные его произведения знал наизусть, от первого до последнего слова. В "Переписку с друзьями" и "Авторскую исповедь", конечно, и не заглядывал, как и все мы, тогдашняя молодежь, во многих грехах и пороках повинная, только не в лицемерии позднейших бого-строительств, богоискательств и сопряженного с ними разнообразного ханжества. Этою оговоркою я вовсе не хочу сказать, чтобы Влас не был религиозен. Напротив. Религиозные начала были в нем заложены еще в раннем детстве его приемными родителями - и очень прочно. Даже до твердости в обряде. Так, например, проходя или проезжая мимо церкви, Влас, среди какого бы то ни было оживленного разговора и в каком бы обществе ни находился, никогда не забывал снять шляпу и перекреститься. Любил зайти в часовню "к Иверской" и свечу поставить. Говел великим постом в Симоновском монастыре, восхищаясь шмелиным гудением басового унисона монахов. И все это - с искренностью, не опасавшеюся даже насмешек со стороны свободомыслящего товарищества. Ведь для нас, "восьмидесятников", религия была выветренным, пустым местом, историческим недоразумением, бытовым пережитком. Насмешники, пожалуй, могли бы ловить Власа на непоследовательности и "пиявить" (любимое словцо Дорошевича) его, припоминая кое-какие остроты и красные словца, которые он иной раз под веселую руку пускал хотя бы о той же Иверской. Но ведь Влас был русский, чрезвычайно русский человек, а таково уж свойство анархической русской религиозности: глубина веры - пучина бездонная, но на бережку у пучины сидит насмешливый скептик-чертик и нет-нет да и соблазнит насквернословить такого, что у суровых благочестивых от ужаса глаза на лоб лезут и волосы встают дыбом.

Помню, однажды, возвратясь из Петербурга, я рассказал Власу тогдашнее тамошнее "литературное происшествие": поэт Фофанов (человек, к слову сказать, даже чрезвычайно религиозный), будучи весьма не в себе, закурил папиросу в чтимой часовне от лампады пред чудотворною иконою и был за то жестоко избит народом. Дорошевич слушал, ходил взад и вперед по номеру "Метрополя" с очень серьезным лицом. Потом так же серьезно обратился ко мне:

-- А вы знаете, что со мною однажды то же было?

-- Нет, не знаю... Когда это вас угораздило и где?

-- Да уже лет десять тому назад... знаете часовеньку у Каменного моста?.. Н-ну... Катил я мимо на Воробьевы горы, к Крынкину, на лихаче... Степка от Малого Эрмитажа... помните?.. Вижу: народ, свечи... молебен поют... Вдруг - и осенило: а что, если... Стой, Степан!

-- Что же вы - тоже, что ли, не в себе были?

-- В том-то и дело, что нет, трезвый, как стеклышко...

-- Черт знает что!