-- Да, вот именно, кажется, только черт один в таких случаях и знает, что! И... и после того отрицайте-ка вы существование этого господина!..
-- Удивляюсь, как вы целым ушли? Народ-то озверел, поди?
-- Ошеломились очень в первую секунду... А Степка, спасибо ему, не растерялся, мигом выхватил меня из толпы, втолкнул в пролетку и ударил по рысаку... Конь у него - помните? - серый в яблоках, был чуть ли не лучший на все московские биржи... Переулками, переулками - мимо Нескучного, - вылетели на Воробьевы горы: только тут решились дух перевести... Впервые обернулся ко мне Степка с козел - белый с лица, как мел... "Ну, - говорит, - Влас Михайлович, любит тебя Бог, - убить тебя мало: такого страха ты мне задал!" Вернулись в Москву тихонько, кружным путем, через Дорогомиловский мост...
Но, вопреки подобным порывам и буйствам неуходившегося темперамента, Влас, повторяю, никогда не был не только иррелигиозным, но даже равнодушным и безразличным к религии. Сдерзить Господу Богу своему мог - и очень! Уйти же от него и погрузиться в безверие - нет. К "богоборчеству", крикливою модою на которое ознаменовалось начало русского XX века, Дорошевич относился с совершеннейшим презрением, аттестовал его "малограмотным мальчишеством" и уморительно высмеивал в своих великолепных пародиях.
Из "религиозной подоплеки" рождались широкая веротерпимость, столь симпатично сквозящая в писаниях Власа во всех периодах его творчества, и глубокое, бережное уважение ко всем культам и к историческим фигурам религиозно-этического типа. Наиболее выразительный пример. Казалось бы, и в жизни, и в литературе Влас был антиподом Льва Николаевича Толстого. Лично они, кажется, никогда и не повстречались даже. Обратить Власа в "толстовца" было бы едва ли легче, чем увидать Антония Великого танцовщиком в балете. Более того: "толстовцев", с Чертковым включительно, он терпеть не мог и не раз бичевал злыми сарказмами. Но сомневаюсь, чтобы у самого Льва Толстого был в литературном мире еще другой, столь же пылко влюбленный, искренне благоговейный поклонник и чтитель. Влас обожал Толстого. И не только за "Анну Каренину", "Войну и мир", "Смерть Ивана Ильича" и пр., - не только Толстого-художника, которого уважали и любили мы, большинство "восьмидесятников", оставаясь весьма равнодушными и, пожалуй, даже враждебными к "философу Ясной Поляны" и "апостолу непротивления злу". Нет, нисколько не будучи "непротивленцем" и отнюдь не склонный к яснополянскому опрощению, Дорошевич тем не менее обожал всего Толстого, во всей его громадной цельности, во всей его силе и слабости, во всех торжествах и во всех ошибках его гения. Обожал законченный живой символ русского духовного устремления и этического творчества. Отлучение Толстого от церкви привело Дорошевича прямо-таки в бешенство - тем большее, что цензурные угрозы не позволили ему достаточно облегчить свои взволнованные чувства излияниями печатной полемики. Равным образом ненавидел он опошление имени Толстого его поклонниками-бытописателями, интервьюерами и всевозможными приживальщиками, ютившимися при Ясной Поляне, подобно нищим при монастыре с чтимыми мощами. С печалью и негодованием наблюдал он отвратительное зрелище, как вся эта поразительная шваль мела сор из толстовской избы и тащила на народное позорище семейные дрязги, кипевшие в доме "великого писателя земли Русской". В дни, когда подобными разоблачениями друзей-врагов имя графини Софьи Андреевны было низведено до последних ступеней непопулярности и ее ославили только что не убийцею своего мужа, Дорошевич громко и резко заявил, что ему, русскому литератору и читателю, нет никакого дела ни до характера графини Толстой, ни до ее домашних секретов, ни вообще до "графа" и "графини" Толстых. А существует для него только женщина, которая пятьдесят лет была неотлучною подругою величайшего русского писателя и собственною рукою трижды переписала "Войну и мир". И эту святую женскую руку он с благоговением и признательностью целует.
Гоголю Дорошевич обязан был больше, чем какому-либо иному писателю, за исключением, может быть, Виктора Гюго, о чем я уже буду говорить с большею подробностью ниже. Глубокое проникновение "Мертвыми душами", "Ревизором", "Женитьбою" дало Дорошевичу удивительную власть и свободу распоряжаться бессмертным арсеналом типов и языка Гоголя. В этом он не имел соперников, и здесь он не боялся греха "готовых слов". Собственно говоря, добрую и лучшую половину юмористического и сатирического творчества Дорошевича можно определить как "гоголизацию" современности. Один из его любимых и наиболее успешных приемов - разговор между "дамою, просто приятною" и "дамою, приятною во всех отношениях" - очень часто поднимал юмор Власа до уровня великого образца. Между тем смею утверждать по опыту, как старый фельетонист, что "гоголизация" современности, многими ошибочно почитаемая легкою, в действительности является одним из самых трудных рисков фельетона. Внешность-то, поверхность-то скопировать, пожалуй, немудрено. Пересыпать текст "милочкой" да "душечкой", ввернуть "сконапель истуар" да "реприманд неожиданный" - это не штука: как говорится, "всякий дурак сумеет". А вот углубить комбинацию внешнего грима под Гоголя с наличного "злобою дня" до такой типической правдивости, чтобы не только случайный и небрежный, но и вдумчивый читатель признал, что - да, тут Гоголя достойные факт, герой, сцены, и почтенная тень Николая Васильевича потревожена не напрасно, это совсем другое дело. Из новейших фельетонистов, преемников и наследников юмора Дорошевича ни один не нагнал его на этой дорожке. А в старых сатирических опытах "гоголизации" я знаю лишь один пример еще более углубленной, тонкой и сильной, чем в состоянии был сделать даже Дорошевич, это продолжение типов Гоголя в "Господах ташкентцах", "Дневнике провинциала в Петербурге", "Благонамеренных речах", "Современной идиллии"... Но ведь кто же и.творил эту "гоголизацию"! Сатирик-великан почти пророческого значения, единственный и, быть может, неповторимый Салтыков-Щедрин, которому все наши позднейшие "цари юмора" (за исключением, конечно, Антона Чехова) достойны разве лишь сапоги чистить!.. Быть побежденным в таком соперничестве ни для кого не обидно, не исключая и Дорошевича. Но мелкие (бесчисленные!) подражатели Власа, вступившие на путь "гоголизации", воображая его общедоступным, поголовно впадали в утомительную и пресную пошлость.
Вообще, подражать Дорошевичу было очень трудно. Когда он изобрел свою знаменитую "короткую строчку" с произвольной пунктуацией: русское отражение лапидарной прозы Виктора Гюго, - находка эта сразу породила целую школу, не вовсе иссякшую даже и до сего времени. Но до чего жалки были потуги всей этой многоголовой школы - gregis imitatorum (стада подражателей (лат.)) - приблизиться к блистательной оригинальности своего учителя! И уж если чего сам Влас Дорошевич не любил в журналистике, то это именно бездарных опытов писания "под Дорошевича", запестревших нескладным количеством куцых строчек, в особенности на столбцах провинциальной печати.
Пародировать короткую строчку Дорошевича довольно легко, как, равным образом, удобно поддается пародии лапидарно-сентенциозный стиль прозы Виктора Гюго (вспомним хотя бы пародии Брет Гарта!), бывшей ее источником. Но серьезно писать короткою строчкою Дорошевича - в самом деле писать - решительно никому не удавалось. Уж, кажется, хороший стилист был покойный А.С. Суворин и владел русским языком, как древнерусский воин копьем и конем. Однако, когда, по смерти своего московского фельетониста, А.Д. Курепина, он сам попробовал вести московский фельетон "Нового времени", спрятав себя под псевдоним, а свою собственную блистательную манеру "Маленького письма" в лаконическую отрывчатость "короткой строки" Дорошевича, маститый журналист потерпел в этом опыте совершеннейшее фиаско. Слог выходил, но было скучно. После трех фельетонов Суворин забастовал.
Я лично короткую строку Дорошевича всегда считал насилием над русским языком, которое может быть извинительно, допустимо и даже, пожалуй, иной раз красиво только при условии, что столь сомнительное оружие находится в руках такого блистательного стилиста и знатока русской речи, как покойный Влас Михайлович. Вообще же работы в этой манере (иначе как для пародии) я терпеть не мог. Однако было время, в первой половине 90-х годов, когда на короткую строку Дорошевича стояла настолько требовательная и упорная мода, что "За день", "Злобы дня" и т.п. "маленький фельетон" нельзя было писать иначе.
В московских "Новостях дня" я - уже Old Gentleman "Нового времени", следовательно, журналист, в некотором роде привилегированный, диктующий свои условия, - занял место Дорошевича, ушедшего к конкуренту - в "Московский листок". Ну и что же? Со стороны издательства первым непременным условием было мне поставлено сохранить заголовок "маленького фельетона" - привычный при Дорошевиче, - "За день". (Правда, изобретено оно было не Дорошевичем, а издателем "Новостей дня" А.Я. Липскеровым, однако эта наша экономия на использованный заголовок дала В.М. Дорошевичу предлог отлично высмеять нас в своем собственном "За день" "Московского листка", под заголовком "Остерегаться подделок".) А во-вторых, бывало, сдашь редактору "Новостей дня" А.С. Эрмансу (очень милому человеку, которого люблю и по сие время) "За день", написанный по-своему, в моей манере, без ненавистных "коротких строчек", - все равно: он явится в печати разбитым на строки, от точки до точки.