Другой мой старший товарищ-баритон, Савелий Буховецкий, являл собою полную противоположность Прянишникову. Темный местечковый еврей, очень ограниченный и феноменально, анекдотически невежественный, он пел и играл, с позволения сказать, как сапожник, но зато носил в груди даже не голос, а как бы орган церковный, необычайной мощи и красоты. Спросишь его, бывало:

-- Отчего это у вас, Савелий Григорьевич (кажется, не ошибаюсь в отчестве), при вашем чудесном голосе никогда слов не слышно?

Отвечает с победоносною наивностью - и совершенно искренно:

-- Оттого, душа моя, что у меня уж очень большой голос: занимает весь рот, так что словам не остается места...

Буховецкий был прекрасный товарищ и на редкость добродушный человек. Правду сказать, добродушием его в труппе сильно злоупотребляли. Во-первых, деньги у него усиленно занимали, а он был многосемейный и далеко не богат. Во-вторых, беспощадно издевались над наивностями и промахами его дикого невежества. В особенности изощрялись главный режиссер И.Е. Питоев и молодой композитор Геннадий Осипович Карганов, оба армяне, оба люди большого остроумия. Питоев был не чужд литературе, так как когда-то вместе с супругами Тхоржевскими издавал "Фалангу". Этот сатирический журнал оставил по себе добрую славу злого остроумия и почти революционной дерзости, которой в конце концов не стерпел даже спокойный и мягкий наместник Кавказа, в. кн. Михаил Николаевич, чье былое "вицеройство" в мое время вспоминалось на Кавказе как невозвратно утраченный золотой век. Потом был серебряный - Дондукова-Корсакова. Потом медный - Шереметева, который я застал. А потом пришел и все кавказские отношения перепортил уже век железный - пресловутого князя "Гри-Гри" Голицына, когда инде грузины резали армян, инде армяне грузин, а татаре всегда и всюду - как армян, так и грузин. И все одинаково - армяне, грузины, татаре - доведены были гениальным голицынским управлением до ненависти и презрения к русским, так умело превращавшим недавний рай в кромешный ад.

На второй свой провинциальный сезон, в Казани, я не имел бы причин жаловаться, так как занял в персонале ответственное видное положение и вдвоем с молодым товарищем, Алешею Кругловым, нес на себе репертуар. Но, к сожалению, антреприза А.А. Орлова-Соколовского, чересчур "идейная", но нисколько не коммерческая, увлеклась слишком широкими планами своего вдохновителя, известного шекспириста А.Н. Кремлева, и разбросалась между оперою и драмою так неосторожно и неискусно, что не успели мы войти в сезон, как бедный наш импресарио уже заявил нам о безнадежной своей несостоятельности. Пришлось нам перестроиться в товарищество. Полгода в бедующей, полуголодной, озлобленной, сумбурно разложившейся, утратившей всякую дисциплину труппе-"сосьетэ" весьма охладили мое артистическое рвение. Дела шли ужасно. Драма не делала никаких сборов и висела на бюджете театра, как ядро на ноге каторжника, парализуя также и движение более успешной и доходной оперы. Половина труппы, огромной вначале, разбежалась. Таким образом, мы, которым разбежаться не позволяли кому самолюбие, кому местные привязанности, кому недостаток в средствах на отъезд (ведь железная дорога тогда до Казани не доходила, а зимний путь до Нижнего был недешев), остались почти без репертуара, бесконечно трубя в уши публике "Демоном", "Онегиным", "Русалкою", "Фаустом", "Жидовкою", "Гугенотами", "Трубадуром". Сборы, и без того слабые, целиком уходили на оплату хора и оркестра. Сии "коллективы", как в таких несчастных театральных сезонах всегда бывает, вели себя настоящими разбойниками, шантажируя каждый сколько-нибудь доходный спектакль все новыми и новыми требованиями. Что от них оставалось, уходило на поддержку голодающих драматических артистов и на гонорар тенора Закржевского, кумира казанских дам. Он действительно заслуживал их поклонения. Превосходный был артист - горячий, страстный, изящный, на сцене красавец, отличный актер, и хотя частенько пел фальшиво и всегда с резким польским акцентом, зато блистал верхними нотами поразительной силы и красоты. Но гастрольная оплата его нам жутко пришлась. Мы, прочие солисты, члены товарищества, существовали - кто присылами из дому, от родных, кто неведомыми дарами Провидения, и, конечно, все были в долгу, как в шелку. Как же иначе? Я, например, - это первый баритон-то! - получил на свою долю, за все шесть месяцев, 270 рублей. Вот тут и живи! Если бы не выручил бенефис, хотя и жестоко ограбленный хором, оркестром и компримариями, но все-таки давший мне еще 650 рублей, то я и не выбрался бы из Казани.

Да и то уехать пришлось тайком, глухою ночью, из страха, не остановил бы подпискою о невыезде жестокосердный Кун, содержатель Волжско-Камских номеров, только что описавший все вещи мои за неуплату по счету в 75 руб., но тем еще не удовлетворенный. В романической организации моего преступного побега соучаствовали весьма разнообразные лица, включительно до профессоров университета - известного гистолога Н.А. Миславского и химика Флавицкого. В дружеской семье первого я и укрывался несколько дней перед исчезновением. Третьим сообщником был А.Д. Городцов, в то время наш бас, а впоследствии видный земский деятель Прикамского края, фанатический насадитель музыкального образования в местном крестьянстве, инспектор народных хоров, организатор народной оперы, автор упрощенных приспособлений для этой цели "Жизни за царя", "Русалки" и "Руслана и Людмилы". Главною же сообщницею и, пожалуй, даже организаторшей была наша молодая примадонна Александра Николаевна Мацулевич (потом более известная в оперном мирке под своей девической фамилией Соловьевой), дама характера решительного и энергического. Поутру она нагнала меня на ближайшем станке (в Свияжске или Козьмодемьянске), и затем уже мы вместе совершили нелегкий кибиточный путь "по горам" на Нижний Новгород.

Если бы я больше любил оперное дело, то, конечно, напуганность двумя тяжелыми сезонами не разлучила бы меня с театром, как не разлучила она с ним многих моих товарищей, вместе бедовавших и в Тифлисе, и в Казани. Тем более что по приезде моем в Москву первый тенор Большого театра, Д.А. Усатов (которому обязан постановкою голоса Шаляпин) и всемогущий капельмейстер И.К. Альтани, давно меня знавшие, очень желали поправить мои испорченные отношения с императорской дирекцией и ввести меня в московскую труппу, в чем, конечно, и успели бы при большем желании с моей стороны. Но я уже начал догадываться о том, что для оперы у меня имеются только внешние средства, настоящего же призвания нет, и я на лирической сцене не более как случайный гость. Заведен в чуждую мне, по существу, среду именно только случайностью хорошего голоса да юношеским тщеславием покрасоваться в свете рампы, слышать рукоплескания, вызовы, иметь поклонников и поклонниц и т.д. Тщеславие частию было удовлетворено, причем оказалось, что розы, им стяжаемые, не настолько уж увлекательны, чтобы искупать скрытые под ними шипы. Частию же получило - и очень быстро, и с большою выразительностью - несколько чувствительных щелчков. В Тифлисе, после провала в Тореадоре, я был почти что переведен на вторые роли, изображал какого-то Угоня в "Корделии", колдуна Кудьму в "Чародейке", а "Демона" дали мне спеть только в свой бенефис. В Казани я ничего не проваливал и мог быть доволен публикою, особенно в начале сезона, когда несостоятельность Орлова-Соколовского еще не расшатала дела и общая работа двигалась бодро, дружно и стройно. Но я имел несчастие озлобить против себя редактора одной из местных газет, человека, говорят, в существе недурного, но уж очень компанейского и охочего, чтобы артисты за ним ухаживали и состояли в его свите. Я этим знакомством пренебрег и был за это наказан травлею, которая все мои недостатки рассматривала под увеличительным стеклом, а достоинства замалчивала.

После дебютного "Евгения Онегина" меня, исполнителя заглавной партии, и Мацулевич - Татьяну публика вызвала 22 раза, при переполненном театре. А назавтра враждебная рецензия все-таки втоптала меня в грязь. Да так и пошло. В театре успех, в газете нежданного врага ругань. Я старался faire bonnes mines au mauvais jeu (делать хорошую мину при плохой игре (фр.)) и "не обращать внимания", но не скажу, чтобы эта дикая вражда оставляла меня равнодушным. А что было делать? Смиренно пойти на поклон к редактору и шляться с ним по кафешантанам - самолюбие не позволяло. Опровержения писать и печатать в другой газете? Глупо. Поколотить, как изволили действовать в подобных случаях и не без успешных результатов некоторые мои оперные коллеги (например, бас Ильяшевич), - безобразие, пошлость, дикарство. "Плюньте вы на все и берегите свое здоровье!" - советовал искренно меня полюбивший Городцов. Я и "плевал", но, по чистому сердцу говоря, не всегда на плевки "слюней хватало".

Певца с настоящим артистическим призванием щелчки самолюбию, вероятно, лишь пришпорили бы к дальнейшей художественной работе над собою, впредь до совершенного мастерства и безусловного успеха. Я же просто вывел из них заключение, что "овчинка не стоит выделки". Понял, что мне, с моею отсталою школою, никогда не достигнуть достоинства истинно призванных мастеров-художников, вроде Прянишникова, Тартакова, даже Закржевского. Ведь надо было бы зачеркнуть все, уже сделанное, и, отдав себя всецело искусству, с монашескою суровостью начать сызнова. На это я не чувствовал себя ни способным, ни охочим. Драть же глотку в качестве "баритошки" средней руки, с лучшим идеалом - стать на один уровень с каким-нибудь Буховецким или Борисовым (тоже великолепный голос, несколько лет оглушавший и услаждавший москвичей) - для человека неглупого и образованного как будто и нелепо.