На долю Витте выпало царское изумление к его глубоким познаниям и пониманию насущных промышленных нужд своего престол-отечества. На долю Менделеева несколько любезных официальных слов, столько же деловику нужных, как прошлогодний снег. Старик был очень разозлен, но, хитрый в своем кажущемся простодушии, предпочел faire une bonne mine au mauvais jeu (делать хорошую мину при плохой игре (фр.)). И на другой день, завтракая в ресторане "Эрмитаж", заменявшем выставочной администрации клуб, сам громко повествовал свою неудачу в самом юмористическом тоне, ловко пересыпая похвалы талантам и памяти Витте крепкими сибирскими аттестациями его ловкачеству. Побил-таки одессит сибиряка!
В Менделееве вообще было много юмора. Он был очаровательный собеседник. Да и в нем и самом, при всей внушительности и величественности его несколько медвежьей наружности, был оттенок какой-то милой, тоже именно, пожалуй, медвежьей комичности. Тогда он усерднейше пропагандировал какой-то новый яблочный, почти безалкогольный сидр, доказывая, что он гораздо вкуснее шампанского, а уж в полезности - что же и сравнивать! Шампанское - разорительный яд, а сидр - дешевый эликсир здоровья! Дмитрия Ивановича всюду по выставке сопровождал сын его Ванечка, премилый одиннадцатилетний мальчик. Завтракали они, как большинство выставочных магнатов, в "Эрмитаже". И вот - однажды сидим, и Дмитрий Иванович, по обыкновению, поучает нас, сколь пагубно шампанское и сколь спасителен яблочный сидр. А Ванечка, подобравшись к хваленому сидру, выпил стакан, выпил другой, тянется за третьим... И вдруг - Дмитрий Иванович к нему, с отчаянием в голосе:
-- Ванечка! да перестанешь ли ты суслить эту мерзость? Ведь от нее у тебя живот лопнет!
Не могу сказать, чтобы после столь искреннего вопля из глубины любящего родительского сердца нашлось много охотников переменить вредное шампанское на полезный сидр.
Выставка принесла мне много зла, заставила меня сделать много ошибок, которые мне пришлось потом очень трудно - годами! - поправлять, поссорила меня с многими, чью дружбу я предпочел бы сохранить, свела меня с многими, от кого и потом не знал, как откреститься, вырастила вокруг меня кучу гадких сплетен - вообще, налила в душу предостаточно всякого яду и грязи. А все-таки, переварив всю эту неприглядную мешанину, я в прошлой оглядке рад, что испытал ее вкус. Три нижегородские месяца дали мне возможность заглянуть за кулисы высшей российской бюрократии в такой ее интимности, которую уловить со стороны редко удается журналисту. Чтобы не сказать, что вовсе невозможно. Ибо это царство грима вечного - не только по служебным обязанностям, но и в частных отношениях - чуть не двадцать четыре часа в сутки!
Раньше по своим путешествиям политического корреспондента я знал дипломатический корпус, нескольких послов, несколько иностранных дворов, весьма много иностранных министров и государственных деятелей. Имел аудиенции у некоторых государей, причем не только для "интервью", но и для информации. А одному царственному претенденту, к счастию, так в претендентах и оставшемуся, даже имел удовольствие дать взаймы 2000 лир, которые так за ним и пропали... Вот бы сейчас-то получить их, когда - "яко наг, яко благ, яко нет ничего", а германская марка по отношению к итальянской лире не столько денежный знак, сколько - гомеопатическая иллюзия!.. Но все это множество лиц, конечно, показывалось мне, как и всем, с парадного фаса - своим праздником, исполняемою ролью, играя и лицемеря даже самою искренностью. Здесь же я видел "сферы" без масок, а лабораторию государственности не священнодействующим храмом, но просто кухнею... И притом кухнею ленивою, грязною, неумелою ни в какой крупной стряпне, истинно по-кухарочьи сосредоточенною на мелочишках и возникающих вокруг мелочишек счетишках.
Ничтожество лиц и интересов на выставке было поразительное. Крупные талантливые люди, как Витте, Ковалевский, Казн, болтались в окружающей пустоте, словно горошины в пузыре, и им же подобно среди всеобщей "бездеятельной деятельности" достигали только того, что производили некоторый шум - без всякого плодотворного результата. Тимирязев был чиновник знающий и дельный, но чиновник насквозь. Человеком я его видел только за роялем: он очень хорошо играл. Да еще к тому же он ненавидел Ковалевского и Кази и делал все, чтобы провалить и тормозить их работу. Ну и, конечно, пользовался взаимностью. Очень пылких и усердных работников в этой механически косной среде прямо-таки не любили и затирали от дела. Так, например, заеден был исключительно за чрезмерное рвение И.Н. Ладыженский, ловко заключен в круг деликатнейшего бойкота знаменитый писатель Д.В. Григорович, устроитель Художественно-промышленного отдела, именно по этой причине страшно провалившегося. Непереходимою чертою отстранен был от дела самостоятельный и вдохновенный СИ. Мамонтов, которого Северный отдел был, однако, едва ли не единственным, действительно привлекавшим публику.
Да, наконец, и сам Кази - человек громадного ума и способностей необыкновенных, кипуче-деятельный практик, но и провинциальный скептик - первоначально принял на себя должность главного комиссара выставки (чуть ли не по личному желанию Николая), а приглядевшись к эмбриону ее, уже обсаженному лукавой бюрократической чепухой, предпочел махнуть рукой на это дело как на безнадежное и покинул свой пост. При выставке он остался как частное лицо, упрошенный Ковалевским, близким своим другом. Ковалевский в качестве вице-президента выставки, а в действительности единственной настоящей трудовой ее пружины слишком нуждался в советах и бодрящем присутствии Михаила Ильича. Со стороны последнего, столько же внутренне самолюбивого и пылкого, сколько сдержанного и спокойного по наружности, это было большим самопожертвованием и обошлось ему дорого - в смертный конец.
Всю весну и начало лета он жаловался на какие-то непорядки в сердце, но не придавал им значения ни сам он, ни врачи (А.И. Кар-милов, Борк). Поэтому нисколько не берегся ни от волнений, ни от скверного климата (ведь выставка была расположена, по милости враждебно настроенных городской управы и градоначальства, на омерзительно болотистой площади, служившей когда-то чуть ли не местом свалок), ни от "нижегородского обалдения", которое, вдобавок, падало на почву сильного переутомления. За несколько дней до кончины Кази выставку посетил личный его друг, знаменитый фельдмаршал Д.А. Милютин. Кази взялся показывать ему выставку, а Милютин принялся ее осматривать не по-царски, но добросовестнейше, изучая с утра до вечера. Надо было изумляться выносливости этого семидесятилетнего старика, ежедневно выдерживавшего часов восемь на ногах, носясь скорым маршем из отдела в отдел. Кази, хоть и на двадцать лет моложе, едва успевал за ним и за три или четыре дня милютинского пребывания совершенно изнемог, хотя крепился наружно. Милютин уехал в Крым, как ни в чем не бывало, а Кази надорвался и сам, полушутя, полусерьезно, жаловался, что "Дмитрий Алексеевич меня заводил и уходил".
А тут еще подоспело сильное нравственное потрясение.