-- А, по правде сказать, любопытно было бы это испытать - чувство, с каким подписываешь смертный приговор...

Впоследствии всю эту странную сцену я довольно близко изобразил в "Сумерках божков" и в "Дрогнувшей ночи", где для лица Силы Хлебянного я вообще много воспользовался покойным Саввою Тимофеичем. Впрочем, во втором романе о нем много рассказано и под собственным его именем. Да и самый роман "Дрогнувшая ночь" я позволил себе посвятить памяти этого хорошего человека, которого я искренне уважал и любил. Да думаю, что и он ко мне хорошо относился, так как помимо дружелюбных московских и нижегородских встреч и разговоров с вечера до утра однажды в Петербурге он оказал мне величайшую услугу в одну из самых трудных и мучительных минут моей жизни. И с такою простотою, точно сделал самое обыкновенное дело, а не вынул постороннего ему и почти чужого человека только что не из петли. Мир его праху! Хороший и интереснейший был человек и - ох, какой глубокий и сложный!

По окончании выставки прохоровский павильон был хозяевами его не то подарен, не то очень дешево продан известной журналистке Е.А. Шабельской. Налетев в Нижний из Берлина корреспонденткою крупных германских газет, она заняла в жизни выставки очень видное, чтобы не сказать - первенствующее, место. Бюрократические связи ее оказались огромны и могущественны. Поэтому коммерсанты ее весьма почитали и, пожалуй, побаивались, за исключением С.Т. Морозова. Он же вежливейше, но систематически ее вышучивал, что ее ужасно бесило, так как на первых порах, приметив его огромное влияние на российских tiers etat (представителей третьего сословия (фр.)), она именно Савву прежде всего пыталась забрать в свои руки. Но не на таковского напала. И на старуху бывает проруха. Савва был человеком новой формации. "Эльза", давно не бывавшая в России, таких купцов "с университетским образованием, но с десятским-с умом-с" (его собственная автоаттестация) еще не видывала, и немудрено, что по нем промахнулась. Но вообще она была очень умна и многоопытна и для иных наезжих питерских Нум Помпилиев явилась в самом деле как бы нимфою Эгерией, источником государственных идей и вдохновений. К сожалению, от сопричисления к этому сонму не ушел и В.И. Ковалевский. И даже больше всех увяз; а впоследствии заплатил за это сближение ценою безвинного краха всей своей служебной карьеры. "Историческою" прохоровскою мебелью Шабельская украсила свою огромную и нелепую петербургскую квартиру на Невском в доме католической церкви.

Да, забыл еще две достопримечательности, некоторое время интересовавшие публику, - обе в Сельскохозяйственном отделе по секции скотоводства. Исполинскую свинью, настоящего бегемота по громадности и толщине, - другой подобной я никогда ни прежде, ни после не видывал. Короткий срок, что она была на выставке, собирала к себе восторженную толпу. Разжирело это чудовище до того, что уже не двигалось, а только, лежа, пыхтело, и каждый день ей на шкуре делали насечки, а каждый час обливали ей голову водой, чтобы не околела от удара. Все-таки околела.

Другая достопримечательность - великолепная корова какого-то польского помещика, носившая чрезвычайно громкое имя вроде "Рогнеды", "Предславы", "Дубравы", - была обязана своим мимолетным успехом скандальной молве, будто ее могущественные стати прельстили какого-то одуревшего от "нижегородского обалдения" артельщика, который и застигнут был другими артельщиками au flagrant delit (на месте преступления (фр.)). Должен с прискорбием отметить, что, если к стойлу феноменальной свиньи валом валила хозяйственно заинтересованная серая публика, то полюбоваться на корову с адюльтером не ленились пройтись, несмотря на отдаленность отдела, весьма многие превосходительные и именитые мужи. И вообще, тератическое приключение это взволновало умы и служило предметом пылких дебатов за столами "Эрмитажа".

Неодобрительное, но весьма пространное и подробное рассуждение на тему с цитатами из книг Левита, Числ и Второзакония удостоились мы слышать даже из уст такого высокопревосходительства, которое у самого Победоносцева многолетне оспаривало монополию блюсти религиозность и нравственность русского народа.

Между тем приключения вовсе не было. Непристойную молву пустил не кто другой, как Н.М. Баранов, очень злой выдумщик вообще, а уж в особенности когда он кого-нибудь или что-нибудь ненавидел. В Нижнем он привык к почти самодержавному произволу, без него, вездесущего и вся исполняющего, "ничто же бысть, еже бысть". Поэтому выставка, с ее автономией, была ему - как бельмо на глазу, нож острый. Он попробовал протянуть к ней свою хозяйскую руку, но Витте, Ковалевский и Тимирязев осадили его на первых же порах достаточно выразительно, чтобы он понял, что в Петербурге Министерство финансов сильнее его. Баранов отступил, но обозлился страшно и, сохраняя самый любезный и милый вид человека, даже очень довольного, что на него не взвалили новых забот, пакостил выставке, где и чем только мог. Чего-чего только он не творил, чтобы ее компрометировать - и крупно, и мелко... вот даже до таких сплетен о коровьем прелюбодеянии!

И весьма в том успевал, ибо язык у этого умного и хитрого азиата с французскою речью был истинно собачий. Я лишь дважды завтракал с ним с глаза на глаз, да и то после не мог без внутреннего смеха смотреть на добрую половину именитых нижегородцев: такими характеристиками с фактическими аргументами снабдил их язвительный генерал. Воображаю, чего наслушался от него Дорошевич, который знал его очень хорошо как многолетний редактор пастуховского "Нижегородского ярмарочного листка", даже, пожалуй, был с ним дружен. Административные способности Баранова Дорошевич ставил очень высоко, уверяя, что Барановым "не умеют пользоваться". В стране, дескать, более культурной его поставили бы в рамки и ему цены бы не было, а в России он, конечно, пропащий талант и часто даже вреден.

Не знаю. По-моему, Баранов, напротив, опоздал родиться лет на сто, если не на все двести. В XVIII веке он, пожалуй, был бы действительно уместен в качестве этакого "губернатора-конквистадора", посланного просвещенным абсолютизмом вбивать культуру крестом и пестом в какую-нибудь азиатскую окраину, по системе - "девять человек забей, десятого выучи". Но в конце XIX века, на Волге, да еще в таком казовом центре, как Нижний с его ярмаркой, а в 1896 году и с выставкой, этот запоздалый сатрап был решительно неприличен. Выручала его только необыкновенная способность приспособляться к нужным людям угодными им масками. Корреспондентов из Европы и вообще "знатных иностранцев" он дурачил в своем роде гениально. Умел, когда надо, либеральничать, не компрометируя себя, умел угостить и спектаклем азиатчины. И потому был подобными гостями рекламирован настолько, что Петербург, в балансе своих довольств и недовольств Барановым, весьма считался и с тем обстоятельством, что он - человек, "Европе известный".

Странно, что Баранова обожали его подчиненные, хотя обращался он с ними как с собаками. Своего полицеймейстера, барона Т[аубе], действительно очень глупого человека, пред нами, посторонними, впервые его видящими людьми Баранов "трактировал" так нагло, что, право, надо было изумиться долготерпению этого рослого красноглазого человека с большими бакенбардами; как это он, при всей каучуковой растяжимости всевыносящей субординации, с позволения сказать, не засветит своему шефу по роже? Когда кто-то из высших властей предержащих однажды заметил Баранову неприличие такого обращения, он сделал наивно-изумленное лицо: