Антон не слушал и восклицал:
-- Четырнадцатилетнего мальчишку ты коньяком спаивала и мерзостям учила! Дьявол ты! Четыре года отравляла меня... грязь в душу и в мысли вливала! Ну и хорош вышел! Твое создание... Уж не бывает распутнее-то! Радуйся!
-- А и понятливый же ты мальчишка был! -- злобно заметила Марина Пантелеймоновна.-- Маменькина кровь... Я тебя ведь за то и люблю больше, Антоша, что ты на покойницу похож. Душонка у тебя дряблая, арсеньевская, а кровь ее -- Натальи Борисовны, госпожи незабвенной, друга радостного... А на том, что в то время лета тебе не вышли, прошу извинить: точно, что виновата. Да что же делать, если был такой мой каприз? Сорокалетнюю бабу всегда, брат, к подросткам тянет. О вкусах не спорят! Мало ли какие вкусы бывают? Вон ты к Балабоневской примазался,-- вся Москва, говорят, над тобою за нее смеется, а я -- ничего: понимаю и не осуждаю...
В голосе ее было много глумления, которое язвило Антона в самое сердце, жгло, принижало, выводило из себя.
-- Еще бы ты меня не понимала! Еще бы тебе меня осуждать! --заговорил он с нервным смехом и угрожающей иронией,-- и без того я тебе навсегда осужден!..
-- Да ведь ты же просил об этом не начинать? -- возразила Марина Пантелеймоновна.-- Жаловался, что у тебя голова сегодня нехороша? А, между прочим, сам начинаешь!
Антон повелительно отмахнулся от нее рукою: теперь ему уже было не до того. Он ходил и рассуждал:
-- Я не знаю, за какие грехи ты послана нашему роду, но это -- роковое проклятие разразилось чрез тебя надо мною... Да! Это рок!.. Семья нервная, впечатлительная, вырождающаяся, характеришки зыбкие, восприимчивость внешняя до болезненности чутка, словно у фотографической пластинки... И вдруг -- ты!.. Безжалостное, самодовольное, избалованное тело, старая самка, нерассуждающая, похотливая и повелительная,-- и больше ничего! Души у тебя нет! Пар у тебя вместо души, как у кошки! Ни жалости, ни совести, ни любви, ни веры: сама была зверь и на всех других людей как на зверей смотрела... Теперь, когда ты уже не женщина, но могила живая, когда тело твое разрушилось и чувственность от тебя отлетела,-- я не понимаю: чем и во что ты живешь? Ведь ты же вся была из одного сладострастия вылита!.. Для холодного и жестокого разврата на свет родилась!.. Людей ты, как тараканов, давила -- и правду говоришь: кроме своих прихотей властных, счетов ни с чем не хотела знать... И не знала! И вот ввалилась ты капризным телом своим в жизнь мою, едва расцветавшую, чуть мерцающую, всю мою душу сразу скомкала и опоганила, вбила себя в детское воображение, как клин молотом,-- да так и осталась... Можешь торжествовать: я не отвязался от чувственной памяти о тебе до сих пор,-- и, вероятно, не отвяжусь никогда! Таким несчастным, как я, не проходит это даром,-- кто и при каких условиях разбудил в них первые желания!.. Важное это позабыли люди и не хотят знать, какое важное! Иначе бы они лучше берегли нас, мальчиков, когда мы созреваем в людей! Раннее падение и первая женщина -- это призраки на всю жизнь... Смейся! смейся! Скаль зубы! Ты знаешь,-- потому и радуешься... За Балабоневскую надо мною издеваешься, а сама ликуешь, потому что в Балабоневских-то этих свою школу во мне признаешь,-- что не ушел я от твоего разврата, что все я вокруг твоих воспоминаний верчусь и в Балабоневских разных тебя ищу!
-- Много ты раз мне это говорил,-- совсем уже кротко возразила Марина Пантелеймоновна.-- Что же? я не спорю: такое бывает. Но очень ты ошибаешься: ни чуточки я этому не рада. Напротив, только одного я желаю, чтобы ты бросил всякие свои похождения, остепенился и женился по-хорошему, взял честную барышню из доброй семьи...
Антон болезненно съежился,-- так и дернуло его по всему телу...