-- Да ведь медведь мог его сломать?
-- Хромова-то? Вы бы его посмотрели... Да-с. Это бабушка надвое говорила, кто кого сломает: медведь его или он медведя. Вот что.
На Таганке, Якиманке, Пятницкой имя Богословского гремело прочнее Захарьина, Черинова, Остроумова. Он слыл великим диагностом, и держалась почти суеверная легенда, что -- чем "профессор" пьянее, тем лучше он распознает болезнь. Известен анекдот о враче, который, будучи приглашен к заболевшему грудному ребенку, объявил его мертво-пьяным. Так как врач при диагнозе сам едва держался на ногах, то родители сперва пришли в негодование, но потом убедились, что диагноз был прав: ребенок насосался молока от пьяной кормилицы. Случай этот приписывают многим знаменитым диагностам, которые были не дураки выпить, -- между прочим, чаще всего казанскому Виноградову, -- но в действительности он приключился именно с Богословским в доме московского городского головы Лямина. Как в уважение легенды, так и по природному расположению, Богословский пил мертвую и -- уж кто кого больше спаивал, пациенты ли его, он ли пациентов, -- разобрать было трудно: "оба лучше". Но головы никогда не терял, а в белогорячечных казусах оказывался, действительно, знатоком вне конкуренции.
Не знаю, как досталось Богословскому его университетское субинспекторство, -- в первой половине восьмидесятых годов синекура в полном смысле слова. Но званием своим он очень гордился и дорожил, -- тем более, что по званию-то он и слыл в своем Замоскворечье за "профессора", получал чины и ордена, -- умер к девяностым годам, кажется, статским генералом. Со студентами был в великолепнейших товарищеских отношениях и настолько широко помогал беднякам из учащейся молодежи, что, несмотря на весьма крупные доходы с своей огромной практики и очень скромный образ жизни, капитал по себе оставил малый, да и тот завещал какому-то из новых учреждений только что возникшего тогда на Девичьем поле "клинического городка".
У этого Бахуса от медицины, скептика, равнодушного ко всему, кроме водки Петра Смирнова No 32, были, однако, свои общественные ненависти. Приятель студентов, он, наоборот, терпеть не мог, -- до идиосинкразии какой-то, -- курсисток, педагогичек, вообще учащихся девушек. Достаточно добродушный или умный, чтобы во имя своей идиосинкразии не пакостить предметам своей ненависти делом, -- Богословский вознаграждал себя, лаясь против "мокроподолок" и в глаза, и за глаза, и придумал для злополучных девиц еще одну кличку, которая, не заключая в себе ничего нецензурного по существу, звучала, однако, сталь некрасиво, что лучше уж ее не воскрешать, даже для исторической точности. Кличку эту пьяный Богословский не усумнился однажды пустить вслед двум лубянским курсисткам на университетском балу, за что его потом в мертвецкой студиозы поколотили "за милую душу"... После того "профессор" стал осторожнее, но ненависти своей не изменил.
И вот, к глубочайшему своему ужасу и негодованию, сей мизогин в один ноябрьский день уже по окончании лекций в тяжелых зимних сумерках, -- случайно заглянув в Большую словесную аудиторию, -- увидел печальный свет нескольких стеариновых огарков и в нем несколько десятков черных силуэтов, между которыми достаточное количество -- ненавистных ему женских фигур.
"Гм... сходка?..-- поразился Богословский.-- Однако... закуска! Да-с. Ах, черт их побери, и мокроподолки тут?.. Подлецы сторожа! Да-с. Хоть бы один предупредил... всех надо в шею гнать, анафемов! Вот что".
Сходка -- маленькая групповая, если даже не кружковая -- сперва не обратила на "суба" никакого внимания. Постояв несколько минут в темноте, Богословский сообразил, что он все-таки в некотором роде власть предержащая и как будто обязан, по крайней мере официально, осведомиться, что собственно здесь происходит. Он густо кашлянул и выдвинулся из мрака к свету... Несколько голов обернулись к нему с вопросительным ожцданием. Стоявший на кафедре оратор -- высокий, чуть сутуловатый студент, умолк и тоже уставился на Богословского блестящими темными глазами, по которым "суб" сразу признал Бориса Арсеньева.
-- Вам что угодно?
Между группою сходки и Богословским выросла с самым решительным и "непроходимым" видом хрупкая, маленькая, черная фигура курсистки. Даже в полумраке Богословский не мог не разглядеть, что девушка -- куцрявая, как болонка -- очень хороша собою, а по акценту слышал, что она -- еврейка: раса, которой замоскворецкий эскулап тоже недолюбливал. Он рассердился.