XVI

Он говорил все это с такою простотою, до того, так сказать, домашне и уютно, что я совсем смутилась. Если бы сильные слова, голос трагический, жесты нервные, гроза в глазах, я не поверила бы, подумала и сказала бы: "Испугать и расчувствовать хочет, театральную сцену раскаяния представляет: мелодраматический герой -- преступник по несчастию, по совести -- человек чести".

Но он, говоря, даже стакан чаю себе налил, не забыв при этом сказать мне: "С вашего позволения",-- сидит, прихлебывает маленькими глоточками и ровно, слово за словом "излагает" с совершенным спокойствием, как самое обыкновенное дело.

И доказать, "почему", я опять не сумела бы, но всем существом своим почувствовала, что тут надо верить: жизнь и смерть этого спокойного человека действительно в моих руках. И, если я его не прощу и осужу судом смертным, то он действительно сперва отчитается честь честью по должности, чтобы хозяева не поминали его лихом, а потом -- либо пулю в висок, либо бух с Каменного моста. И я испугалась.

-- К чему это все? -- прервала я его, стараясь прикрыть страх раздражением. -- На что мне ваша смерть? За ваше преступление я вас ненавижу, я вас презираю, но вы сами достаточно знаете меня, чтобы не воображать злодейкою какою-то, способною взять на свою совесть подобный ужас: человек чтобы умер... Хотя бы и врагу, злодею своему...

В глазах его пробежал огонек и стих, подавленный.

-- Значит, милосердовать желаете? -- произнес он тихо и почти угрюмо.

Я промолчала.

Он глубоко вдохнул и, потупясь, забарабанил пальцами по столу. Теперь он гораздо больше волновался, чем когда предлагал мне смерть свою. Долго молчал. Потом с новым вздохом:

-- На милости спасибо, но... это тяжело Елена Венедиктовна!