Тут уж я, с вашего позволения, сошлюсь на Шекспира без страха за ослабевшую память. Потому что недавно была в театре -- Южин приезжал на ярмарку из Москвы на гастроли, видела его в "Ричарде Третьем", как в первой сцене Ричард обольщает леди Анну. Она ему: "Ты изверг, убийца, дьявол!" А он ей: "Все -- чрез твою небесную красоту!" Она: "Ты мужа моего убил!" Он: "Потому что у тебя лицо ангела!" Она: "Ты короля заколол!" Он: "Потому что ты красавица!.." Красавица, да ангел, да небесная -- глядь, и поверила... Сам Ричард удивился, как легко она сдалась... А кто-то другой уверял, будто и фурию смягчить возможно, если повторять ей, что змеи в волосах очень ей к лицу!
Усмехнулась я:
-- Странный же у вас вкус, если так. Правду говорят люди, что о вкусах не спорят.
А он тут возьми да и выкинь вот какую штучку. Показывает мне миниатюру жены из своих рук и объясняет:
-- Этот портретик, Елена Венедиктовна, у меня в глубочайшем смысле слова заветный. Единственный, который остался мне от покойницы. Фотографий она не любила: очень оживленную улыбку имела, так не выходило ее личико на фотографии. А это писал один любитель, политический ссыльный в том дальнем городишке, где мы с нею проживали на манер тоже как бы ссыльных. С талантом был человек, сходство схватил чудесно. Писал по строгому секрету -- сюрпризом мне от нее ко дню ангела. И, когда покойная дарила мне-то -- "Это,-- говорит,-- Галя, для тебя одного, никому никогда не показывай, пусть навсегда останется только между мною и тобою". И я это слово от нее принял, Елена Венедиктовна, и обещал, и обещание сдержал. Кроме художника да нас двоих, этого портретика никто не видал до нынешнего вечера. Лидия давно в могиле, художник тоже помер -- там же в городишке замерз на улице, пьяненький... Так что один я остался эту вещь знать и ею любоваться. Вот -- сам и в рамку обделал, без мастера: присмотрел на одном аукционе подходящую по мерке... И должен вам сказать: лютую ревность питаю к этой вещи -- самое дорогое, что имею. И даже заранее так я решил на случай смерти моей, что, как почувствую: пора!-- то прежде эту Лидочкину память уничтожу... Но вот для вас нарушил слово: показал...
-- И напрасно сделали,-- возразила я,-- зачем? Я ведь не просила, вы сами предложили...
Но он едва ли и слышал мою вставку, продолжая с дикою, будто пьяною усмешкою:
-- Первой вам показал и -- последней. Никто в мире больше не увидит Лидочки! Никто!
И с этим словом быстро наклонился, будто преломился пополам, щелк заслонкою и шварк миниатюру в печку прямо на горящие уголья! Стекло -- трр... бумага -- пергамент дымком пошла... А я, на самый короткий миг остолбенев, и не спохватилась, как меня с дивана, словно вихрем, сорвало и тоже к печке перенесло в волнении ужасном: "Да что же он, сумасшедший дурак, делает?! Вещь-то какая прелестная... и алмазная осыпь!"
Очень стыдно, но не о портрете, а об оправе первая мысль была. Между тем пергамент уже огненным язычком лизнуло... Кричу: