-- У меня никаких, а Галактион Артемьевич держал в нем свои деньги на текущем счету... Так... впоследствии... случалось бывать... получать по чекам...
Я избавил Елену Венедиктовну от неприятности запинаться, краснеть под белилами и косить глаза в сторону вопросом:
-- Все-таки меня удивляет, как при вашей близости с Эллой Федоровной я не только вас у нее не встретил, но даже имени вашего не слыхал в ее доме...
-- Да ведь у нее -- прочь с глаз, вон из памяти. А если вы стали бывать у нее в одно время с Чеховым, то я тогда уже и в Москве не жила, и из "общества" выбыла и... И в таком прелестном местечке и звании обреталась, что об одном стараться должна была: как бы не попасть на глаза кому-либо из старых друзей, да -- ах, если бы обо мне все забыли!.. Слушайте!-- оживилась она от минутно осенившей было ее грусти. -- Это правда, что Чехов об Элле какой-то рассказ написал -- и очень для нее обидный?
-- Обвиняют его некоторые, будто даже два. Но это неправда. В обоих не похожа. Так, сплетники московские прицепились к случаю узнать в общем типе личную карикатуру... Ведь "роковая Элла" была не совсем обыкновенна, может быть, в конце семидесятых, в начале восьмидесятых годов, а к девяностым, когда я ее узнал, этих "роковых", "демонических" и "потусторонних" были десятки, если не сотни.
-- Все-таки я с удовольствием прочитала бы эти рассказы,-- задумчиво возразила Елена Венедиктовна,-- очень хотела бы прочитать... Нет ли у вас? Дайте. Я на книжки честная: не зажилю.
У меня не было, но я обещал ей достать.
К 1896 году я успел уже достаточно позабыть своего "Ребенка", напечатанного в 1891-м то ли в московских "Русских ведомостях", то ли в тифлисском "Новом обозрении", не помню. Он принадлежит к тем рассказам моей молодости, в которых я чувствовал себя ужасно каким Мопассаном по содержанию (все либо о порочной добродетели, либо о добродетельном пороке). А "стиль" выглаживал и выписывал столь старательно, что, как художники выражаются, вконец "зализывал картинку",-- и неумолимый Антон Павлович при встречах поддразнивал: "Слушайте же, признайтесь, что вы свои рассказы со шведского переводите?"
Не помню, какому именно перлу тогдашнего моего "шведского" творчества обязан был я удовольствием знакомства с госпожой Левенстьерн и приглашением в ее "салон". Узнал я "роковую Эллу" дамою уже весьма не первой молодости, но счастливо моложавой наружности и очень недурной бы из себя, если бы не что-то козье в ней -- и брыкливое, и пугливое. Беспокойные и -- от чрезмерной живости -- неуловимого цвета глаза косой, как у коз, прорези; а в них сквозь привычно наигранную дерзость чуть не до надменности проблескивает тайный страх природно робкой, не уверенной в себе натуры.
Существо, равно готовое, где можно и кто позволит, к нахрапу до наглости; где нельзя и кто даст острастку, к испугу до паники. Говоришь, бывало, с нею -- не знай, чего от нее, внезапной, ждать: то ли сия двуногая коза бодаться начнет, то ли замемекает жалобно и брызнет прочь со всех ног. Говорят, смолоду эти козьи взбрыкивания Эллы были очаровательны. Что вместе с крупным состоянием ее тароватого супруга и общим их обоих умением весело жить, хорошо принять и вкусно угостить и доставляло Элле блистательное окружение "знаменитостями".