Я этого окружения не застал. Элла уже лет десять вдовела, и хотя располагала очень хорошими средствами, однако сравнительно с прежним, при муже, размахом крылышки ее были укорочены. Вероятно, в связи с тем и "салон" ее потускнел. "Знаменитостями" мы, новые, отнюдь не знаменитые, а больше из "начинающих", гости любовались только на фотографиях, бесчисленных по стенам и в альбомах на столах в бесчисленных же комнатах огромнейшей бельэтажной квартиры. Непомерное "обиталище" это Элла неизвестно зачем оставила за собою пожизненно в бывшем своем собственном доме, когда продала его по смерти супруга городскому кредитному обществу.
Надписания на фотографиях показывали действительно близкое знакомство хозяйки "салона" с множеством известных людей 70--80-х годов как в России, так и за границей. Причем Элла в своей погоне за любимцами славы специальностей не разбирала, а била и сороку, и ворону, и ясного сокола: от Леона Гамбетта до клоуна Анатолия Дурова, от оптинского старца Амвросия до кафешантанной "этуали" Ильики Огай.
Пустопорожние хоромы Эллы были роскошны и, пожалуй, даже "стильны", но хаотичны и мало опрятны. Видно было, что когда-то кто-то со вкусом, хорошо подумал и поработал над их отделкою и убранством в каждом покое, но потом хозяевам "надоело возиться", и пошло неряшество, возобладал беспорядок.
Элла, женщина почти одинокая, чувствовала себя в "обиталище", по собственному выражению, "горошиной в пузыре". Не принимаю вокруг нее иных домашних, кроме некой двоюродной племянницы, барышни лет восемнадцати, некрасивой, тощей и, должно быть, злющей, ибо она была одарена в высочайшей степени, как выразился о ней однажды Чехов, "талантом наглого молчания". Способна была целый вечер просидеть бессловесно, но с какою-то возмутительно вызывающей, притворною и приторною усмешкою на крашеных губах. Было ли это кокетство или просто глупость, осталось тайною для меня.
Прислуги мадам Левенстьерн держала целый штат. Командовала им домоправительница, Марья Матвеевна, нарядная особа в возрасте "бабьего века", когда-то, должно быть, русская красавица -- глаза с поволокой и навыкат, русая коса, лебяжьи груди,-- но тогда уже просто баба-жиреха, отолщенная во всех округлостях почти до непристойности и снабженная гласом трубным, тоже нельзя сказать, чтобы очень пристойным. Тем более что в контраст "наглому молчанию" тощей племянницы эта расфуфыренная госпожа была одержима духом "наглой говорливости" и фамильярничала с гостями довольно нестерпимо. Барыню свою она заметно держала в руках. И хорошо делала, потому что без ее блюстительства "роковую Эллу" только ленивый не обирал бы: она была добра, как хлеб, да тщеславна -- очень уж любила счастливить людей и потом слышать, как ее восхваляют.
В общем, женщина была хорошая, и, когда забывала свою двумя десятилетиями наигранную роль обольстительно брыкливой козочки, с нею бывало приятно и интересно. Поговорить она умела и любила, знала много о многих и при всем своем легкомыслии и смешноватых сторонах стареющей, отставшей от моды львицы была очень неглупа, а начитана, так даже слишком.
Именно вот от Эллы Левенстьерн в присутствии С.С. Корсакова, на которого она ссылалась как на свидетеля факта, и получил я сюжет "Ребенка" в одном из бесчисленных разговоров о "странностях любви", оглашавших пятничные журфиксы "роковой Эллы": на эти темы она в конце концов всякую беседу сводила и мастерица была их варьировать. Рассказала она историю "Ребенка", конечно, безыменно, однако Корсаков, кажется, был не очень-то доволен ее ссылками на него. Вероятно, боясь, чтобы Элла не выболтала лишнего, он искусно перехватил рассказ и докончил его сам так блестяще и внушительно, что история врезалась в мою цепкую смолоду память яркими чертами. "Ребенок", за исключением "шведского" налета, написан довольно близко к слышанному.
Как скоро Елена Венедиктовна, повествуя свою автобиографию, дошла до эпизода, соответствующего "Ребенку", я сразу вспомнил тот давний вечер и сообразил, что тогда это о ней, об Елене Венедиктовне, безыменно говорили Элла и Корсаков, передо мною, значит, сидит героиня моего собственного рассказа.
И вот -- она повествовала, а я слушал и изумлялся про себя: до чего был мал и узок тогда русский интеллигентный мир! Бывало, сядешь в вагон: сплошь незнакомые лица. Начинаются разговоры -- и что же? Между вами и незнакомыми соседями непременно находятся какие-нибудь третьи, четвертые, пятые лица, которых вы оба знаете.
Кто-то из критиков "Восьмидесятников" и дальнейших романов той же серии ставил мне в упрек: зачем действующие лица, чуть не сто числом, происходя из разных семейств, появляясь в разных местностях, оказываются тем не менее знакомы друг с другом или по крайней мере знают друг о друге? Это-де невероятно! А между тем так именно оно и было -- по однородности "общества" в нашу молодость, когда расслоение интеллигенции еще едва начиналось и овцы от козлищ не были разделены непроницаемыми тучами взаимного политического фырканья.